Книга: Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают
Назад: Кто убил Толстого?
Дальше: Ледяной дом

Лето в Самарканде
(продолжение)

В Самарканде я не меньше тысячи раз слышала, что благодаря удивительной чистоте воды и воздуха там самый прекрасный хлеб в Узбекистане. Знаменитый самаркандский хлеб выпекают в виде круглых плоских булок, которые по-русски называются лепешками. Легенда гласит: однажды эмир бухарский призвал к себе лучшего самаркандского пекаря, дабы тот приготовил ему самаркандский хлеб. Пекарь привез в Бухару свою муку, свою воду и свои дрова. Но какой-то межэмиратный эксперт по хлебу вынес решение: по вкусу хлеб не похож на самаркандский. Эмир приказал казнить пекаря, но разрешил тому высказаться в свою защиту. «Видите ли, – ответил пекарь, – здесь нет самаркандского воздуха, и тесто заквасилось неправильно». Эмир был столь впечатлен его словами, что сохранил ему жизнь.
Эту историю неизменно вспоминают – но не как свидетельство находчивости пекаря, а как подтверждение неких реальных свойств самаркандского воздуха.
Самаркандские торговцы вместо популярных в других частях света абстрактных или несъедобных изображений хлеба пользуются в качестве сигнификата настоящей лепешкой, приколоченной, как тело Христа, огромным железным гвоздем к доске. Смотреть на эти знаки – все равно что быть свидетелем первых проблесков абстрактного мышления. Чем отличается лепешка, прибитая к доске, от лепешки в витрине булочной, где такого знака нет? Обе указывают на то, что здесь продается хлеб, но в обычной булочной хлеб, который видишь на витрине, можно купить и съесть. В Самарканде же хлеб приносят в жертву – делают несъедобным, прибивая к доске и оставляя под лучами солнца на весь день или даже на много дней, – во имя сигнификации.
Мое знакомство с самаркандской лепешкой произошло в первый же вечер в Людином доме. Вернувшись из университета со встречи с проректором Махмудовым и моим будущим преподавателем языка Анваром, я от усталости еле передвигала ноги. Эрик сидел в столовой гостевого крыла на стуле под эпоху Людовика XV за длинным столом под ту же эпоху и решал шахматные этюды. Под его босыми ногами лежали бухарские ковры, а у окон колыхались похожие на привидения шторы. Закат наполнял комнату оранжевым светом, отражающимся от зеркальных стен и хрустальной люстры.
– Ты не спишь! – сказала я.
– Ждал тебя, – ответил Эрик.
Мы ввалились в спальню. В моем сне бедная воспитанница пыталась двигать пианино Джейн Фэрфакс. «Эмма! Эмма!» – кричала девушка, но пианино продолжало ехать вниз по лестнице, оно катилось и катилось, производя жуткий грохот. В окно стучала Люда. «Эмма! – звала она. – Эм-ма!» Пошатываясь, я встала с кровати и принялась возиться с оконной задвижкой. В небе была глубокая прозрачная синева. «Эмма, ужин!» – сказала Люда. Она стояла за окном, чуть ниже уровня глаз. Черты ее лица смотрелись утрированно: обильно подведенные карандашом глаза и брови, форма рта – как на карикатурах.
– Огромное спасибо, – ответила я, – но, наверное, нам еще надо поспать. Может, до утра.
Последовала продолжительная беседа об ужине, который Люда для нас приготовила, и о том, как рассердится мой «муж», если, проснувшись ночью, узнает, что я ему об этом ничего не сказала.
– Разбуди его, – предложила Люда с непреклонной игривостью в голосе. – Давай, Эмма, разбуди.
Эрик направил на меня подернутый сонной дымкой взгляд.
– Думаю, самый простой выход – это пойти поужинать, – сказал он.
Сцепившись руками, мы поплелись через двор на кухню в пристройке, где нам предстояло принимать пищу, – узкая комната с газовыми плитами, длинный стол, ряд шкафчиков и холодильник. Холодильник в целях экономии на ночь отключали. Люда вручила нам две огромные миски борща, благоухающего бараниной и покрытого тонкой пленкой оранжевого жира.
– Выглядит прекрасно, – произнес Эрик нежным сиплым голосом. Принадлежа к людям, которые могут есть что угодно и когда угодно, он однажды слопал за неделю тысячу пончиков, чтобы кому-то что-то доказать.
Я съела кусок самаркандского хлеба и пила чашку за чашкой горький зеленый чай, экспромтом отвечая на вопросы Люды о нашем фиктивном браке. Нас проинструктировали сказать ей, что мы семейная пара. Очень кстати у нас уже были обручальные платиновые кольца, купленные для помолвки два года назад: Эрик сделал сбережения, удачно вложив в ирландские банки и – особенно удачно – в какие-то мексиканские кукурузные фабрики, акции которых взлетели из-за неожиданных американских субсидий в производство этилового спирта. Я перестала носить свое кольцо, поскольку у меня из-за него началась сыпь. Выяснив в интернете, что платина – самый гипоаллергенный металл в мире, я решила, что сыпь – это истерический симптом; правда, как потом оказалось, все дело в мыле, попадавшем под кольцо, которое было мне великовато. Между тем время шло, и, хотя в каком-то смысле ничего не изменилось – и мы впрямую свою помолвку не отменяли, – некоторые серьезные перемены неуловимым образом все же произошли, наши старые планы постепенно стали казаться нереальными, неосуществимыми и неразумными.
Теперь мы снова были в кольцах. Эрик уже покончил с борщом, а мне удалось осилить лишь пару ложек.
– Тебе, дорогая, его есть необязательно, – сказал он. Стоило Люде отвернуться, мы сразу поменялись мисками, и мой борщ тоже был съеден.
Люда хотела знать, когда и где была наша свадьба, сколько пришло гостей, какую шляпу я надела? Я сказала, что большую свадьбу мы не устраивали, все происходило полтора года назад на катере в Канаде.
– А где вы провели медовый месяц? – поинтересовалась Люда.
– На том же катере, – ответила я.
После ужина мы ринулись назад в постель. Я разгулялась и сразу заснуть не смогла, поэтому решила почитать. В какой-то момент я обнаружила, что Эрик рядом со мной ворочается и толкается. Вдруг он открыл глаза и сказал:
– Черный король – на е7. – И, закрыв глаза, добавил: – Черный конь – на j4.
Я отложила роман и взяла книжку с шахматными этюдами, лежавшую у его подушки.
– Никаких j4 нет, – произнесла я взволнованно. – Там все заканчивается на h.
– Да, виноват, – сказал Эрик. Не открывая глаз, он нахмурил брови, и вид у него стал и впрямь виноватым. – Я подумал, это один из тех случаев, когда конь выходит за пределы поля, как та дорога через Казахстан.
Я пощупала его лоб. Он был холодным и влажным.
– Ты себя хорошо чувствуешь?
– Нет, друг мой, – произнес он извиняющимся тоном. – Нехорошо. – Вскоре он поднялся, надел свои спортивные штаны и нетвердой походкой отправился на двор.
Через несколько минут Эрик вернулся и залез в постель. Кожа у него приобрела какой-то неописуемый цвет. Мое сердце заколотилось. Зачем я позволила ему есть этот борщ? Что, если узнает его мать? Она и без того меня недолюбливает, мать Эрика. Я услышала голос профессора из Беркли: «Четыре тысячи – похоронный мешок для отправки домой». Натянув шорты, я пошла искать Люду.
Люда сказала, что волноваться не о чем. Иностранцы всегда заболевают.
– А ты почему не заболела? – спросила она с подозрением.
Она вскипятила воды, заварила чайник чая и вытащила жестяную коробку, из которой принялась извлекать таинственные предметы: смолистый янтарный леденец и розовый прозрачный камешек. Острым ножом она отстрогала кусочки этих объектов медицинского, так сказать, назначения и растворила их в чае.
Эрик уже заснул. Я с трудом подняла его в сидячее положение. Футболка у него была насквозь мокрой. Все равно как пытаться вытащить медвежонка из реки.
– Если у нас когда-нибудь будут дети, – сообщил он, – они смогут сказать, что их отец был организованным человеком.
– Прекрасно, – ответила я. Заставив его сделать глоток чая, я стащила с него мокрую футболку, рекламный подарок какой-то программерской фирмы. На спине был лозунг: «Никаких нытиков, плакс и примадонн!»
– А что они скажут о матери? – спросила я, натягивая ему через голову свежую футболку.
Эрик откинулся на подушку.
– Что она была серьезной и энергичной.

 

Я открыла дверь и вышла на воздух. Ноги ощущали прохладу плит. Луна уже взошла, и легкий бриз покрыл рябью зеленоватую воду в бассейне. Внезапно мне в голову пришла фраза: янтарная лепешка. Впервые за многие годы я стала вспоминать дождливый день в колледже, когда у дверей появилась промокшая до нитки моя подруга Санья и поведала о двух простых ключах, необходимых для правильного понимания поэзии Осипа Мандельштама.
– Первое: «Когда приду к тебе я из руин Петербурга, возьми из моих ладоней немного меда», – произнося эти слова, Санья смотрела мне в лицо сумасшедшим взглядом широко распахнутых глаз, протянув вперед сложенные чашечкой ладони. – Второе, – продолжала она, – «Психея медлит передать Харону янтарную пастилку». – Она многозначительно на меня посмотрела. – Янтарную пастилку, – повторила она.
Позднее, когда мне довелось читать Мандельштама самой, я обнаружила, что «янтарная пастилка» – это на самом деле «медная лепешка», буквально – одна из монет, которые Психея принесла во рту для Харона, когда пришла в Аид на поиски Персефоны. У Мандельштама это звучало «лепешка медная» – то же самое слово, каким называется вкусный самаркандский хлеб.
Именно ее я и видела в коробке у Люды рядом с прозрачным камешком – янтарную лепешку. И я сама дала ее Эрику, положила своими руками ему в рот. Куда он отправился? Кого сейчас видит?
Я ушла в комнату и забылась неспокойным сном, тревожимая деформированными фразами и образами последних сорока восьми часов. В столице своей страны я вкусила смертельную зелень из рук правительства. Отдала Харону медную лепешку и прошла на другую сторону. Плач без слез окружал меня, словно изморось. Я видела, как белая пешка становится королевой, а духи Софокла и Еврипида принимают бой на роковом диктанте.
Наутро Эрик полностью поправился. И совсем ничего не помнил.

 

Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему. Узбекская Советская Социалистическая Республика (ССР) была образована в 1925 году. Таджикистан стал Советской Социалистической Республикой в 1929-м. Самарканд, город преимущественно таджикский, остался в Узбекистане.
Я не знала, пока здесь не оказалась, что большинство самаркандского населения – по-прежнему таджики, говорящие на одной из разновидностей фарси, языке индоевропейской группы, грамматически не связанном с турецким или узбекским. Более того, наша принимающая семья – тоже на самом деле таджики. Люда знала узбекский, поскольку ездила на каникулы к своей тетке в Ферганскую долину, но дома с детьми говорила на таджикском и русском, в основном – на русском. Четырехлетнюю Лилу готовили к русской школьной системе, и она таджикским практически не владела. Я не очень-то возражала: хотя мой энтузиазм в изучении узбекского уже успел несколько поостыть, но при этом он все равно оставался пылающей топкой в сравнении с моими чувствами к таджикскому. Я порой пыталась говорить с Людой по-узбекски, но она почти сразу переключалась на русский, замечая, что так мы поймем друг друга лучше. Как и большинству людей, ей было интереснее сообщать о своих мыслях и чувствах, чем поддерживать сияние факела восточных тюркских языков.
По просьбе Люды я пару раз встретилась с Дилшодом, девятнадцатилетним братом Лилы, чтобы помочь ему с английскими занятиями.
– A book is at table, – говорил Дилшод.
– Верно. Почти… The book is on the table.
– Угу, хорошо… Знаешь, Эмма, мне сложно всерьез воспринимать английский, ведь я уже говорю на трех языках – таджикском, русском и узбекском. Английский настолько легче и проще, что его мелкие детали мне кажутся неважными.
По обоюдному согласию мы эти уроки английского прекратили, и Люда тут же включила эту тему в свою непрерывную инвективу в адрес сына.
– Прямо здесь, в нашем доме живет американка, ты мог бы говорить с ней по-английски, но тебе наплевать! Тебя не волнует твое будущее! Единственная забота – мыть машину. Толку от тебя никакого, мужик несчастный!
Я уходила на занятия, а Люда с Дилшодом начинали свой день с воплей и споров. Однажды утром Люда даже схватила с земли кирпич и запустила им в сына с криками: «Мужик! Мужик!» Когда Эрик рассказал это, я не поверила, но он предъявил обломок кирпича, отскочивший от стенки во дворе. Полностью выдохнувшись, мать с сыном садились в машину Дилшода и ехали в Людину турфирму – одно из немногих помещений с кондиционером, которые я видела в Самарканде, – где Люда занималась визами и турами для иностранцев.

 

Никогда в жизни я не жила настолько впроголодь, как тем летом. В моих воспоминаниях мы с Эриком лежим поперек кровати и фантазируем, как покупаем все, что захотим в круглосуточном «Сэйфвэе» через дорогу от нашей квартиры в Маунтин-Вью.
– Мне целого сома, – предложила я.
– Праздничное мороженое с печеньем, – парировал Эрик, намекая на фирменный сэйфвэевский деликатес с синей глазурью и кусочками печенья.
Когда мы только переехали в Маунтин-Вью, мне казалось, что вид из окна на гигантскую парковку «Сэйфвэя» действует гнетуще, но это я еще не знала, что такое жить в «Четвертом рае».
Завтрак состоял из яиц всмятку, которые секунду побывали в теплой (не кипящей) воде, с хлебом и апельсиновым джемом. Джем подавался из кадки под раковиной; когда Люда приподнимала клеенку, служившую крышкой, было видно, как на поверхности, похожей на драгоценный камень, суетится коллектив деловых муравьев.
Наши отношения с Людой вышли на новый уровень негласного антагонизма в тот день, когда Эрик обнаружил в другом крыле вторую кухню, где емкость с джемом накрыта прорезиненной крышкой и никаких муравьев не бегает: джем с муравьями давали только нам. При отсутствии видимого дефицита джема подобное поведение мне было непонятно. Эрик утверждал, что это характерно для таджикской коммунистической элиты. В каморке рядом с потайной кухней Эрик обнаружил еще и потайной унитаз. В главном туалете унитаз был сломан, а человек, который чинит унитазы, по словам Люды, ушел в отпуск, так что мы с Эриком ходили в «туалет по-узбекски» – в дырку над ямой. Когда поднимаешь деревянную крышку туалета по-узбекски, тебе в лицо вырывается плотное черное жужжащее облако мух. Порой туалет по-узбекски засорялся, и мы пробивали его огромным колом. Наши чувства были весьма оскорблены, когда мы узнали, что ходить в этот туалет вынуждены только мы.
Каждое утро в полвосьмого я уходила из Людиного дома в университет. Ее улица в этот час была пустынна и тиха. Пару раз я видела курицу, расхаживающую там с важным видом, как региональный менеджер. На перекрестке с главной дорогой стоял полицейский участок. На лавках во дворе сидели вразвалку и громко переговаривались многочисленные полицейские. Вдоль улицы Шарафа Рашидова у столиков старики в тюбетейках торговали лотерейными билетами и сигаретами россыпью. Хозяева чайных поливали из шлангов тротуары, будя бродячих собак.
Несмотря на обилие этих и других интересных видов в городе, который Тамерлан называл зеркалом мира, большую часть прогулки я не отрывала глаз от земли, пытаясь не провалиться в зияющие щели, то и дело попадавшиеся на пути. Жителей Самарканда, вероятно, не сильно волнуют зияющие щели под ногами, зато щелям нашлось полезное применение – сжигать домашний мусор. Где-то в их глубинах смутно тлеют газеты, арбузные корки и иные предметы. Нередко зияющую щель с догорающим мусором можно перейти только по доскам или металлическим балкам. Я была сильно впечатлена проворством, с каким девушки, особенно русские, семенят на своих каблучках по этим импровизированным мосткам с невозмутимыми лицами, чье выражение весьма отличалось от моего – сообщавшего, как я подозреваю, глубокое и неподдельное смятение.
Заключительная часть пути лежала через не то прошлую, не то будущую стройку, обширное пространство оранжевой глинистой земли и камешков. Ходьба через эту территорию рождает чувство безнадежности, будто бежишь во сне – правда, потом понимаешь, что все было наяву, поскольку туфли сделались оранжевыми. Оранжевая глина уступала место редкой травке, и, наконец, моя цель – Девятиэтажный дом, самое большое здание в университете. Когда здешний дворник, с которым мы потом подружились, оставлял мне свой почтовый адрес, он написал: «Самаркандский государственный университет, Девятиэтажный дом, дворнику Хабибу». «Я так получаю всю почту», – объяснил он.
По утрам в холле Девятиэтажного дома полно серьезной молодежи. Девушки – с накрашенными ярко-красной помадой губами и в платьях до лодыжек, парни – в светлых рубашках, темных штанах и остроносых туфлях. Золотозубые улыбки сверкают на солнце. Охрана в форме проверяет пропуск и заставляет проходить через металлодетектор, который, похоже, не подключен.
Лифт вечно не работал, и поэтому я пешком шагала на пятый этаж, где меня ожидал преподаватель языка, аспирант-философ Анвар. (Как потом выяснилось, его специализация – марбургская школа неокантианства.) В качестве пособия Анвар пользовался советским учебником 1973 года, где узбекский язык подавался исключительно через призму хлопководства: ценный урок того, как мономания структурирует мир. Раздел о месяцах и временах года рассказывал, когда хлопок сеют и когда собирают, а раздел о семье – какую роль в хлопководстве играют те или иные ее члены.
– Рустам работает на прядильной фабрике весь год, а его младшая сестра Наргиза еще учится, – читала я. – Поэтому она собирает хлопок только летом вместе с остальными школьниками.
– Ты поняла? – спрашивал Анвар.
– Да.
Анвар кивал:
– Я так и думал.
Учебник мы освоили за две недели. Базовая грамматика – почти турецкая, бытовая лексика – тоже, хотя в словоупотреблении есть некоторые отличия. Скажем, слово «ит» и в узбекском, и в турецком означает «собака», но по-узбекски это просто собака, а по-турецки – беспородная презренная дворняга. Турок в Узбекистане не перестает удивляться, почему узбеки говорят о своих собаках столь уничижительно. И наоборот, стандартное турецкое окончание глагола будущего времени в узбекском тоже существует и выполняет ту же функцию, но придает слову возвышенный литературно-героический оттенок.
– Можно его использовать, если хочешь сказать: «Президент Каримов приведет свой народ к славе», – объяснял Анвар. – Но нельзя, если хочешь сказать: «Анвар поедет в Ташкент забрать визу для кого-то из друзей Махмудова». (Анвар по совместительству работал секретарем проректора Махмудова.)
Когда мы прошли учебник по хлопководству, Анвар стал придумывать собственные грамматические тексты, где неизменно фигурировали одни и те же персонажи: президент Каримов и бедняга Анвар. Мне особенно нравилось слушать о полной невзгод жизни бедолаги Анвара в роли аспиранта. Однажды утром, например, Анвар отправился в библиотеку за книгами для своей диссертации. В библиотеке Самаркандского государственного университета нет открытого доступа к фондам, как нет и полного каталога: в требовании ты пишешь, какие примерно книги тебе нужны, а потом надеешься на лучшее. Анвар подал заявку сразу после открытия. К обеду ее еще не выполнили. Библиотека закрылась на перерыв, а библиотекарь и вовсе сгинул. Через несколько часов он был обнаружен спящим в укромном углу и отправлен в подвальные философские фонды, где вновь исчез. На тот день заведение работу завершило, и Анвар побрел домой. Получив через два дня телефонное уведомление, бросился в библиотеку, и там его ждала кипа книг… в арабском письме, которое упразднили в 1928 году. Чтобы прочесть книги, Анвару пришлось просить деда.
– Но деду философия неинтересна. Он стал читать только после того, как я всю субботу провозился с сорняками у него в капусте. А в тот день жара стояла особенная…

 

За последние семьдесят пять лет узбекская орфография менялась многократно, и это – отражение того факта, что к 1917 году не было стандартного письменного или устного языка под названием «узбекский». Бытовал целый ряд несистематизированных тюркских диалектов, причем носители одних далеко не всегда могли понять носителей других. Принятый в регионе литературный язык, чагатайский тюрки, был неизвестен большинству узбеков, уровень грамотности которых советские власти оценивали в два-три процента.
Еще более примечательно, что сама концепция узбекской этнической принадлежности появилась только в советский период. В докладе, опубликованном в 1925 году Комиссией по изучению племенного состава населения России и сопредельных государств Всероссийской академии наук, говорится: «Узбеки не могут считаться столь же единой и четко выраженной этнической группой, как казахи, киргизы или туркмены». Так кто же такие узбеки? Существовали ли они вообще?
Слово «узбек» вошло в употребление еще в четырнадцатом или пятнадцатом веке, им обозначали широкую конфедерацию кочевых тюрко-монгольских племен Средней Азии – региона, уроженцы которого идентифицировали себя главным образом по принадлежности к племенам и кланам, а не к национальным или этническим сверхгруппам. В девятнадцатом веке Россия решила обойти Британию с ее Индией и занялась колонизацией Средней Азии, запустив вековое стратегическое соперничество: в ход пошли гибридные войны, марионеточные ханы, двойные агенты. В Англии этот конфликт известен как «Большая игра», а в России специального названия не было. В 1867 году появилось российское Туркестанское генерал-губернаторство, административной столицей которого стал Ташкент. Когда к российскому генерал-губернатору обращались скептически настроенные посланники из мусульманского мира, он предъявлял впечатляющий документ в золотом переплете с перечислением безграничных полномочий. Узбеки называли его «полуцарь».
После революции 1917 года туркестанцы решили, что от русских отделались, и учредили автономное правительство, ликвидированное в 1918 году Красной армией. С целью предупредить дальнейшие пантюркские инициативы Ленин создал Комиссию по районированию Средней Азии. Комиссия собрала карты, этнографические обзоры, данные по экономической инвентаризации и переписи населения и приступила к разделению туркестанских уроженцев на пять «этногенных» категорий: узбеки, таджики, туркмены, казахи и киргизы. Большинство местных жителей не могли идентифицировать себя ни с одной из пяти. Были даже карикатуры, где изображалось, как представители разных племен в народных костюмах испытывают комические беды при заполнении документов о национальной принадлежности. К 1924 году слово «Туркестан» вышло из обращения. При Сталине его включили в число «запрещенных политических концепций и наименований».
В 1921 году состоялся съезд по вопросам языка и орфографии, его целью было привести различные арабские орфографии региона к единым стандартам; создали комиссию, чтобы выбрать «самый чистый, самый характерный и самый узбекский» из местных диалектов. Комиссия остановилась на иранизированном ташкентском диалекте, в котором было полно таджикско-персидских слов, но отсутствовал сингармонизм, важное фонологическое правило в большинстве тюркских языков. В 1926 году Всесоюзный комитет нового алфавита заменил арабскую орфографию латиницей. Комитет был раздираем разногласиями – в частности, кавказские и среднеазиатские представители не могли сойтись на том, следует ли включать в язык прописные буквы, которых нет в арабском письме. Азербайджанцы считали, что прописные буквы общеупотребительны и красивы и, кроме того, они необходимы тем, кто изучает математику, химию и иностранные языки. Узбеки же парировали, что языковая реформа нацелена в основном на неграмотные массы, для которых лишняя форма каждой литеры – «избыточная роскошь». Среднеазиаты были в итоге вынуждены согласиться на прописные буквы, но поэт Фитрат добился одной уступки: прописные буквы должны иметь то же начертание, что и строчные, а отличаться они будут только размером. Кроме того, Фитрату и другим тюркским «националистам» удалось сохранить сингармонизм в новом алфавите, куда вошло восемь разных гласных (с помощью диакритических знаков).
Позднее к узбекским фамилиям приписали русские окончания – ов и – ова. Худжанд, Бишкек и Душанбе переименовали в Ленинабад, Фрунзе и Сталинабад. (К семидесятым годам в Самаркандском районе насчитывалось не менее пятнадцати деревень с названием Калинин – в честь номинального государственного руководителя при Ленине и Сталине.) «Международные» слова были русифицированы: скажем, «Гамлет» или «гектар» теперь стали произноситься на русский манер, с твердой «г» в начале слова. Теле- и радиовещание велось на узбекском.
В конце тридцатых – начале сороковых все среднеазиатские ССР были оснащены своим местным кириллическим алфавитом. Никогда еще тюркские языки не были так близки к русскому… и так далеки друг от друга. Поэта Фитрата арестовали и обвинили в «буржуазном национализме». Его расстреляли во время Великой чистки. Сингармонизм, на сохранении которого настаивал Фитрат, считая «железным законом» тюркских языков, был в узбекской орфографии упразднен. (Из-за почти полного отсутствия сингармонизма узбекский язык для тюркского уха звучит грубо и монотонно.)
На протяжении всего советского периода университеты, почта и прочие государственные организации работали на русском. Во время перестройки в качестве уступки узбекским националистам Советы разработали законопроект, объявляющий узбекский «государственным языком». Сохраняя за русским роль официального «языка межэтнического общения», документ лишь привел в ярость узбекский Союз писателей. Поэт Вахидов выступил с обвинениями, заявив, что, согласно его текстологическому анализу, этот закон и сам переведен на узбекский с русского оригинала; другие писатели подсчитали, что слово «русский» в тексте употребляется пятьдесят один раз, тогда как «узбекский» – только сорок семь. Пионерский журнал «Гульхан» получил сотни гневных писем. Отвечая на них, редакция писала на конвертах адреса по-узбекски, и почта их возвращала с пометкой по-русски: «Адрес не указан». В новой редакции законопроекта, вышедшей в 1995 году, узбекский язык стал государственным вместе с новым алфавитом на основе латиницы. Все, получившие начальное образование после 1950 года, должны были теперь заново учить алфавит.
В советской версии национальной мифологии узбекская государственность восходит, задним числом, к эпохе Тимура (Тамерлана), чья могила стоит в Самарканде. Тимуриды были объявлены предками узбеков – при том что в реальности народ, известный под названием «узбеки», с Тимуридами враждовал. На месте памятника Карлу Марксу в центре Ташкента поставили статую «Эмир Тимур»; сам же Тимур, порицаемый марксистами как «варварский деспот», внезапно превратился в человека, который разбирался во всех формах социально-экономической жизни – кочевой, аграрной, городской. Он стал не только военным гением, но и великим шахматистом, даже изобретателем игры «совершенные шахматы» на доске из 110 клеток.
Шахматы Тамерлана меня заинтриговали особенно: они мне одновременно напомнили горячечный бред Эрика и книгу «Ход коня» русского критика-формалиста Виктора Шкловского. В ней Шкловский делает предположение, что история литературы – не прямая линия, а изломанная, как Г-образная траектория хода шахматного коня. На писателя не всегда влияют те авторы, что мы думаем: «Наследование… идет не от отца к сыну, а от дяди к племяннику». Более того, литературные формы и сами развиваются через ассимиляцию чуждого им или даже внелитературного материала, отклоняясь от прямого курса под новыми углами.
Шкловскому, наверное, понравились бы шахматы Тамерлана, где у каждого игрока, в дополнение к стандартному набору, есть еще два жирафа, два верблюда, две военные машины и визирь. Верблюд ходит как конь, только «длиннее» – одна клетка по диагонали и две вперед, а у жирафа – одна по диагонали и не менее трех вперед. Советское изобретение узбекской национальной государственности напоминает ход жирафа – ход на два шага дальше, чем обычно. Тимуриды ассимилированы, а Чингисхан обойден стороной: траектория наследования изгибается и вьется – от прадяди к праплемяннику того, кто разорил его дворец.
Подобно тому как эмир Тимур был провозглашен отцом узбекской государственности, величайший тимуридский поэт Мир Али-Шир Наваи (1441–1501) сделался отцом узбекской литературы. Алишер Навои (так его имя звучит на узбекском) родился в Герате, на территории сегодняшнего Афганистана, и его творчество всегда считалось достоянием всей чагатайской литературной культуры. По советской же классификации он – как и сам чагатайский язык – стал «староузбекским». А «чагатаизм» был объявлен антисоветской концепцией. Термин «староузбекский» постепенно распространился на все достижения цивилизации, произошедшие когда-либо внутри границ УзССР, включая медицинский учебник Авиценны и трактат по алгебре аль-Хорезми.
Многие из этих обстоятельств стали мне известны лишь позднее. Они помогли понять, почему в Самарканде во время чтения узбекских книг я постоянно чувствовала себя борхесовским персонажем, который изучает литературу, изобретенную тайным академическим орденом.

 

Ежедневно после урока с Анваром я шла на двухчасовое занятие по староузбекской литературе у Мунаввар Салохи, доцента Самаркандского государственного университета. Мунаввар, которая имела степени как по русской, так и по узбекской литературе, была красивой женщиной слегка за сорок с выступающими скулами, оливковой кожей и немного азиатскими, подведенными карандашом глазами. Она носила маленькие золотые серьги-кольца и длинные шелковые платья в крошечных, поразительно пестрых цветочках. На одном из платьев было столько тонов, что я записала их себе в книжку: коричневый, фуксия, зеленый, желтый, белый, розовый, лиловый, черный и оранжево-рыжий. В отличие от Анва, Мунаввар говорила на безупречном русском, но ни слова не знала по-английски. У нее был мягкий и печальный голос, словно она осторожно сообщает тебе ужасную весть.
Большую часть времени Мунаввар пользовалась узбекским, произнося слова очень медленно, ко мне она зачастую обращалась «кызым» («моя девочка», «доченька»). По-русски она говорить не любила и прибегала к русскому лишь в крайнем случае. Тем не менее, к моему удивлению, я ее в основном понимала – то есть понимала пусть не всё, но зато непрерывно, на протяжении почти всего рассказа. А вот чагатайские тексты, которые мы читали на занятиях, были для меня практически недоступны. Я распознавала около трех слов на десяток, и из-за метафоричности стиля их не хватало даже для того, чтобы уловить хотя бы самый общий смысл. Ты мог понять «человек», «змея», «зло», а поэт при этом мог говорить о чем угодно – от политики до любви или тех же змей. В конце каждого урока Мунаввар задавала мне на дом читать русские или современные узбекские переводы этих текстов. Иногда они совпадали с тем, что я услышала на занятии, а иногда не имели к услышанному никакого отношения.
Найти какое-либо внешнее подтверждение рассказам Мунаввар, просто купив книжку в магазине, было невозможно: в то время никаких узбекских книг вообще не печатали. В книжных магазинах продавались любовные и детективные романы, русские переводы «Windows для чайников», газеты и бесконечные руководства по беременности и уходу за ребенком. После того как государство объявило о кризисе рождаемости в Узбекистане, пропаганда деторождения неслась на тебя из всех средств массовой информации. По телевизору показывали безупречно чистые бесплатные роддома, открытые для всех, кто выполнил свой гражданский долг по производству потомства. Розовые младенцы блаженно нежились в индивидуальных прозрачных ванночках. Сходство этих ванночек со стеклянными кастрюлями усугублялось тем, что фартуки и высокие белые колпаки на акушерках напоминали поварские. При виде этого ролика мне всякий раз приходило на ум «Скромное предложение» Свифта.
* * *
Как англичане в девятнадцатом веке считали Наполеона воплощением Сатаны, так же и Мунаввар полагала, что для узбеков Чингисхан – заклятый враг нечеловеческого происхождения, тот, кто погубил Первый узбекский ренессанс, воплощенный достижениями Авиценны и аль-Бируни. Горестно покачивая головой, она поведала, что Чингисхан не только ездил на быке, но и не носил штанов. И она просит бога простить ее за упоминание при мне таких вещей, «но он ходил вообще без штанов». Поскольку монголы в силу дремучести не умели делать мечи, то пользовались деревянными палками. Ученые люди в Самарканде пили чай из особых фарфоровых чашек, у каждой из которых был свой тон, если слегка ударить по ней ложечкой. Чингисхан перебил эти чашки все до единой, а секрет их изготовления утрачен навеки.
– У нас есть выражение «Как слон в посудной лавке», – вставила я.
– Так и Чингисхан, но только хуже. Он уничтожил не лавку, а целую цивилизацию.
Тимур был противоположностью Чингисхана. Монголы разрушили одиннадцать веков за сто тридцать лет, а Тимур все возродил – за семьдесят. Этот Второй узбекский ренессанс достиг своего наиболее полного выражения во времена Алишера Навои. К моменту рождения Навои в Туркестане уже умели узнавать время по ящику, из которого каждый час появлялась кукла. Европейцы в то время еще пользовались песочными часами. Лишь у тюрков уже был часовой механизм, который они применили в движущейся лестнице, поднимавшей каждое утро царя на трон.
Навои провел в Самарканде четыре года: этот город настолько напоен поэзией, что даже медицинские трактаты здесь слагались стихами. Вся эта поэзия создавалась на персидском, пока Навои не превратил староузбекский диалект в литературный язык. В своем трактате «Мунакамат аль-лугатаин», или «Суждение о двух языках» (1499) Навои математически доказал превосходство над персидским староузбекского – языка, в котором имелись специальные слова для обозначения семидесяти видов уток. А в персидском была только «утка». Убогим персидским писателям не хватало слов, чтобы отличить колючку от шипа, старшую сестру от младшей, кабана от кабанихи и кабаненка, охоту на зверей от охоты на птиц, родинку на женском лице от родинок на других местах, оленя от антилопы или чтобы описать разницу между тем, когда ты надеваешь красивый наряд и когда надеваешь подлинно красивый наряд, когда благородным жестом выпиваешь залпом всю чашу и когда пьешь медленно, смакуя каждую каплю.
– В персидском, – рассказывала мне Мунаввар, – для обозначения плача имелось только одно слово, тогда как в староузбекском их сотня. Когда хочешь заплакать, но не можешь; когда что-то заставляет тебя плакать; когда ты громко рыдаешь навзрыд, подобно грому среди туч; когда плачешь со всхлипами; когда рыдаешь про себя или втайне; когда безудержно и высоким голосом ревешь; когда плачешь и икаешь; когда плачешь, произнося звуки «ай, ай», – для каждой из этих ситуаций в староузбекском было свое слово. Еще в нем присутствовали глаголы, означающие «быть неспособным заснуть», «разговаривать во время кормления животных», «проявлять двуличие», «умоляюще вглядываться в лицо любимого», «разгонять толпу».
Это напоминало рассказы Борхеса, с той разницей, что они у него всегда короткие, а жизнь в Самарканде невразумительно тянется и тянется. У Борхеса разные конкретные языки раскрывают – всего на нескольких страницах – ту или иную философскую сущность: в языках северного полушария Тлёна нет существительных, и тут же выясняется, что в этом состоит один из крайних случаев берклианского идеализма, где мир воспринимается как череда меняющихся форм; в «китайской энциклопедии» «животное, нарисованное тончайшей кистью из верблюжьей шерсти» и «животное, разбившее цветочную вазу» – это два отдельных специальных понятия, утрированная иллюстрация к невозможности создать объективную классификацию знания.
Напротив, что бы вы ни узнали об узбеках, изучая их язык, это будет чем-то пространным и трудноопределяемым. Если вам рассказали о существовании сотни староузбекских слов для разных видов плача, что это дает вашему знанию об Узбекистане? Я стала подозревать, что ничего хорошего для моих летних каникул все это не сулит.

 

Первыми текстами, сочиненными на этом тюркском диалекте, по словам Мунаввар, были басни и дидактические максимы. Из басен мне особенно запомнилась история про оленя и хаммам. Однажды, говорится в ней, олень отправился в хаммам. После бани он ощутил себя столь чистым и довольным, что решил немного вздремнуть, найдя под деревьями прохладное, но грязное местечко. Проснувшись, он пошел навестить друзей, не осознавая, что весь вымазан грязью. «Откуда ты идешь?» – спросили друзья. «Из хаммама», – ответил олень.
– Можешь сказать, какая у этой истории мораль? – спросила Мунаввар.
Я немного подумала.
– По внешнему виду нельзя судить о том, откуда кто идет?
Мунаввар печально улыбнулась и покачала головой.
– Нет, кызым, мораль – не будь как тот олень!
Самым великим староузбекским писателем-дидактиком был поэт двенадцатого века Адиб Ахмад Югнаки. Слепой от рождения, Югнаки то и дело демонстрировал свое исключительное поэтическое зрение: однажды, например, он из вареной фасолины вылепил барана, животное, которого никогда не видел. «Барана», – повторила Мунаввар и нарисовала у меня в книжке фасолину, а рядом – барана. Баран вышел кротким и квелым, с огромными завитыми рогами. Кто же был подлинный гений – Югнаки или тот безымянный, который, увидев раздавленную слепым поэтом фасолину, назвал ее бараном?
Мунаввар рассказала – и я записала в блокнот, – что до нас дошли пять списков шедевра Югнаки «Подарок истин». Их обнаружил турецкий ученый по имени Наджиб Осим. Для меня «Осим» звучало как-то не по-турецки, поскольку нарушен сингармонизм, но позднее я выяснила, что туркам он известен как Неджип Асим Ясыксыз (Беспощадный), Югнаки – как Эдип Ахмет Юкнеки, а его книга у них называется не «Хибат аль-Хакаик», a «Atabetü'l Hakayik» («Атабетюль Хакайик»). Турки считают, что язык этой книги – не староузбекский, а хаканский турецкий, или «царский уйгурский». Несмотря на эти разногласия, я почувствовала облегчение, узнав, что «Югнаки» более-менее соотносится с консенсусным взглядом на действительность.
– Вот, кызым, это – редкая драгоценность, очень старая книга, – сказала Мунаввар, благоговейно протягивая мне советское издание «Подарка истин» 1962 года в современном узбекском переводе. Отпечатанные на газетной бумаге страницы были скреплены желтоватым клеем. (Югнаки выходил при советской власти большим тиражом, он писал об опасностях богатства.) – Это весьма редкая, драгоценная вещь, но я позволю тебе взять ее домой и вечером почитать, поскольку знаю, что ты любишь книги и будешь обращаться с ней аккуратно.
В качестве домашнего задания я в тот же день перевела несколько максим Югнаки на русский.
«У мира в одной руке мед, а в другой – яд. Одна рука кормит тебя медом, а другая – травит».
«Вкушая сладкое, считай его горьким. Если путь кажется простым, появятся десятки преград. Мечтатель, хочешь легкости и горести? Но когда же сбудется надежда?»
«Змея нежна на вид, но может стать источником отравы. Она приятна глазу, но нрав у нее дурной. Чем нежнее кажется змея, тем быстрее надо бежать от нее».
Просмотрев на следующий день мои переводы, Мунаввар сказала, что они слишком буквальны.
– Больше думай о смысле и меньше – о словах, – посоветовала она.
В литературе четырнадцатого века самым популярным жанром была эпистолярная поэзия, в том числе и на староузбекском. Стихи в тот период сочинялись в форме любовных писем: от соловьев – овечкам, от опия – вину, от красного – зеленому. Один поэт написал девушке о желании проглотить озеро, чтобы выпить ее отражение, и та девушка была чище воды.
– Большинство людей – как мы с тобой – грязнее чем вода, – объяснила Мунаввар. – Поэтому, чтобы очиститься, мы моемся. Но эта девушка чище воды. Если она опустит руку в воду, то, может, чище станет сама вода.
Другой поэт сравнивал усики над верхней губой своей возлюбленной с крыльями попугая, кладущего ей в рот фисташки. Чтобы я смогла как следует оценить богатство этого поэтического образа, Мунаввар нарисовала его в моей книжке. Это было ужасно.

 

Пока я училась, Эрик почти каждый день ходил за минеральной водой, которую потом прятал под кровать или в чемодан. Воду в бутылке оставлять на виду было нельзя, поскольку Люда тогда объявляла нам торжественную благодарность за покупку воды и они с Дилшодом выпивали ее всю. Раз в несколько дней Эрик менял доллары на сумы. Не зная ни слова по-русски или по-узбекски, он каким-то образом ухитрялся найти курс выгоднее, чем в обменниках и даже чем у Люды, которая предлагала скидку. Когда мы гуляли по городу, он часто здоровался с юными менялами, и они раскланивались с Эриком, прикладывая руку к груди. В свободное время Эрик читал и аннотировал региональный путеводитель по Узбекистану Американского совета преподавателей русского языка, подчеркивая разные интересные фразы: «несколько инцидентов с заложниками в Кыргызской Республике», «сертификаты на обмен иностранной валюты», «Южная Корея: 14 %», «паритет покупательной способности: 2400 долларов», «уровень инфляции (по потребительским ценам): 40 %», «таджикские исламские повстанцы», «многократные въезды в течение четырех лет», «только кипяченую воду», «исполняются далеко не всегда».
Примечательно, что Эрик к тому же стал писать стихи. Я пару раз находила их, накарябанные на задних страницах путеводителя: одно было про бейсбол, а другое – про ДНК. Вероятно, я оставалась единственным человеком, на кого не подействовала исключительная поэтическая атмосфера Самарканда.
Когда я в полдень возвращалась с занятий, мы вместе обедали в пристроечной кухне – хлеб, помидоры и холодец, украинское мясное желе, которое Люда готовила в промышленных количествах. Я не слишком большой фанат холодца, и особенно этой версии – она мало того что была с комками, но еще и с множеством мелких косточек. Но Эрик все равно ел. После обеда мы по очереди поливали друг другу голову из садового шланга. Насквозь вымокшие (впрочем, все высыхало за две минуты), мы шли в город, по пути покупая у пацана по имени Эльбек, сына хозяина табачной лавки, брикетики твердого, тронутого вечной мерзлотой русского мороженого. Эльбек совершал свои операции с трогательным профессионализмом: взмахом руки вынимал мороженое из большого стального холодильника и скрупулезно отсчитывал сдачу. Перед отъездом мы хотели оставить какой-нибудь подарок, но ничего не нашли в магазинах и решили дать ему двадцать долларов. Вид у него сделался весьма унылый. Он не хотел брать деньги. Вышел отец и от двадцати долларов тоже отказался.
– Нам очень нравится ваш сын, – объяснила я. – Можно мы хотя бы купим ему мороженое?
После переговоров отец позволил купить Эльбеку маленькую бутылку «фанты». И тут же подарил нам по такой же бутылке. Все время, пока мы жили в Самарканде, мы либо пытались не дать денег людям, которые хотели их от нас получить, либо дать денег тем, кто брать их отказывался.
Стараясь проглотить как можно больше мороженого, пока оно полностью не растаяло, мы спешили в парк покататься на чертовом колесе. Этим древним громыхающим аппаратом управлял хмурый турок из Трабзона, который разрешал нам делать три круга за один билет. Когда мы в верхней точке приостанавливались, чувствовался едва заметный приятный бриз; порой он даже покачивал кабинку, начинавшую производить громкий резкий звук.
После колеса мы зачастую отправлялись в советскую часть города в интернет-салон – инфернального вида помещение на первом этаже, битком забитое подростками, которые, словно одержимые, вели аватаров через разгромленные строения и заброшенные склады, стреляя друг дружке в спину из своих «узи». Время от времени кто-нибудь из них, в кого попали на один раз больше допустимой нормы, с презрением уходил, и хозяин тут же бросался к покинутой станции обработать стул и клавиатуру дезодорантом «Шур». Висящие в душном воздухе облака освежающего дезодоранта вносили в общую обстановку некое je ne sais quoi.

 

На второй неделе занятий Мунаввар рассказала о жизни и творчестве Алишера Навои подробнее. В течение тех четырех лет, что он провел в Самарканде, Навои учил царских детей истории и работал в суде. Однажды в суд обратилась пожилая женщина, у которой царь убил сына, и потребовала смерти царского отпрыска. Царя в качестве обвиняемого привели в суд – «точная аналогия Клинтона с Моникой Левински», пояснила Мунаввар. Навои предложил женщине выбрать между кровью царского сына и золотом. Она остановилась на золоте. Все пришли в восторг от решения Навои, но он все равно покинул этот пост. Хороший правитель, говорил Навои, слеп и нем – и немного паралитик. Таким он и был, и те несколько лет оказались сложнее, чем сама жизнь.
Мунаввар осторожно придвинула к себе мой блокнот и, с очевидным намерением проиллюстрировать положение Навои в суде, изобразила голову гигантского змея, в пасти которого стоит крошечный человечек в головном уборе, устремивший свой взгляд в змеиную глотку: это был Алишер Навои.
Навои говорил, что лучше быть ученым, чем царем, поскольку ученый не снимает свою ученость у входа в баню. Царствование не гарантирует счастья: Александр Великий мало того, что был крупнейший в мире правитель, он еще и владел волшебным зеркалом, которое показывало ему всю империю, и, несмотря на это, он умер в тридцать три года в жуткой депрессии. Свои взгляды Навои выразил в аллегорической работе о похоронах собаки в Хорезме. Группа собак шагает гуськом на кладбище, а другие собаки вьются кругами возле первых.
Навои написал анатомию человеческого общества, от царей до нищих. Плохой царь подобен свинье и рылом роет землю без всякой цели. Хороший царь подобен крестьянину: он тоже роет землю, но цели его благи и практичны. Худший в мире царь, Ирод, замыслил план, чтобы фараон полетел в запряженной стервятниками корзине к небесам и застрелил Бога. Стервятников заставляли лететь, держа над корзиной палку с куском мертвечины. Они видели тень корзины и думали, что это – убитый Бог.
Кроме царей, человечество состоит из путешественников, ученых, купцов, крестьян, сборщиков колосьев, пекарей, мельников, сирот и женщин. Плохие купцы продают один и тот же товар на разных базарах за разную цену. «Помни об этом, кызым, когда идешь на рынок», – советовала Мунаввар. Крестьяне, продолжала она, – это высший сорт людей, поскольку они приносят сад небесный на землю. Бывают хорошие нищие, плохие нищие, суфии и суфийские учителя-шейхи. Хорошие нищие – это многодетные хворые люди, они не в силах работать. Хороший шейх знает столько, что умеет создавать из своего дыхания воду или, подув на живот женщины, оплодотворить ее. Плохой шейх дурит народ фальшивыми чудесами: он вызывает из стеклянной трубки пламя, а потом выясняется, что в трубке был особый газ, который загорается при контакте с кислородом. Это не чудо!
– Смотри, кызым, – сказала Мунаввар. Она осторожно вынула из сумочки сложенный лист бумаги и разгладила его на столе. Это была фотокопия рисунка с изображением человека, изрядно похожего на козла.
Я внимательно рассмотрела рисунок.
– Это плохой шейх?
– Да, это плохой шейх.
– Слегка похож на козла.
Мунаввар улыбнулась.
– Козел может привести овец на лучшее горное пастбище, – нежно произнесла она. – Но если у них что-то украдут – козел в курсе, кто это сделал.
Она снова полезла в сумочку и вынула хлипкую брошюру – узбекско-немецко-английский сборник стихов Навои под названием «Жемчужины из океана».
Может, птицей, что в силки твои попала
                     этой ночью роковой,
Оказалось мое сердце? Или то была не птица?
                     Мышь летучая была?
Помни, царь не пощадит казнокрада, даже если
                     в нем узнает
Своего родного брата.
Если ты, Навои, утверждаешь, что любовь
                     пощадила твое сердце,
Почему тогда ты плачешь, а из глаз
                     струится кровь?

Тем временем на занятиях по языку Анвар приступил к узбекскому разговорному этикету. Когда встречаются два узбека, объяснял он, они тут же начинают забрасывать друг друга вопросами: «Как дела? Как родные? Все ли спокойно? Как жена? Как ее здоровье? Как дела на работе? Она тебе нравится? Как твое здоровье? Ты не устал?» Я поначалу пыталась на все эти вопросы отвечать, но выяснилось, что ты просто должен как можно скорее задавать ответные вопросы, положив правую руку на сердце, а левую приподняв вверх. «Следи за моими руками», – сказал Анвар, дергая кистью у груди в своей кукольной манере. Мы довольно долго практиковались во всех этих тонкостях, стуча себя ладонью по сердцу и выкрикивая: «Как здоровье у близких? Ты не устал?»
Потом мы пошли в другие коридоры Девятиэтажного дома, где я из укрытия атаковала вопросами незнакомых людей. Анвар неприметно стоял в дверном проеме и помогал мне жестами. Когда первоначальное удивление у незнакомцев проходило, они, похоже, находили мои атаки вполне милыми и уместными. Одна миниатюрная женщина в униформе продолжала этот наш обмен минут десять, выстреливая все новыми и новыми вопросами. «Как тебе жара? Ты добиралась самолетом? У тебя проколоты уши?» Когда я заверила, что уши у меня проколоты, она встала на цыпочки и осмотрела мои мочки. «Тебе нужно носить серьги!» – заключила она.
На другой день мы проходили арбузы. Анвар научил меня народному выражению «Арбуз выпал из кресла».
– Можешь угадать, что это значит? – спросил он.
Я немного подумала.
– Узурпатора всегда в итоге свергнут?
– Что-о-о?
Оказалось, турецкое слово «кресло» по-узбекски означает подмышку, и это выражение следует понимать как «он выронил арбуз из-под мышки», и означает оно крайнюю степень разочарования. «Анвар возвращается с рынка, он гордится своим арбузом, – пояснял Анвар. – Вдруг кое-что происходит, и гордиться он перестает».
– В моей семье, – продолжал он, переходя от арбузов образных к арбузам реальным, – Анвар известен своим умением всегда купить худший арбуз. Говорят: «Отправьте Анвара на базар, и он принесет большой, круглый, красивый арбуз, но есть его – все равно что жевать старое сено».
Дед Анвара, напротив, умел выбрать лучшие арбузы, которые нередко оказывались невзрачными на вид: он опознавал их, поднося к уху и слушая, что они «говорят». Анвар тоже пробовал слушать арбузы, но так ничего и не услышал. Он даже пытался специально покупать арбузы пострашнее, но дело кончилось арбузом, сочетавшим жуткую наружность с внутренней бледностью и безвкусностью.
Анвар изо всех сил старался научить меня выбирать арбузы. Некоторые, говорил он, утверждают, что хороший арбуз должен быть тяжелым и плотным. Другие же считают, что крупным и легким. В общем, эти советы не помогают. Арбуз должен иметь желтое пятно, указывающее, как он лежал на солнце, и сухой «пупок» – значит, он оторвался от стебля естественным путем. Если постучать по нему правой рукой, он должен резонировать в левой. Что касается кожуры, самое важное – не ее цвет сам по себе, а контраст между цветами.
Мы с Анваром все время пытались запланировать вылазку на базар, чтобы он показал мне, как правильно купить узбекский арбуз, но на нашем пути постоянно вставали то проректор Махмудов, то марбургские неокантианцы. В итоге он сказал, чтобы я шла на базар без него. Но его рассказы, как мне подсунут худший арбуз, содрав кучу денег, произвели столь глубокое впечатление и столь сильно меня деморализовали, что я так и не купила ни одного арбуза.

 

В шесть лет Алишер Навои зачитывался дидактической поэмой Фарида ад-Дин Аттара, название которой, «Мантик ал-Таир», обычно переводят как «Беседа птиц», хотя Мунаввар называла ее «Логикой птиц». Он всегда носил с собой томик и постоянно из него цитировал, пока родители наконец не отобрали книгу, сказав, что подарили ее больному сироте. Но было поздно: Алишер уже выучил поэму наизусть.
В поэме, объяснила Мунаввар, фигурирует компания из тридцати разных птиц, включая павлина, журавля, селезня, петуха, попугая, орла, турача и удода. Удод обещает привести их к великому царю симургу, самой большой в мире птице, которая вкушает изысканнейшие плоды и любит петь, но только перед своей парой. Одного симурга как-то раз пленили и поставили ему в клетку зеркало, но он не повелся на обман, не стал петь и вскоре умер.
Долго летели тридцать птиц через моря и горы к птичьему раю. Некоторые, устав, хотели вернуться, но удод поднимал их дух поучительными историями. В итоге, когда они, преодолевая тяжкое уныние, пролетели семь царств, но так и не добрались до симурга, удод объявил: «Вы уже у симурга, ибо симург – это вы. Вы позабыли обо всем дурном, что было в ваших душах, и думали только об идеале». В персидском здесь – игра смыслов, поскольку фраза «си мург» означает «тридцать птиц»: группа из тридцати птиц, стремящаяся достичь некоей цели вне пределов себя, сама и оказывается в итоге тождественна трансцендентальному птичьему раю. Такая вот логика птиц.
Всю свою жизнь Навои хотел написать ответ на «Логику птиц». И в конце концов, когда ему шел пятьдесят девятый год, он сочинил «Язык птиц», где одной из центральных фигур выступает птица кикнус – неприглядная, с перьями пепельного окраса. Ее клюв – с тысячей зубов, и у каждого своя мелодия. Собирая в лесу хворост, она строит высокий сноп-гнездо, потом садится на него и поет песню. Пение ее необычайно прекрасно, но люди, заслышав его, лишаются чувств. (Ее песня называется «наво», корень имени «Навои».) Одной из песен кикнус поджигает себя, затем сгорает, возносится к небесам и превращается в цветок. А из пепла появляется птенец, ее ребенок. И ребенок этот всю жизнь собирает хворост, складывая свой костер. «Такова диалектика кикнуса», – пояснила Мунаввар. В «Языке птиц» Навои сравнивает Аттара с кикнусом, а себя – с птенцом, выбравшимся из пепла.
По словам критика Вахида Абдуллаева, дружившего с отцом Мунаввар, любой писатель в истории литературы – кикнус: он всю жизнь собирает хворост, чтобы сжечь предыдущее поколение писателей. Такова его версия «хода коня».
Я много думала о языке птиц и его связи с логикой птиц. Что эти птицы, наши чудные дядья, хотели нам сказать? В различных эзотерических традициях «птичий язык» – кодовая фраза, означающая абсолютное знание. Пророк Сулейман в Коране восклицает: «О люди! Мы обучены языку птиц, и нам даровано все». Тиресий, которого Афина наделила даром провидения, вдруг стал понимать птиц. Как и Зигфрид – после того как случайно вкусил драконьей крови. И эта случайность оказалась счастливой, поскольку сидящие неподалеку птицы как раз сговаривались его убить. Алхимики и каббалисты «зеленым» или «птичьим» называли совершенный язык, отпирающий дверь к высшему знанию. Русский футурист Велимир Хлебников известен тем, что изобрел несколько «трансрациональных» языков, среди которых – «язык богов» и «язык птиц». Любопытно отметить, что Хлебников был сыном орнитолога.

 

Считается, что ближе к закату жара должна несколько спадать, поэтому Эрик ежедневно в это время шел играть в футбол на стадион по соседству.
(Как и многие другие советские стадионы, он назывался «Динамо».) Я пару раз составляла ему компанию из-за беговой дорожки, выложенной неровными прорезиненными плитами на песке с гравием. Некоторые плиты лежали внахлест, создавая ступеньки, о которые легко споткнуться. А некоторые, наоборот, были разделены щелями, где запросто можно вывихнуть лодыжку. В жизни не видела худшей дорожки. Прилегающее футбольное поле тоже было изрешечено ямками и норками, в которых неведомые мелкие существа вели свое таинственное существование. Когда темнело, среди футболистов – в основном старшеклассников – вывихи лодыжек учащались. «До скорого!» – молодецки кричали пострадавшие, ковыляя с поля, товарищам по команде.
Эрик подружился с одним из футболистов, шестнадцатилетним узбеком Шуриком, который хотел, когда вырастет, служить в ЦРУ. Однажды вечером Шурик пригласил нас на ужин. Его семья – семилетние сестры-близняшки, дед и совсем маленький ребенок – сидела на подушках у низкого стола во дворе размером в четверть Людиного. Из-под крошечного деревянного навеса появились родители, неся огромный казан плова, благоухающий шафраном, бараниной и курагой. Дед проникся симпатией к Эрику и подарил ему узбекскую книгу по истории. «Ты ему переведешь», – сказал он мне, делая на форзаце не поддающуюся прочтению надпись.
Дома мы застали разгневанную Люду. Нас инструктировали, что в темное время не следует выходить на улицу, кроме случаев, когда ее предупредит об этом университет.
– Нельзя вот так просто уходить и есть с незнакомыми!
– Но это были знакомые, это друг Эрика.
– Знаем мы этих друзей. Подмешают отраву, разрежут на куски и сожрут!
По просьбе Люды нам позвонила социальная работница Шохсанам.
– Не гуляйте, когда стемнеет, – сказала она. – Ваша мама волнуется. Она очень вас любит.
В конце концов мы оставили попытки уходить из дома по вечерам. Эрик играл с Лилой, а Люда показывала мне альбомы со всеми своими коммунистическими наградами из разных стран. Еще у Люды было любимое развлечение – соединять мои брови хной, чтобы они как бы срослись. «Тебе нужно уделять больше внимания внешности», – приговаривала она, с удовольствием разглядывая творение своих рук.
Несколько вечеров в неделю к Люде после ужина приходили старые школьные подруги, царственные дамы с ярко накрашенными губами: они часами сидели во дворе, слушая таджикскую поп-музыку и произнося под водку бесконечные тосты за свою прекрасную дружбу. На первой такой встрече я вежливо провела с ними полчасика, выпила немного водки и даже произнесла тост о том, как здорово, что у Люды такие замечательные подруги. Это оказалось тактической ошибкой, поскольку Люда потом захотела, чтобы я каждый вечер пила с ними водку и говорила тосты, а это плохо совмещалось с моей программой изучения великого узбекского языка.
– Мне нужно выполнить домашние задания, – объясняла я.
– Ты больше узнаешь от нас, чем из этих книжек. Бетти, я права?
– Еще как! – соглашалась та, которую звали Бетти.
Каждый вечер я читала русские переводы староузбекской поэзии и писала сочинения, заданные Анваром. Сочинения отнимали по несколько часов, к тому же у меня вскоре кончились оба блокнота, которые я привезла с собой в Узбекистан. В Самарканде продавались только тетрадки из волокнистых сероватых листов газетной бумаги, сшитых скобами, – такой бумаги я не видела со времен стандартных учебных тетрадей моего раннего детства. Из обложек можно было выбрать русскую поп-звезду Земфиру, пронзенный молнией мотоцикл, покрытую росой розу и трех карикатурных обезьянок «не вижу», «не слышу», «молчу». Я выбрала обезьянок.
В тот день у канцелярского магазина худощавый кожистый старик продавал старые русские книги, разложенные на одеяле под пылающим солнцем. За пятнадцать долларов я купила превосходный, на пятьдесят тысяч статей, узбекско-русский словарь 1973 года издания и четырехтомный «Толковый словарь живого великорусского языка» Владимира Даля 1956 года в коричневом потрескавшемся кожаном переплете с пыльными желтыми страницами. За узбекско-русский словарь он мне уступил, но вписанную карандашом цену за Даля снижать отказался: «Это особое дело», – сказал он. В 2004 году у словаря Даля появилась онлайн-версия, но я до сих не могу решиться выкинуть эти четыре тома, которые Эрик волок для меня всю дорогу из Узбекистана и которые стоят у меня в кухонном шкафчике над плитой.
Одно сочинение я написала о Стамбуле, а другое – о кукурузном хлебе. Роясь в узбекско-русском словаре и пытаясь угадать, какие турецкие слова есть в узбекском и как они пишутся, я сочинила сатирический диалог между двумя лягушками насчет перебоев с водоснабжением. Еще в одном сочинении я должна была употреблять специальную лексику, которой пользуются узбеки, когда зовут или прогоняют животных. (У турков тоже такое есть: чтобы позвать собаку, ты говоришь «хав», а чтобы прогнать – «хошт».) В моем сочинении главным словом было «кышт», которым узбеки отгоняют птиц. Сочинение было написано от лица крестьянина, который обнаружил, что его апельсиновые деревья обрывает странная птица, поющая странную песню, от которой ему делалось дурно. Птицей оказалась кикнус, но, поскольку крестьянин не желал, чтобы кикнус обрывала его деревья, он сказал ей «кышт», и она улетела.
В качестве компенсации за то, что мы так и не провели арбузный шопинг, Анвар пригласил меня на семинар по английскому переводу. Семинар вел поджарый возбужденный американец за тридцать с козлиной бородкой, похожий на комара, в старой драной футболке – я впервые видела, чтобы такой футболкой пользовались как верхней одеждой. Класс переводил на узбекский ужасный английский перевод новеллы Мопассана «Малыш». Вдовец-рогоносец набрасывается на служанку: «Dehors, va-t'en!», на английский эта фраза переведена как «Done with you!».
Девять узбекских аспирантов полчаса дискутировали, как переводится английское выражение «Done with you!».
– Но в английском нет такого выражения, – наконец возразила я.
– Другого текста у нас нет, – ответил преподаватель, глядя на меня с некоторым раздражением, и я заметила у него под глазами темные круги.
Примерно в то время меня стал преследовать повторяющийся кошмарный сон о пингвинах. Я подала на грант для проживания в российской семье. Меня определили в арктическую семью пингвинов.
«Но у пингвинов даже нет языка!» – протестовала я. Выяснилось, что у этих пингвинов язык есть, и в нем две ветви: эпико-нарративная и лирико-фольклорная. Я рывком просыпалась от биения собственного сердца.

 

На третьей неделе занятий мы с Мунаввар проходили три самые известные поэмы Навои о любви: «Фархад и Ширин», «Семь планет» и «Лейли и Меджнун».
– Бог дал любовь трем людям, – рассказывала Мунаввар. – Фархад был обманут царем, Бахрам оказался ее недостоин, а Меджнун сошел с ума.
Каждая из этих поэм, продолжала она, задает свой неразрешимый вопрос. Зачем были созданы люди? Почему люди не знают счастья? Почему интеллектуалы несчастливее всех остальных? Каждый день Мунаввар давала мне один том из русского десятитомника Алишера Навои, который издавался Академией наук Узбекской ССР с 1968 по 1970 годы.
«Фархад и Ширин» повествует об обреченной любви между бедным камнетесцем и дочерью армянского царя. Фархад весьма искусен в своем ремесле, он киркой прорубает в горе шестидесятикилометровый канал, который поможет Армении решить проблему с водой, – именно это было условием для согласия отца на брак с Ширин. Но царь не держит слово. Он хочет, чтобы дочь вышла замуж не за какого-то камнетесца, а за персидского царя, и поэтому подсылает к Фархаду старуху, которая говорит, что Ширин выпила отраву и умерла. Фархад делает взмах киркой и рассекает себе голову пополам. После этого Ширин и в самом деле выпивает яд.
Первая важная тема поэмы, говорила Мунаввар, – это вечная проблема социального неравенства, классически сформулированная в виде двух вопросов: «Кто виноват?» и «Что делать?» Вторая важная тема – это… орошение посевов. Несмотря на весь узбекский национализм Мунаввар, в ее подходе к литературе оставались трогательные советские наклонности.
В «Семи планетах», продолжала она, Навои выбирает в главные герои представителя противоположной части общества – царя по имени Бахрам. Однажды он отправляется на охоту вместе с возлюбленной, которую тоже зовут Мунаввар. Он замечает онагра (это тот самый сверхъестественно проворный дикий осел, чья кожа служит талисманом в «Шагреневой коже» Бальзака). Бахрам не просто поражает своей стрелой онагра, а делает это так, чтобы копыто животного оказалось пришпилено к его уху. Тезку моего преподавателя переполняет жалость, она заливается слезами, и Бахрам ее убивает. Позднее он раскаивается. В семи замках, олицетворяющих семь планет, семь путников в течение семи ночей рассказывают семь историй. В последней истории выясняется, где на самом деле Мунаввар.
Говоря о трех знаменитых любовных поэмах Навои, больше всего времени Мунаввар посвятила «Лейли и Меджнуну», трагической истории любви между юношей по имени Кайс и его школьной подругой Лейли, принадлежащих к враждующим семьям. Потеряв рассудок от запретной любви, Кайс превращается в Меджнуна (Безумца). Его сердце распадается на части, как гранат. Он бродит по улицам и базарам, читая вслух стихи о муках, которые обрекли его на бедствия. Отец Меджнуна наступает на горло семейной гордости и просит отца Лейли позволить молодым людям пожениться. Но отец Лейли не желает, чтобы его дочь выходила замуж за сумасшедшего, у которого не то сердце, не то гранат. Он советует отвести Меджнуна к Черному камню Каабы, где он излечится от своей любви. Вместо этого Меджнун отправляется к шатру Лейли и избивает себя камнями.
Отец Меджнуна все же ведет юношу к Каабе, но тот не может молиться за изгнание любви из своего сердца. «Ты терзаешь меня любовью, но я не говорю: „Избавь меня от нее, сделай меня таким же, как все“. Напротив, я прошу, дай мне еще. Каким бы ни был цвет Любви как ты ее создал, я хочу быть одного с ней цвета», – обращается он к Богу. Он декламирует стихи о буквах в имени Лейли. У одной из букв сверху точка, она означает вбитые в его тело гвозди; другая буква, в форме «С», висит у него на шее; третья похожа на горный хребет и символизирует горы в его сердце. Меджнун таится за шатром Лейли и пишет ей длинные письма: «Вынь мышцы из тела моего и сделай из них поводок для своего пса!» Лейли отдают в жены члену знатного рода, и тот увозит ее в дальние края. Днем и ночью сжимает она нож, готовая заколоть себя, если муж попробует к ней прикоснуться.
Меджнун уходит в пустыню, забывает язык людей, но овладевает языком газелей. Газели прекрасны, у них большие печальные глаза, как у Лейли. Меджнун бродит, словно пьяный лев, декламирует газеллы, чахнет. В арабском письме, где гласные опускаются, «газель» и «газелла» пишутся одинаково: то есть «язык газелей» – это поэтическая фигура. Мунаввар рассказала, что у «газели» и «газеллы» есть еще один омоним – слово, означающее веко, отсюда и одна из газелл Навои – «У ног твоих подмету я пол веками своими».
Кроме газелей, Меджнун заводит дружбу с обезьянами, львами, оленями, змеями, лисами и какой-то птицей, которая порой приносит ему письма. Трудно не впечатлиться богатству животной жизни в староузбекских пустынях. В одной из историй герой убивает в пустыне столь огромное число оленей, что их кровь насквозь вымачивает землю, и пробудившаяся топь заглатывает его вместе со свитой и прекрасной китаянкой-невестой.
Проходят годы, муж Лейли умирает от сердечного приступа. Она хочет позвать Меджнуна, но ей говорят, что он болен и едва ли придет. Поскольку его хворь не так уж и серьезна, он бросается в дорогу, но не успевает добраться до места, как она умирает от горя. Ее тело покоится на похоронном одре, он ложится рядом и тоже умирает.
Некоторые восточные специалисты считают, что латинский перевод «Лейли и Меджнуна» повлиял на создание «Ромео и Джульетты». Как еще можно объяснить наличие общих черт: родившиеся под несчастливой звездой возлюбленные из враждующих семейств, путешествующие в изгнании герои, поэтические речи над телами героинь? Шекспироведы же возражают, что Шекспир никак не мог прочесть «Лейли и Меджнуна» на каком бы то ни было языке, что пользовался он, как известно, французскими и итальянскими источниками и что неблагополучные семьи вместе с родившимися под несчастливой звездой любовниками и изгнанными героями есть всегда и везде.
Назад: Кто убил Толстого?
Дальше: Ледяной дом