Книга: Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают
Назад: Лето в Самарканде (продолжение)
Дальше: Лето в Самарканде (окончание)

Ледяной дом

В 1703 году Петр Великий решил построить новую столицу империи. Местом строительства он выбрал полунеобитаемые болота на берегу Финского залива, которые мало того что находились под контролем враждебного ему короля Швеции, так еще и на пять месяцев в году напрочь замерзали, в остальное время то и дело затопляясь из-за наводнений. Чтобы вырубить леса, срыть холмы, прокопать каналы, осушить топи и вколотить в землю шестнадцатифутовые дубовые сваи, сюда согнали более семисот тысяч крепостных, солдат, каторжников и пленных шведов. За неимением лопат рабочие копали грязь голыми руками и таскали выбранную землю в своих рубахах. Сотни тысяч людей погибли от голода, холеры и переутомления. Как писал историк Ключевский, едва ли в военной истории найдется хоть одно сражение, которое вывело бы из строя столько солдат, сколько людей полегло в Петербурге. Он называл Петербург «великим кладбищем».
Над этим кладбищем, которое стало одним из красивейших городов мира, высится Медный всадник – памятник Петру Великому верхом на вздыбленном коне, готовом, по всей видимости, скакнуть с утеса в Неву. Памятник был отлит Фальконе в 1782 году по заказу Екатерины Великой и увековечен Пушкиным в «Медном всаднике», поэме, где грандиозное наводнение 1824 года представлено как месть стихий царю. Стоило пушкинскому герою, бедному Евгению, произнести проклятья в адрес того, чьей «волей роковой» из-под моря вырос город, как Медный всадник соскочил со своего пьедестала и бросился за Евгением по городским улицам, доведя его до безумия.
Памятник Фальконе и поэма Пушкина – два ключевых элемента так называемого петербургского мифа. Как и любой другой миф, он по своей природе избирателен. Есть вещи, которых вы в нем не найдете. Зимой 1740 года племянница Петра Анна Иоанновна заказала изваяние покрупнее и подиковиннее Медного всадника, внушавшее более ощутимую угрозу, – монолитный ледяной дом, где новобрачная пара придворных шутов должна была провести свою первую ночь. Как Медный всадник Екатерины вдохновил Пушкина на создание знаменитой поэмы, так и у памятника Анны есть свое литературное произведение – авантюрный роман «Ледяной дом» пушкинского современника Ивана Лажечникова, где дом выступает эпицентром масштабной политической интриги и где переплетаются исторические и вымышленные персонажи, включая черного карлика-секретаря, периодически цитирующего Макиавелли в собственном переводе.

 

Впервые я узнала о «Ледяном доме» Лажечникова от моей однокашницы Любы, которая читала его, работая над диссертацией, и пришла в итоге к убеждению, что мы должны донести эту книгу – не издававшуюся, вероятно, на английском – до американской публики. Вспомнив предыдущий опыт – мы вместе переводили злостно противившиеся пониманию эссе Малевича о кино, – я ответила в том духе, что работа над переводом всегда навевает мне мысли о прыжке из окна.
– Все будет не как в тот раз, – сказала Люба, уже успевшая присмотреть грант, на который мы могли бы претендовать. – Лажечников тебе понравится, вот увидишь! У главного героя есть черный секретарь, не отстает от него ни на шаг.
– А повествование ведется от его лица? – спросила я осторожно. В то время я занималась типологией второстепенных персонажей-рассказчиков, и меня интересовали оруженосцы, слуги, секретари.
– Ну, может, не совсем от его лица…
В 2006 году странное стечение обстоятельств намекнуло мне, что «Ледяной дом» – это судьба. 6 февраля Люба отправилась к работодателю в Университет Беркли на собеседование об исторических романах Пушкина и Лажечникова. (Должность она получила.) А 8 февраля в Петербурге на Дворцовой площади прямо напротив Эрмитажа состоялось открытие полноразмерной копии Ледяного дома 1740 года. Словно внимание Любы к полузабытому роману Лажечникова передалось через небесный эфир. Сам дом, разумеется, был сооружением отнюдь не эфирным – 500 тонн льда и 150 тысяч долларов в рамках общегородской инициативы «Белые дни», направленной на развитие внесезонного туризма. В Ледяном доме за триста евро предлагалось заключить брак, а за три тысячи – провести брачную ночь, как те несчастные шуты.
Мы с Любой просто обязаны были увидеть его вживую, потрогать своими руками. Я решила протолкнуть эту историю в «Нью-Йоркер», где недавно опубликовали мой первый журналистский опыт – рассказ о бывшем чемпионе по тайскому кикбоксингу, у которого теперь свой зал в Сан-Франциско. В «Нью-Йоркере» согласились, что «открытка из Петербурга» о ледяном доме – идея неплохая, но только если я «все равно еду в Петербург по своим делам». Будучи еще не искушенной в вопросах печатной журналистики, я только через десять минут поняла, что имелось в виду: дорожные расходы мне не оплатят. Не в первый и не в последний раз в моей академической карьере на выручку пришел Гриша Фрейдин. Он помог выцепить две тысячи долларов из факультетского фонда в обмен на доклад о роли Лажечникова в русской фантазийной культуре и на снимки одного петербургского дома, где когда-то жил Горький. (Я неправильно записала адрес и в итоге засняла соседний дом, где были «Елки-палки», заведение из сети недорогих кафе с уклоном в тематику девятнадцатого века. Идея превратить дом Горького в «Елки-палки» показалась мне несколько чудной; помнится, я зашла внутрь съесть пирожок и поразмышлять о капризах истории.)
– Мы очень признательны, что вы беретесь выполнить задание собственными силами, – сказал по телефону мой редактор. – Но только помните: нам не нужны путевые заметки. Нам нужна открытка, нужен снимок с разными дивными деталями. Понимаете, о чем я? Типа, поговорить с человеком, который делал дверные ручки, – всякие такие мелочи.
«Интервью с человеком, который делал дверные ручки», – повторила я, строча в записной книжке.
– Дверные ручки – это просто пример. Еще было бы замечательно, если бы вы переночевали внутри ледяного дома. Типа: «Три часа ночи. Я слышу собачий лай». Как считаете, вам позволят там переночевать?
– Ну… Кажется, за три тысячи евро можно снять помещение внутри как апартаменты для новобрачных, но сначала нужно там пожениться.
– Ага. – Редактор сделал паузу, и я услышала, как он что-то выпил. – Вот что, разузнайте, пустят ли вас туда на ночь за пару сотен евро и без всяких свадеб.
Интересно: то есть журнал мне нормальную гостиницу оплачивать не желает, зато готов выложить четыреста евро, чтобы я ночевала в ледяном доме, прислушиваясь к лаю собак.

 

В Петербург я прилетела на день раньше Любы, которая провожала меня многократными напутствиями держаться подальше от скинхедов. Петербург славится преступлениями на почве ненависти, и поэтому, сказала она, нам обеим с нашими выдающимися носами лучше сидеть тихо.
Обильный зернистый снег шквалами несся, кружа, с вечернего неба и стучал по окнам такси. Размещение я забронировала через интернет – на удивление дешевый хостел в узком темном доме на Литейном проспекте. В холле за стеклом – звуконепроницаемым, судя по всему, – крошечный старичок с клочковатой бородкой, смахивающий на персонажа из доктора Сьюза, пристально разглядывал старенький радиоприемник. Когда я робко постучала в стекло, он сразу поспешил ко мне с английскими приветствиями (говорил он запинаясь, но без ошибок) и настоял, что мои вещи через четыре пролета каменной лестницы он понесет сам. За громадной, обитой лиловым дверью, которую старик отпер гигантской отмычкой, располагалось асимметричное пространство с диванами, креслами и орущим телевизором. Два дивана были заняты пятью сидящими вразвалку парнями отчетливо славянской внешности с толстыми шеями и бритыми головами: они ели мясные консервы из огромных банок, а из банок еще более гигантских – пили пиво. Из-за расположения комнат нам со стариком пришлось пройти между ними и телевизором, прежде чем попасть в коридор. Блестящеголовые славяне, которые громко над чем-то смеялись, вдруг замолкли и проводили нас взглядом.
Люба меня убьет, подумала я.
– Летчики, – прошептал старичок, ставя чемодан в конце темного прохода. – У нас их много. Славные ребята. – Он трижды показал, как запирается и отпирается дверь. – Вам лучше запирать дверь на ночь и оставлять ключ в замке.
Комната была выкрашена в бледно-зеленый цвет, стояли две складные койки, платяной шкаф, стол и два стула. С потолка свисала люстра, но не по центру, а почти в углу, словно спящая летучая мышь. («Может, птицей, что в силки твои попала этой ночью роковой, оказалось мое сердце? – как писал бессмертный Навои. – Или то была не птица? Мышь летучая была?») Натриевое освещение за эркерным окном окрашивало в тускло-розовый цвет все вокруг: улицу, подъезды, вихрящийся снег. Редкие одинокие фигуры русских в бесформенных меховых пальто и шапках торопливо шагали по тротуарам, не отрывая глаз от земли.
Я подумала было лечь спать, но сначала хотелось принять душ, а идти в общую душевую всего в паре футов от летчиков и их телевизора мне не хватало решимости. Снова надев пальто, я отправилась на прогулку.
– Добрый вечер, – выходя, сказала я летчикам.
– Добрый вечер, – откликнулся один из них.
С каналов дул пронизывающий ветер. Из каждой ниши и с каждого фронтона сердито смотрели вниз антропоморфные статуи, под каждым портиком закатывали глаза атланты и кариатиды. Петербург – жуткое место. В романах про убийства он часто выступает местом действия. Кроме того, здешняя вода из-под крана чревата лямблиозом. Памятуя об этом, я зашла в магазин купить воду в бутылке и, заразившись от летчиков, полулитровую банку «Балтики». В очереди передо мной стояли двое мужчин с небритыми испитыми лицами. Они оба покупали шоколадные конфеты с розами и нотами на коробке.
– И мишку, – зарычал один из них на продавщицу, которая апатично протянула ему огромного, печального серого плюшевого медведя. Только тут я заметила картонные украшения и вспомнила, что завтра – Международный женский день. Мужчины расплатились за конфеты и запихнули их в куртки. Купивший медведя засунул его под мышку.
Вернувшись в хостел, авиаторов я не обнаружила. Приняла душ. Наконец согревшись, остаток вечера я провела, попивая ледяное пиво и читая на койке «Анну Иоанновну» – написанную Евгением Анисимовым полную биографию императрицы, решившей поженить своих шутов в доме изо льда.
Об Анне Иоанновне русские сегодня помнят только то, что она любила шутов, карликов и немцев – все они вошли в ее биографию еще на раннем этапе. В 1710 году, когда Анне было семнадцать, ее дядя Петр Великий решил выдать ее замуж за Фридриха Вильгельма, германского правителя небольшого герцогства Курляндия: этот стратегический союз создавался, чтобы усилить поддержку Курляндии против больших соседей – Пруссии и Польши. На свадебном пиру царь разрезал кортиком два пирога. Из каждого выскочила нарядная карлица, и они вдвоем станцевали менуэт прямо на столе. На другой день Петр принимал гостей еще на одной свадьбе – женился его любимый карлик, и на свадьбу съехались сорок два карлика из разных уголков империи. Некоторые иностранные гости усмотрели в этой двойной организации свадеб определенную симметрию: одна свадьба – между двумя маленькими людьми, другая – между двумя пешками в великой игре европейской политики.
На обратном пути в Курляндию юноша-герцог скончался от алкогольного отравления. Вечером накануне отъезда он решил – надо сказать, весьма опрометчиво – состязаться в пьянстве с Петром. К ужасу как самой Анны, так и родителей ее супруга, Петр не позволил юной вдове вернуться в Россию, дабы не поколебать баланс сил в Европе. Анна написала своей семье триста с лишним писем, где говорила о желании снова выйти замуж, но дядя из политических соображений отвергал всех претендентов.
Петр умер в 1725 году. А еще через пять лет скончался его последний прямой наследник мужского пола, четырнадцатилетний Петр II. К своему удивлению, тридцатисемилетняя Анна вдруг оказалась императрицей. В феврале того же года она вернулась в Россию в сопровождении своего давнего любовника, герцога Эрнста Иоганна Бирона. Говорят, накануне их приезда странное сияние окрасило небеса над Москвой в кроваво-красный цвет: огромный багровый шар, размером и яркостью похожий на луну, появился на небе и медленно сел за горизонт.
Появление новой императрицы – двух с лишним метров ростом и под сто тридцать килограммов весом – особых надежд не вселяло. «Так была велика, когда между кавалеров идет, всех головою выше, – вспоминала одна из придворных, – и чрезвычайно толста». Почти ежедневно она обедала с Бироном, его молодой горбатой супругой Бенигной Готлиб фон Тротта-Трейден и тремя их детьми, младший из которых, по слухам, был на самом деле сыном Анны. О Бироне известно немного. «Он не что иное был, как башмачник, на дядю моего сапоги шил», – писала о нем в мемуарах другая придворная. Правление Анны сегодня называют бироновщиной, эпохой Бирона.
Больше всего на свете Анна любила развлечения. Будучи императрицей, она приказала разыскать стареющих подруг своей матери и доставить их ко двору, поскольку в детстве была впечатлена их разговорчивым нравом. Если оказывалось, что кто-то из них уже умер или слишком стар для поездок, она требовала найти замену. «Поищи кого-нибудь, чтобы похожа была на Татьяну Новокрещенову, – наставляла Анна камергера. – Мы таких жалуем, которые бы были лет по сорока и так же б говорливы, как та, Новокрещенова». Одна придворная вспоминает о первой встрече с Анной: «Взяла меня за плечо так крепко, что ажио больно мне было… и спросила: „Какова я толщиною – с Авдотью Ивановну?“» До смерти перепуганная придворная ответила: «Нельзя, матушка, сменить Ваше величество с нею, она вдвое толще». Довольная ответом, Анна приказала новой подруге: «Ну, говори!» – и заставила ее вести многочасовую беседу.
В своей любви к разговорам Анна человеческими созданиями не ограничивалась. В 1739 году она издала указ: «В Москве, на Петровском кружале, стоит на окне скворец, который так хорошо говорит, что все люди, которые мимо едут, останавливаются и его слушают… Немедленно прислать мне подобного скворца».
Разные птицы – разные развлечения: за два месяца в летней резиденции, Петергофе, Анна из окна подбила шестьдесят восемь диких уток. В отличие от других русских правителей, она редко охотилась с борзыми или соколами, стратегия и тактика охоты ее тоже интересовали относительно мало, но стрелять она по-настоящему любила. Бывало, целая армия загонщиков гнала животных из петергофского леса на поляну, куда на особой повозке – «ягтвагене» – въезжала Анна и стреляла зверей одного за другим. Ее гильзы смазывали салом, чтобы быстрее перезаряжать ружье. Поголовье животных в Петербургской губернии не успевало восстанавливаться в количествах, достаточных для нужд императрицы, и она разослала по всей империи указы, чтобы армия поставляла ей сибирских волков и украинских кабанов. Ученые полагают, что у Анны был «комплекс амазонки».
Если Анна и любила что-то больше, чем беседы и охоту, то – шутов. От Петра I ей в наследство достались два шута, один из которых был Ян Дакоста, португальский еврей, теолог и финансист, который говорил на десяти языках и с которым Анна обсуждала сравнительные достоинства Старого и Нового заветов. При отборе новых шутов и «дураков» Анна проявляла большую разборчивость: одного из кандидатов она забраковала, объяснив в письме, что «он не дурак». Рассматривая кандидатуру некоего князя Никиты Волконского, Анна приказала камергеру представить его полное «житие», где, кроме всего прочего, должно быть указано, сколько у него рубах, каких собак он держит и ест ли кочерыжки от капусты.
Самые зрелищные шутовские «развлечения» при дворе Анны касались брака. Однажды шут Балакирев публично пожаловался, что жена не хочет с ним спать, Анна обратилась в Священный Синод, который затем выпустил особое решение о «вступлении в брачное соитие по-прежнему». Про шута Пьетро Мира («Педрилло»), неаполитанского скрипача, который, прибыв в Петербург вместе с театральной труппой, подался в шуты после ссоры с капельмейстером, ходила шутка, что жена его своим уродством напоминает козу; дошло до того, что однажды он принимал гостей в постели вместе с украшенной бантами козой, а в люльке возле кровати лежал козленок.
Такой стужи, как в зиму 1740 года, не видели уже много десятилетий. Градусники лопались, бренди замерзал в доме, птицы камнем падали на землю. Служанка Анны, калмычка-горбунья средних лет Буженинова, поделилась с императрицей: мол, «жизнь без мужа – что лютый мороз». Анна решила устроить свадьбу Бужениновой с Михаилом Голицыным, князем, который за женитьбу на итальянской простолюдинке и переход в католичество был обвинен в вероотступничестве. Прослышав сплетни, что он, мол, «необычайно глуп», Анна смягчила ему наказание и дала прозвище «князь Квасник», поскольку в его обязанности входило подносить ей квас. (Кроме того, она расторгла его брак и отобрала сына; молодая итальянская жена через несколько лет исчезла в застенках Тайной канцелярии.) Квасник также должен был высиживать яйца в дворцовой приемной и кудахтать по-куриному.
Харизматичный кабинет-министр Артемий Волынский, главный герой романа Лажечникова, решил, что свадьба должна стать кульминацией массового празднества в честь дня ангела Анны, годовщины ее восшествия на престол, масленицы и заключения Белградского мира между Россией и османами. Было намечено, что бракосочетание калмычки и обращенного католика, символизирующее полную победу России над всеми неверными, пройдет в пышном, специально выстроенном ледяном дворце.
В день торжеств жених и невеста появились перед народом в железной клетке на спине у настоящего слона, за которым следовал «этнографический парад» из трехсот человек – новобрачные пары со всей империи. По описанию Лажечникова, во главе процессии шли остяки верхом на оленях, «за ними новгородцы на паре козлов, малороссияне на волах, чухонцы на ослах, татарин со своею татаркою на откормленных свиньях, на которых посадили их, чтобы доказать, как можно преодолеть натуру и обычаи. Тут и рыжеволосые финны на крошечных конях, камчадалы на собаках, калмыки на верблюдах, белорусцы под войлоком колтуна, зыряне, которых честность могла бы поспорить с немецкою, ярославцы, взявшие верх на этой человеческой выставке статью, красотою, щегольством наряда».
Квасника с Бужениновой перевели из клетки в Ледяной дом, где вооруженная стража держала их до самого утра. Пытаясь согреться, новобрачные часами бегали по комнате и плясали. (Как пишет Лажечников, они также кувыркались, колотили друг друга, стучали в стены, умоляли стражников выпустить их, проклинали свою судьбу и ломали все, что можно было сломать.) Наутро их нашли полуживыми на ледяной кровати. Наутро Анна вызвала всеобщий хохот среди придворных, поинтересовавшись, сладка ли была первая брачная ночь.
Благодаря успеху этого фестиваля кабинет-министр некоторое время пребывал в особой милости у императрицы – пока слуга не передал его сопернику Бирону какие-то компрометирующие бумаги. Министра обвинили в измене. В июне того же года палач отрезал ему язык, отрубил руку и наконец голову. В сентябре Анна стала жаловаться на брюшные боли. В октябре она скончалась – вероятно, от почечной недостаточности. В ноябре семейство Биронов сослали в Сибирь. А Ледяной дом вместе со слоном, карманными часами и всем прочим растаял еще в марте; лишь несколько крупных обломков от стен отнесли в императорский дворец для хранения продуктов.
Квасник же с Бужениновой продолжили жить в браке и даже родили двух сыновей. Я была рада узнать, что для них все закончилось относительно хорошо. Перед сном в моей голове промелькнуло смутное ощущение, что у меня с этими двумя шутами есть нечто общее: опыт их жизни при дворе Анны Иоанновны в некотором смысле напоминал мой собственный опыт работы на «Нью-Йоркер».
* * *
В Нью-Йоркской публичной библиотеке есть оригинальное издание книги Георга Вольфганга Крафта 1741 года «Description et représentation exacte de la maison de glace» с рисунками и архитектурными планами. Немец по происхождению, физик из Российской академии наук, Крафт проектировал некоторые технические детали дворца, в том числе ледяные пушки, которые заряжались настоящим порохом и стреляли ледяными ядрами на шестьдесят шагов, и гигантского полого ледяного слона с ледяным, одетым в персидскую форму солдатом на спине. Слон, соединенный трубами с Адмиралтейским каналом, выпускал из хобота воду на семь метров вверх. По вечерам воду заменяли на горящую нефть. Слон весьма реалистично ревел благодаря сидящему внутри трубачу.
Шестиметровое сооружение спроектировал обучавшийся в Италии архитектор и градостроитель Петр Еропкин, и оно было установлено прямо на замерзшей Неве. Ледяные плиты «цементировались» водой, они сразу же сплавлялись воедино, и поэтому казалось, что законченное строение создано из монолитной глыбы прозрачного голубоватого камня. Кроме пары игральных карт, вмороженных в ледяной стол, все во дворце было сделано изо льда; некоторые предметы выкрасили, чтобы придать им сходство с другими материалами. В спальне находились туалетный столик, «зеркало», кровать с балдахином, подушки, одеяла, домашние туфли и ночные колпаки. На полках и столах стояли чашки, блюдца, тарелки, столовые приборы, бокалы, статуэтки и даже прозрачные карманные и настольные часы с крашеными шестеренками и механизмами. По вечерам ледяные свечи в ледяных канделябрах и ледяные бревна в ледяных каминах обрызгивали нефтью и поджигали. Они ненадолго вспыхивали, но не таяли. Рядом с дворцом стоял крошечный домик из ледяных бревен – действующая русская баня, в которой Квасник и Буженинова совершили предбрачное омовение паром.
Из Крафтова описания я хорошо представляла, как должен выглядеть ледяной дворец. Но реальное сооружение оказалось одновременно и крупнее, и мельче, чем я ожидала; что-то комическое было в факте его существования воочию, оно буднично стояло на площади – с пилястрами и балюстрадами на фасаде. Компактное, барочное, прозрачное, оно походило на призрак некого общественного здания.
Ледяной слон Крафта был воссоздан, но без трубача и горящей нефти. Вместо этого по встроенной в его спину лестнице с решительным видом карабкались детишки, они сидели примерно там же, где восседал персидский солдат, и скатывались вниз по хоботу, превращенному в детскую горку.
Конторка организаторов располагалась в стоящем сзади трейлере. На стенке висели фотокопии Крафтовых гравюр. Обогреватель сломался, и все сидели в толстых пальто. Один из директоров по имени Валерий Громов провел для меня экскурсию по дворцу. Горжусь, что не забыла спросить, кто сделал дверные ручки. Он уставился на меня: «Какие дверные ручки?»
Все внутренние стены и предметы мебели в первой комнате были прозрачными или – в тех местах, которые подтаяли и заново замерзли, – молочно-голубыми. Исключение составляли три игральные карты, вмороженные в лед вместе с городским телефонным справочником (издатель был в числе спонсоров). Обстановка второй комнаты, как объяснил Громов, – это «импровизация на свадебные темы», поскольку Крафт рисунками не обеспечил. На окне стоял амур – возможно, аллюзия на парад 1740 года, где фигурировал паж, одетый «рыдающим купидоном» и оплакивающий внешнюю неприглядность новобрачных. Скульптура, которая оказалась мраморным ангелом эпохи Возрождения, была вылеплена из снега, как и две певчие птицы размером с альбатросов, сидящие на двух сердцах. В углу высился огромный свадебный торт, а на него со своего трона бесстрастно взирала поблескивающая, словно голограмма, голубоватая фигура Анны Иоанновны в натуральную величину.
В третьей комнате располагалось то самое злополучное ложе с балдахином, похожим на замерзший водопад. Пара ледяных домашних туфель стояла на ледяной напольной подушечке. Я присела на кровать. Как и ожидалось, она была твердой и холодной. «Каков алтарь Гименею? – риторически вопрошал Лажечников о ее прототипе. – На что ни садятся, к чему ни прикасаются, все лед».
Громов сказал, что Лажечникова он оценивает весьма критически. «Его книга – это искусство, а мы работаем с историей. Все происходило на самом деле. Только не с карликами, а с обычными людьми». Это он намекал на расхожее заблуждение, будто Квасник и Буженинова были карликами: ледовый дворец вошел в историю как кукольный дом для одушевленных игрушек амазонки Анны.
Из опочивальни мы прошли в баню. По полу, хватаясь за стены, скользили двое подростков. «Пол почему-то стал скользким», – заметил Громов. Одному из подростков тем временем удалось зацепиться за косяк и выбраться.
Позднее в соседнем кафе мы встретили громовскую партнершу Светлану Михееву в кардигане с розовым меховым воротником, и она тут же заказала две рюмки коньяка. Мы выпили с ней за Международный женский день. Громов пил только ярко-красный мультивитаминный чай, которого Михеева купила два огромных чайника. В ходе масштабного обеда, заказанного опять же Михеевой, они рассказали, что мечтают восстановить статус Петербурга как «родины ледовой скульптуры».
У Громова, бывшего специалиста по армейскому административному обеспечению, и Михеевой, бывшего врача и медицинского менеджера, эта мечта зародилась в 1999 году во время учебного семинара в Токио – они там застряли в сломанном лифте вместе с председателем Ассоциации скульпторов России по снежным, ледовым и песчаным композициям. Когда я спросила Михееву о движущих мотивах перехода из медицины в ледовую скульптуру, она ответила, что прыжок не так уж и велик:
– Лед – это природный материал, он естественным образом связан со здоровьем человека. Как и песок. – Она рассказала о новых перспективах использования криосаун и о китайской песочной терапии. – Тело полностью покрывают песком – тут и тепло, и массаж, и магнитное поле. Мы ведь много работаем и с песком. Зимой – лед, а летом – песок. – В прошлом июне два главных скульптора Ледяного дома построили в Комарове шестиметрового песчаного Гулливера.
На мой вопрос, можно ли переночевать в Ледяном доме, они ответили, что на свадебный пакет спроса не было, его пришлось отменить, и поэтому дворец не стали оборудовать для ночлега.
– Может, все равно получится? – спросила я без особой надежды.
– Элиф, вы заледенеете, – сказала Михеева. – Тут вам не Калифорния.

 

В тот вечер прилетела Люба. Как мы обе были рады! «Там живут люди, похожие на скинхедов, – рассказала я, – но на самом деле они летчики». Любу больше интересовал штат хостела, где, кроме старичка с клочковатой бородой, присутствовал крепко сложенный однорукий мужчина средних лет.
– Значит, старик хорошо говорит по-английски, – рассуждала Люба. – Наверное, он еврей. А вот однорукий – едва ли… Элишка, у нас за окном стоит огромная пивная банка. – После минутного замешательства я поняла, что это вчерашняя «Балтика».
– Я половину выпила, а остальное поставила туда на случай, если еще захочу, – объяснила я. Мы разразились смехом, как вдруг раздался стук в дверь – это оказался старичок с бородкой из доктора Сьюза с двумя морожеными в руках.
– Две юные дамы путешествуют одни, – сказал он. – Я подумал, должен хоть кто-то поздравить их с Женским днем.
– Точно еврей, – сказала Люба, когда старик ушел. Несмотря на то что мороженое, судя по виду, последние двадцать пять лет ездило в грузовике по всей России, оно оказалось на удивление вкусным.

 

Ледяной дворец не нес никаких явных функций, зато неявные были многочисленны: орудие пыток, научный эксперимент, этнографический музей, произведение искусства. Отсроченная беда, наводнение под ненадежным контролем, дом с привидениями, извращенная сказка с прозрачным гробом, пародийный князь, карлики. Ледяной дворец – это тюрьма бракосочетаний, олицетворяющая напрасные порывы духа, диалектику империи и ее субъекта. Нагруженный бесконечными смыслами, подобно предмету из сновидений, Ледяной дом как раз в поэзии о снах и встречается. Считают, что именно он вдохновил Кольриджа на образ дворца Кубла-Хана – «эти льдистые пещеры, этот солнечный чертог». Поэт-сатирик XIX века Томас Мур описывает сон с балом в Ледяном доме, где хозяином был Александр I, а в гостях у него – весь Священный союз. Когда замок и люди в нем стали таять, «вниманье общее привлек на конституцию намек, оттаявший наверняка, чтобы сорваться с языка» прусского короля.
Воссоздание Ледяного дома породило поле для реакций еще более разнообразных и бурных. Я обменялась несколькими электронными письмами с главным редактором журнала «Православный Санкт-Петербург», который счел этот проект зловещей реабилитацией моды на «шутовские свадьбы», «сознательным высмеиванием таинства брака», что изобрел «протестант Петр I». (Петр не был на самом деле протестантом, но славянофилы иногда его так называют, чтобы оскорбить.) Редактора особенно возмущали свадьбы, намеченные на Валентинов день – «день памяти католического святого», – а также тот факт, что дата открытия дворца, 6 февраля, совпала с днем святой Ксении Петербуржской.
«Почему в Москве так широко отмечают день святого Патрика, – вопрошал он, – в то время как в Шотландии никто даже слова не слышал о Блаженной Ксении?» На следующий день я получила сообщение: «Святой Патрик был по крови ирландец, а не шотландец. Прошу прощения».
Ксения, которая, как полагают, родилась в 1730 году, овдовела в двадцать шесть лет, лишилась от горя рассудка, раздала все вещи бедным, оделась в мужнино, забыла свое имя, назвалась именем супруга, Андреем Федоровичем, и получила известность как юродивая и ясновидящая. С точки зрения пиара трудно было бы придумать святую, более неудобную для Анны Иоанновны (будь она жива), чем Ксения: одна из этих двух вдов отреклась от всего мирского и стала покровительницей брака, а другая развлекала всю Европу экстравагантными брачными фарсами.

 

Следующим утром мы с Любой некоторое время посвятили опросу посетителей дворца. Женщина средних лет по имени Тамара Малиновская – я в жизни не видела такой огромной шубы – сказала, что приходит в четвертый раз.
– Не могу оторваться, – говорила она, оглядываясь по сторонам, вытаращив ошарашенные глаза.
– Вы вспоминаете здесь о Лажечникове?
– Хм… Лажечникова, конечно, читала, было очень интересно, – задумчиво произнесла Малиновская. – Но, по правде говоря, не могу сказать, что часто вспоминаю.
Еще мы поговорили с блокадником Валерием Дунаевым, не по сезону одетым в легкую шерстяную куртку и с большим фотоаппаратом на шее.
– Я фотограф-любитель, – сказал он, наклонившись к нам и выпустив облако алкогольных паров. Это его второе посещение дворца. Фотографии первого визита он уже отпечатал и пригласил нас в гости взглянуть на них.
– Спасибо, вы очень любезны, – ответила я. – Вы вспоминаете здесь о Лажечникове?
Дунаев откинул голову назад и, пошатнувшись, вытянул руку, чтобы опереться о приставной столик изо льда.
– Я вспоминаю здесь о многих, многих вещах…
Следующие несколько дней мы носились по Петербургу, чтобы повидаться с двумя категориями людей: историки и социологи, друзья Гриши Фрейдина, и люди за семьдесят пять, друзья Любы, которая пользовалась немалой популярностью у старшего поколения.
Что объединяло представителей обеих групп, так это отсутствие каких-либо мыслей о Ледяном доме. Никто из них не побывал внутри – ученым это было неинтересно, а старики боялись упасть. «Я видел его тридцать секунд, – сказал нам один профессор-политолог. – Проезжал мимо на такси». Его знания о ледяном дворце были почерпнуты в основном из книги «Слово и дело» – бульварного романа семидесятых годов о царствовании Анны Иоанновны. (В нем слон-фонтан, плюющийся нефтью, назван «первым в мире нефтепроводом», а кабинет-министр Анны – хоть и жестоким, но дальновидным человеком, «первым исследователем кавказской нефти».)
– Зачем мне читать Лажечникова? – спрашивал политолог. – Это второразрядный писатель. Вы читаете второразрядных политологов? Например, Джеймса Харрингтона? Нет? А он был главным республиканцем в годы Английской революции!
Профессор-социолог, который видел Ледяной дом во время пробежки, сообщил нам, что туда никто не ходит, кроме туристов и детей. Мы ответили, что были внутри и видели там много взрослых петербуржцев. Его это не впечатлило. «Но вы застали их уже там, – заметил он. – Ваша выборка слишком специфична».
Даже Евгений Анисимов, самый крупный в мире специалист по Анне Иоанновне, во дворец не ходил, сама идея показалась ему «несколько неинтересной», поскольку лед не красили, а значит, не создали «эффект тромплей»: «С первого взгляда ясно, что это – просто дом изо льда, а не обманка».
Эрмитажный специалист по истории искусств сказал, что дворец слишком мал, чтобы идти его смотреть. Для 1740 года шесть метров – крупный размер, но сегодня – иные стандарты пропорций. «Мне звонил коллега из Москвы: „Как ты мог не пойти?“ А я ответил: „Что я, карлик?“»
Люба организовала еще одно интервью в Эрмитаже – с семидесятилетним реставратором часов восемнадцатого века: окна его мастерской смотрят прямо на дворец, поэтому он наблюдал строительство с самого начала. Все поверхности мастерской были тесно уставлены маленькими и средней величины часами разной степени разобранности. Вдоль стен лежали стоячие часы с приоткрытыми дверцами, словно свежевыкопанные гробы. На дощечках висели часовые ключи любых форм и размеров рядом с удивленными циферблатами.
– Разумеется, я видел, как его строят, разумеется, – говорил часовщик, глядя в окно поразительно ясными голубыми глазами. – Был жуткий мороз, но эти ребята работали днями напролет. В первые две недели стояли километровые очереди, как муравьиная колония! Сейчас лед помутнел, а до первого снега он был абсолютно прозрачным. Когда солнце начинало садиться, дворец сверкал, сверкал… – Но когда речь зашла о культурном значении реконструкции, он не решился на категоричные оценки. – Читайте Лажечникова, – повторял он. – Там все сказано. Здесь делали так, как описано у него. – Под нажимом он признал, что между оригиналом и копией одна разница все же есть: крыша. – Ее укрепили деревом и пластиком, чтобы не свалилась на головы. Но какая разница? Крыши падают везде, мы к этому привыкли. – Затем он показал нам частично разобранные музыкальные часы, принадлежавшие Екатерине Великой, и даже провел для нас частную экскурсию по эрмитажным залам восемнадцатого века. Я в жизни не могла представить, что в мире столько табакерок, обеденных сервизов, военных орденов, переносных богослужебных наборов и офицерских форм. Люба, которая специализировалась на восемнадцатом веке, разглядывала эти артефакты с большим интересом; я же вскоре почувствовала, как мне на душу всем своим весом наваливается историческая скука. Когда я уходила из музея, Люба с восхищенной придирчивостью разглядывала обивку кресла, расшитого в 1790 году ученицами Смольного института благородных девиц.
Остаток дня я провела, прогуливаясь по петербургским книжным магазинам, и с помощью железного закона рынка оценивала текущий культурный статус Лажечникова. Из первых восьми магазинов число тех, где продавался «Ледяной дом», было равно нулю. Я забрела в «книжное кафе» в тускло освещенном подвале, где недовольного вида женщина продала мне чашку на редкость гадкого кофе. Кроме меня, единственными посетителями была компания рейверов с налитыми кровью глазами за покрытым линолеумом столом. Похоже, кофе им нравился не больше, чем мне. Темный коридор с картонками на полу вел в три книжных зала – старая книга, новая книга и юриспруденция. Зал старой книги оказался единственным заведением из всех, что я посетила в тот день, где хозяин вспомнил, что Лажечников у него когда-то был. «Очень, очень давно», – мечтательно произнес он и устремил взгляд в пространство, словно собираясь декламировать сагу.

 

Тем вечером мы с Любой поехали на автобусе в далекий спальный район в гости к восьмидесятичетырехлетней литературной переводчице Мире Абрамовне Шерешевской.
Шерешевская приготовила целый обед с яичным салатом, черным хлебом и рассольником; она была возмущена, узнав, что все эти профессора не захотели посетить ледяной дворец. «Такая красота, и прямо у них во дворе! – сказала она. – Я бы с удовольствием посмотрела. Но у меня бедро. Я больше не выхожу из дома».
Разговор перешел к Генри Джеймсу: Шерешевская была одним из его первых русских переводчиков. Когда я упомянула, что очень люблю «Женский портрет», она сняла с полки зеленый кожаный томик – ее собственный перевод. Я вежливо открыла книгу. И пожалуйста, это оказалось то самое место, где Изабелла ранней осенью впервые приезжает в поместье и пленяет все сердца, включая крошечного терьера.
– Прекрасно, – сказала я. – И очень точно.
– Правда? – почти по-детски довольная, она улыбнулась. – Я бы подарила, но у меня только один экземпляр. Но я подарю вам вот что. – Она вручила мне советское детское издание «Ледяного дома» со слонами на обложке. К моему облегчению, версия оказалась несокращенной, и там были все мои любимые моменты, включая секс якобы карликов и цыганку, которая плеснула себе в лицо расплавленный металл, дабы в ней не узнали мать красавицы-княжны.
Шерешевская скончалась от рака осенью 2007 года, через полтора года после нашего знакомства. Вдруг оказалось, что все они стали уходить, женщины предвоенного поколения. Моя бабушка в Анкаре умерла в том же году. В 2005-м не стало Натали Бабель, предсказание которой о том, что Пирожкова ее переживет, оказалось пророческим. Женщины из другого века – они исчезли, словно Пиковая дама, унеся с собой все, что могли рассказать только они.

 

По сей день никто точно не знает, почему министрам Анны захотелось провести свадьбу шутов в ледяном дворце. Лажечников придумал сцену, где подручные Бирона пытают украинского информатора, поливая его водой на сильном морозе; получившаяся «ледяная статуя» затем привлекает взгляд Анны Иоанновны и внушает ей мысль о свадебном декоре. По другой версии, именно наивная жалоба Бужениновой – «жизнь без мужа – что лютый мороз» – навеяла идею, что и сама свадьба должна быть иронически организована буквально внутри лютого мороза.
Люба предположила, что недостающее звено можно поискать в Кунсткамере, петровском Кабинете редкостей, чья главная достопримечательность – анатомическая коллекция голландского ученого Фредерика Рюйша, купленная царем в 1717 году. Кроме этнографических материалов и военных трофеев, в Кунсткамере были когда-то и «живые экспонаты» – например, карлик Фома с конечностями, как клешни у краба, и кузнец-гермафродит Яков. Анна Иоанновна могла часами разглядывать полноразмерную восковую фигуру своего дяди и набитые чучела его любимой собаки или лошади, на которой он скакал при Полтаве. В астрономической обсерватории на верхнем этаже Крафт развлекал ее, поджигая немецкими линзами разные предметы. Если каждое безобразное шоу Анны Иоанновны было гротескной копией какого-либо чуть менее безобразного детища Петра, то Кунсткамера вполне могла оказаться первичной сценой по отношению к Ледяному дому.
Первым, сразу же поразившим нас с Любой экспонатом был скелет Николая Буржуа, любимого великана и охранника Петра. Петр, который и сам отличался немаленьким ростом, любил великанов. Приметив Буржуа на ярмарке в Кале, Петр щедро заплатил его матери – как ни странно, карлице – за то, чтобы Николая отпустили к нему на службу. В договоре о найме оговаривалось, что после смерти Буржуа его тело станет собственностью царя. Когда настал час, великана во имя науки освежевали. Кожа позднее сгорела при пожаре, а череп таинственным образом исчез, хотя сам скелет остался нетронутым. (Сегодня на нем не оригинальный череп.) Но зато мы с Любой видели в стеклянной витрине оригинал его сердца размером с канталупу.
Технике консервации сердец Российскую академию обучил Рюйш, чьи анатомические объекты – жемчужина Петровой коллекции. В одном из контейнеров содержится детская рука – розовая, похожая на кукольную, она завернута в белый рукав с бахромой, которая висит в неподвижной жидкости, словно анемон. В другом контейнере лежит детская голова, на ее лице с хорошо различимыми деталями застыло выражение мудрости и покоя, в то время как в открытой затылочной части черепа видна тонко исчерченная масса мозга. Пара полуслившихся друг с другом сиамских зародышей плавают над ярко-красным убранством из собственной плаценты; на крышке их контейнера – натюрморт из сухих кораллов и морских коньков.
Современникам Рюйш был известен главным образом своими натюрмортами и диорамами, которыми он с помощью скелетов и анатомических тканей иллюстрировал традиционные барочные темы «vanitas mundi» и «memento mori». Они не обладали долговечностью забальзамированных объектов и до нас не дошли, но в каталогах можно найти описание скелетов, рыдающих в носовые платки из мозговой ткани, их ноги опутаны кишками, которые изображают червей. Геологический фон был изготовлен из желчных и почечных камней, а деревья и кусты – из кровеносных сосудов с инъекцией воска. На одной из диорам детский скелет смычком из высушенной артерии играл на скрипке из пораженной остеомиелитом кости, и все это называлось латинской фразой «О горькая судьба!».
Однако Петру были любопытны не столько диорамы Рюйша, сколько его успехи в тератологии, науке о врожденных уродствах. Вдохновленный работами Рюйша, Петр издал ряд указов о запрете убивать детей и животных с уродствами; «всех монстров» – хоть живых, хоть мертвых – следовало передавать в его коллекцию, нацеленную на изучение биологических форм и искоренение народной веры в то, что врожденные дефекты – дело рук дьявола. И сокровища полились рекой: двухротая овца из Выборга, восьминогий ягненок из Тобольска, «странные мыши с собачьими мордами», младенцы с отсутствующими или лишними конечностями, сиамские близнецы, ребенок с «глазами под носом и руками под шеей».
Этот тератологический кабинет олицетворял для Петра искупление российской отсталости, темноты и недоразвитости. Законсервированные в контейнерах с помощью новейших европейских технологий, уродства были преобразованы в данные на службе великому гуманистическому проекту искусства и науки. В Ледяном доме – с его прозрачностью, его совмещением этнических особенностей с уродствами, российского империализма с германской наукой – можно разглядеть отблески похожих намерений, но только с более туманным и менее понятным смыслом, скрытым за материальными излишествами самой аллегории.
Подобно тому как ледяной дворец был «предвосхищен» Кунсткамерой, так и этнографический свадебный парад Анны являл собой искаженную, словно во сне, версию знаменитого петровского парада после Полтавской битвы. На том параде русские солдаты с трофеями шведской кампании маршировали бок о бок с полной типологией пленных шведов: офицеры, алебардщики, стражники, артиллеристы, придворные (постельничьи, главный конюх с помощниками, королевская аптека с военными и штатскими лекарями, королевский кабинет, королевский «тайный секретарь» и вся королевская кухня, включая поваров). Там присутствовал и странного вида, похожий на шута персонаж Выменей, которого подарил Петру польский король. Выменей утверждал – лгал, как выяснилось, – будто он французский дворянин, объясняя свои припадки временного умопомрачения длительным пребыванием в Бастилии. Петр прозвал его «королем самоедов», и на параде он навзничь лежал в запряженных оленями санях, сопровождаемых двадцатью другими санями, в которых сидело по одному наряженному в меха представителю племени самоедов.
Несмотря на экстравагантные излишества, у парада Петра был внятный символический смысл – продемонстрировать полную победу над Швецией. В «короле самоедов» легко распознавался Карл XII, спасшийся бегством в османскую Молдавию. Той же логикой замещения объяснялась и роль Карловых поваров, секретаря и аптекаря. Петр удачно разыграл «проблему личности»: сама личность сбежала, но зато можно полюбоваться на все ее составляющие.
На параде в версии Анны все было перепутано. Подразумевалось, что ее парад проводится некоторым образом в честь Белградского мира; вместо османов на нем фигурировали Квасник и Буженинова в качестве вероотступника и калмычки, но их связь с тюркской угрозой была весьма и весьма неочевидна. У Анны был и свой «король самоедов»: после смерти Выменея эта роль перешла к португальскому шуту Дакосте, который появился на свадебной процессии в настоящем самоедском костюме из Академии наук. Едва ли кто-то может сказать, что именно и зачем воскрешалось в 2006 году. В новостном репортаже о праздничном открытии дворца мое внимание привлекла женщина средних лет в серебристом платье и тиаре: по необъяснимым причинам она бродила среди свадебных пар и моделей (там проводили показ шуб). На поводке она вела шикарного самоедского пса, и вид у нее был совсем потерянный, как сам смысл короля самоедов.

 

Самая изящная литературная трактовка ледяного дворца Анны Иоанновны дается в поэме «Задача» английского поэта восемнадцатого века Уильяма Купера, которого сегодня помнят в основном как автора гимна «Пути Господни неисповедимы». В 1763 году перед подготовкой к экзамену на должность в журнале Палаты лордов у него сдали нервы и он буквально потерял рассудок. После трех попыток самоубийства он оказался в лечебнице, где начал писать стихи. Самое известное стихотворение того периода называется «Месть, ненависть – вот вечный мой удел». «Задачу» в 1783 году заказала Куперу его приятельница леди Остен, которая пыталась, вероятно, отвлечь его мысли более нейтральными темами и попросила написать белым стихом о «вот этом диване». Купер согласился «и, располагая немалым досугом… наконец произвел – вместо небольшой вещицы, как планировалось, – … целый том!».
Подобно тому как у Томаса Манна вместо рассказа о Давосе получилась «Волшебная гора», так и «вещица» Купера о диване разрослась из вергилиевского зачина «Пою диван сей» до шестичастной поэмы на целую книгу, где эволюция дивана и понятие досуга становятся отправным пунктом для размышлений о прогулках за городом, Лондоне, газетах, садоводстве, воровстве, физическом труде, домашнем быте, животных, отходе от дел. (А могла бы эта книга быть написана в обратном порядке – как анатомия типов деятельности и досуга, постепенно переходящая в раздумья о диване? Или это уже сделал Пруст?) Главные темы в поэме – превосходство уединения над деятельностью и природы над искусством. Ледяной дворец в поэме сравнивается – не в пользу дворца – с замерзшим водопадом на реке Уз, а затем становится воплощением мимолетности природы человеческих свершений – эфемерный кукольный домик с миниатюрными скелетами, «vanitas mundi» в стиле Рюйша.
В Куперовом описании ледяного дворца – конструкции, сам факт существования которой он принципиально осуждает, – главная странность – это красота языка.
Хозяйка империи россов, в меха облаченных,
Ни древа в бескрайних лесах,
                    ни камня с каменоломен
Ты не взяла, возводя свой чертог,
Лишь замерзшие волны,
Искрясь и играя, легли под резцом, как мрамор.
В таком же прозрачном дворце отыскал Кирену
Пастух Аристей с мольбою о мертвых пчелах.
Сама Поэзия, будь на то ее воля,
Поместила бы здесь царицы-Зимы арсеналы:
Хмурые тучи, дождя струи ледяные,
                     пронзающий кожу град
И вьюгу, что прячет пути и возводит снежные склепы
Для путников запоздалых…
…Тихо, как дивная греза, вырос этот чертог.

Как оказалось вдохновенное описание ледяного дворца в поэме, отвергающей ледяные дворцы в пользу замерзших водопадов? Почему Купер обращает поэму против самой себя, сводя на нет некоторые из самых прекрасных ее стихов? Такой литературный ход впервые привлек мое внимание еще в магистратуре, когда я стала узнавать его во многих моих любимых романах. Я узнала, что он с давних пор используется в нарративе о духовном обращении и восходит еще к Блаженному Августину. В первой части «Исповедей» Августин подробно излагает приключения юности – участие в конкурсах риторики, посещение театральных зрелищ, погоня за желанием «любить и быть любимым». Во второй части он отвергает не только эти похождения, называя их пустыми и тщетными, но и сам нарратив, переходя в последних четырех книгах к ненарративной форме библейской экзегезы вперемежку с философскими размышлениями о природе памяти и времени.
В каком отношении друг к другу находятся две половины «Исповедей»? Можно, конечно, называть это противоречием, но я предпочитаю здесь слово «баланс» – нечто вроде кредита и дебета. Августин влезает в расходы, описывая практически в протороманной форме похождения легкомысленного юноши из Карфагена, а затем компенсирует их в последних четырех книгах, которые прямо противоположны протороманной истории похождений легкомысленного юноши из Карфагена.
Купер подобным образом влезает в расходы в виде лирико-эстетического описания ледяного дворца, но затем зарабатывает соответствующий кредит, заявляя, что замерзшие водопады прекраснее и что поэтам лучше заняться проповедями. (Пятая и заключительная книга «Задачи» и есть проповедь о природе христианской жизни.)
Подобный прием можно найти и в некоторых романах. Толстой создает чудесные, захватывающие семь частей книги об адюльтерной любви, а затем бросает Анну под поезд и создает восьмую, где Вронский уезжает в Сербию воевать с турками (роман растворяется в исторической теме), а Лёвин возвращается к себе в имение и обретает там Бога (роман растворяется в духовной медитации). Аналогично и у Томаса Манна, который сначала пишет тысячу страниц о декадентской теплице на Волшебной горе, а потом уравновешивает свой баланс рассказом о том, как Касторп, выведенный из ступора Первой мировой войной, отправляется из санатория на фронт. В окопе, перед лицом вероятной смерти, Касторп падает на колени, «подняв глаза и руки к небу, – хоть и сернисто-серое, оно уже не было сводом над греховной горой [наслаждения]».
«Свод над греховной горой наслаждения» – разве это не то, что увидели над собой шуты на ледяном ложе? Дворец Анны – уродливая кристаллизация той мучительной тревоги, что заставляет писателей от Купера до Толстого и Манна сводить на нет свои самые увлекательные страницы, тревоги о том, что литература – искусство, требующее времени и уединения больше, чем какое-либо другое из искусств, – есть нечто непоправимо тщетное, бесполезное и аморальное. Ледяной дворец – это как первая часть книги о перерождении, где второй части попросту нет. Анна сама напоминает одного из Манновых «проблемных детей» – отпрыск ослабшей династии, которого испортили кукольные представления, чувственная любовь и смутно усвоенные знания из зоологии, – и она никогда не повзрослеет. На своей Волшебной горе она никогда не скинет с себя эти колдовские чары. Она так там и умрет в окружении шутов и санитаров.

 

Воплощенная в Ледяном доме негативная литературная фантазия самого жуткого пика достигает в судьбе придворного поэта и классициста Василия Тредиаковского, одного из наиболее знаменитых персонажей эпохи Анны Иоанновны.
Накануне свадьбы кабинет-министр Анны заказал Тредиаковскому матримониальную оду, которая должна была прозвучать во время этнографического парада. Поэт еще даже не успел закончить работу, когда министр – по не дошедшим до потомков причинам – вызвал его к себе и избил тростью до бессознательного состояния. Проведя ночь в темнице, Тредиаковский тем не менее завершил оду и даже лично прочел ее на свадьбе, надев итальянскую карнавальную маску, дабы скрыть следы побоев. Несмотря на столь грандиозные доказательства профессионализма, коими мог бы гордиться любой литератор, его снова бросили в камеру и вновь подвергли избиению до полусмерти. Когда, еле дыша, Тредиаковский вернулся на следующий день домой, первое, что он сделал, – подписал завещание, оставляя свою библиотеку Академии наук.
Умри Тредиаковский от побоев – он сделался бы трагической фигурой. Но он прожил еще двадцать пять лет, оставаясь объектом постоянных насмешек.
Сама его склонность к приятию физического насилия стала сюжетом для анекдотов; даже Пушкин писал, что Тредиаковскому «не раз случалось быть битым». У Лажечникова Тредиаковский хвастается аудиенцией у Анны Иоанновны, где «государыня благоволила подняться с своего места, подошла ко мне и от всещедрой своей десницы пожаловала меня всемилостивейшею оплеухою».
Говорят, что Тредиаковский написал ровно сто книг, скука которых могла довести до удара. «На песнь „Прости, мой свет“ я сочинил критику в двенадцати томах in folio», – говорит персонаж одной комедии 1750 года, написанный с Тредиаковского. Ледяной дворец плюс Тредиаковский – можно ли вообразить более живую иллюстрацию пафоса графомании? «Считалось ужасно смешным, что Тредиаковский дважды перевел тринадцатитомную „Древнюю историю“ Роллена и его же трехтомную „Римскую историю“, поскольку первый перевод погиб при пожаре в его доме в 1747 году», – отмечает Ирина Рейфман, которая написала целую книгу о моде высмеивать Тредиаковского.
Тредиаковский был еще известен ненавистью к своему столь же тоскливому сопернику, ученому и стихотворцу Михаилу Ломоносову. Последнему некорректно приписывают литературные достижения Тредиаковского – в том числе разработку русского гекзаметра. Тезис Рейфман состоит в том, что в мифе о создании русской грамматики Ломоносову отводится роль героя-основателя, в то время как Тредиаковский – «близнец-дурак» или «тупой демонический двойник».
Однако в ретроспективе избиение Тредиаковского приобрело трагические и пророческие черты. Вот что писал поэт начала двадцатого века Ходасевич:
«В ту „машкерадную“ ночь, когда Волынский избивал Тредьяковского, началась история русской литературы… история изничтожения русских писателей». Российское государство всегда подавляло своих литераторов. Николай I был личным цензором Пушкина. В 1940 году Сталин, несмотря на крайнюю занятость, собственноручно подписал смертный приговор Бабелю.
Издевательства над писателями перестали быть шуткой. В то же время – как отмечал Фуко – институт писательства сильно зависит от подверженности литератора государственным наказаниям. Да, в России степень контроля над писателями доходила до невиданных уровней, но результатом стало и то, что нигде в мире литература не воспринимается с такой серьезностью. Сравнивая в 1925 году поэзию с производством, Маяковский отнюдь не шутил:
Я хочу,
         чтоб в дебатах
                    потел Госплан,
мне давая
         задания на год.

С чугуном чтоб
         и с выделкой стали
о работе стихов,
         от Политбюро,
чтобы делал
         доклады Сталин.

«Так, мол,
         и так…
             И до самых верхов
прошли
         из рабочих нор мы:
в Союзе
         Республик
                 пониманье стихов
выше
         довоенной нормы…»

Маяковский в жизни бы не уехал в деревню писать стихи о разведении огурцов. Он бы никогда не идентифицировал добродетель с диваном. Литература для него была формой деятельности, работы – как война или строительство железной дороги. И как только ему пришло в голову: вдруг и его собственные стихи – чистая эстетика, продукт досуга, – как с этой тревогой уже было не справиться, даже сочинив стихотворение о бесполезности поэзии. «Мне бы строчить романсы на вас, – писал он в тридцатом году, – доходней оно и прелестней. Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне». Поэма «Во весь голос» осталась незавершенной, Маяковский застрелился в апреле того же года.

 

Снос Ледяного дома был намечен на пятницу, но, поскольку погода оставалась холодной, организаторы объявили, что оставят его на выходные. В воскресенье утром я решила сходить туда в последний раз и сфотографировать. Но, свернув с Невского за угол, обнаружила лишь груду битого льда. Собралась небольшая толпа, и я слышала эхо вороноподобных звуков. «Зря! Зря! – говорили люди. – Жаль!»
Рядом со мной, качая головой, стоял невысокий бородатый человек в длинном пальто и меховой шапке.
– Когда его снесли? – поинтересовалась я.
– Кто знает. Поздно ночью, пока никто не видит. Жаль! Обидно!
– Ведь это была историческая модель? – спросила я в надежде хотя бы примерно определить, какое место занимает ледяной дворец в его культурном сознании.
– Разумеется, – ответил бородач. – Все было историческим. Его строили по чертежам, оригинальным документам. Понимаете, жила такая императрица. Я не специалист, забыл, как ее звали. Александра Федоровна, что-то в этом роде. Она построила этот дворец.
– Зачем?
– Просто в шутку. Для прикола. Царям тоже нужно было веселиться. Какая была красота! – он вздохнул. – Тысячи людей приходили, огромная очередь, не протолкнуться. Стояли пушки, стреляли настоящими ядрами, и всё изо льда. Я видел по телевизору. Просто очень жаль, что снесли. Очень.
– Нас обманули, – сказала стоящая рядом женщина с азиатскими чертами лица и в белом лыжном костюме, она очень четко выговаривала слова. – Обещали, что дворец простоит до вечера. По воскресеньям я утром вожу дочь на Дворцовую на рисование, и сегодня мы приехали на час раньше, специально чтобы попрощаться. Ужасно обидно. – Ее дочь, девочка семи примерно лет и без нескольких зубов, вместе с другими детьми лазала по ледяным глыбам – в своих стеганых комбинезонах они напоминали маленьких астронавтов. Я вспомнила «Описание» Крафта. Там говорилось, что ледяной дворец «для изрядного своего виду и редкости достоин был… чтоб в Сатурна как в число звезд перенесен был».
На следующий день я в последний раз встретилась с Громовым и Михеевой в лобби «Гранд Отеля Европа». Они шагнули через металлодетектор с динамичностью пары фигуристов. Я спросила, почему дворец не оставили на все выходные. Они обменялись взглядами.
– Это сложно, – ответил Громов.
– Мы пытались связаться с вами, – сказала Михеева. – Мы сами узнали только в последнюю минуту.
Когда я рассказала о разочаровании встреченных мною людей, Михеева отвела взгляд.
– Мы не ходили туда. Мы знали, что все будут злиться, поэтому уехали в Выборг.
– Почему было просто его не оставить? – спросила я.
– Ну, понимаете, ледяной дворец поначалу такой красивый. Потом начинает пригревать солнце, и он тает, медленно-медленно, это удручает. Мы хотели завершить на положительной ноте.
Выйдя из отеля, я остановилась у Дворцовой площади, чтобы еще раз взглянуть на груду льда, но и она уже исчезла.
Назад: Лето в Самарканде (продолжение)
Дальше: Лето в Самарканде (окончание)