Книга: Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают
Назад: Лето в Самарканде (начало)
Дальше: Лето в Самарканде (продолжение)

Кто убил Толстого?

Международная толстовская конференция – это четыре дня в Ясной Поляне, в имении Толстого, где он родился, прожил большую часть жизни, написал «Войну и мир» и «Анну Каренину» и где его похоронили.
Летом после четвертого курса я представляла там часть дипломной работы. На нашем факультете тогда было два вида грантов: 1000 долларов за выступление на конференции и 2500 долларов за выездное исследование. Мои нужды определенно вписывались в первую категорию, но на кону стояли лишние полторы тысячи, и я решила отважиться на второй вариант. Ведь должна же быть на свете какая-то тайна, которую можно разгадать только в доме Толстого.
Сквозь слепящее солнце я помчалась на велосипеде в библиотеку и просидела несколько часов в прохладной, освещенной флуоресцентными лампами кабине наедине с семисотстраничной книжкой Анри Труайя «Толстой». С особым интересом я читала последние главы, «Завещание» и «Бегство». Потом взяла трактат по ядовитым растениям и пробежалась по нему у кофейной стойки. Вернувшись в библиотечную кабину, я включила ноутбук.
«Толстой умер в ноябре 1910 года на захолустной станции Астапово при обстоятельствах, которые можно назвать странными, – напечатала я. – Эти обстоятельства вместе с их странностью сразу вошли в контекст жизни и творчества Толстого. Но можно ли всерьез ожидать, что автор „Смерти Ивана Ильича“ тихо отойдет в темном углу? Его кончина, однако, была принята как данность, заслуживая при этом более пристального взгляда».
Мне понравилась моя заявка на исследование, которую я озаглавила «Смерть Толстого: естественные причины или убийство? Криминалистический анализ» и которая включала в себя исторический обзор лиц, имевших мотивы и возможности для убийства: «Будучи, пожалуй, одной из самых противоречивых общественных фигур в России, Толстой имел могущественных врагов. „Получены угрожающие убийством письма“, – пишет он в 1897 году, когда его деятельность по защите секты духоборов вызвала гневные протесты со стороны Церкви и царя Николая, который даже приказал тайной полиции установить за ним надзор.
Как нередко бывает в подобных случаях, так называемые друзья внушали не меньшую тревогу – например, роем клубящиеся в Ясной Поляне паломники: непрерывно меняющаяся масса философов, бродяг, отчаянных голов, которых домашние окрестили „темными“. Среди этих непостоянных персонажей были морфинист, математически доказавший христианское учение; босоногий семидесятилетний швед, проповедовавший „простоту“ в одежде, которого в итоге выставили „за неприличное поведение“; слепой старообрядец, который, едва заслышав шаги Толстого, начинал выкрикивать: „Лжец!“, „Лицемер!“.
Тем временем завещание Толстого стало предметом жестких распрей в семейном кругу…»

 

– Вы у меня определенно самый занятный студент, – сказала моя руководительница, когда я поведала ей о своей теории. – Толстой – убит! Ха-ха! Человеку было восемьдесят два года, он перенес удар!
– Именно поэтому его убийство было бы идеальным преступлением, – терпеливо объясняла я.
Администрацию убедить не удалось. Но мне тем не менее выдали тысячу долларов на презентацию доклада.

 

В аэропорт я опоздала. Регистрация на московский рейс уже закончилась. В самолет меня в итоге пустили, чего нельзя сказать о моем чемодане, который впоследствии напрочь исчез из информационной системы «Аэрофлота». Перелет – это как смерть: у тебя отбирают всё.
Поскольку в Ясной Поляне нет магазинов одежды, я была вынуждена все четыре дня конференции ходить в том же, в чем прилетела: шлепанцы, спортивные штаны, фланелевая рубаха. В самолете я надеялась поспать и оделась соответствующе. Некоторые международные толстоведы решили, что я из толстовцев и что, подобно Толстому и его последователям, дала зарок днями и ночами носить одни и те же сандалии и крестьянскую рубаху.
Международных толстоведов собралось человек двадцать пять. В перерывах между докладами о Толстом мы все вместе бродили по дому и саду Толстого, сидели на любимой лавке Толстого, восторгались ульями Толстого, восхищались любимой избушкой Толстого и старались увернуться от развращенных потомков любимых гусей Толстого – одно из этих полудиких созданий все-таки ущипнуло культурного семиотика.
Каждое утро я звонила в «Аэрофлот» справиться о чемодане.
– Ах, это вы, – вздыхал клерк. – Да, ваше заявление у меня перед глазами. Адрес: Ясная Поляна, дом Толстого. Как только мы найдем чемодан, сразу вышлем. А пока суд да дело, вам знакомо русское выражение «смирение души»?

 

В первое утро конференции специалист по Малевичу представил доклад об иконоборчестве Толстого и «Красном квадрате» Малевича. Он сказал, что Николай Ростов – это Красный квадрат. Остаток дня он просидел в позе глубокого страдания, погрузив лицо в ладони. Огромная текстолог в огромном сером платье, выступавшая за ним, весьма подробно изложила результаты нового исследования ранних редакций «Войны и мира». Остановив взгляд на среднем плане и не заглядывая в записи, она напевно говорила полуумоляющим, полуутверждающим тоном, словно произнося часовой тост.
Уже почти вернувшись на свое место, она вдруг снова выскочила и добавила:
– Об этих интереснейших изданиях мы еще послушаем в четверг!.. Если будем живы. – Среди международных толстоведов считалось модным завершать любое свое заявление о будущем этой оговоркой – аллюзией на поздние дневники Толстого. В 1881 году, после духовного перерождения, Толстой изменил своей практике завершать каждую дневниковую запись планами на следующий день и теперь просто писал: «Если буду жив». Мне вдруг пришло в голову, что в течение всего времени, начиная с 1881 года, Толстой знал, что его убьют.
Именно во время своего обращения Толстой решил отдать авторские права «народу». Это решение ввергло его в «борьбу не на жизнь, а на смерть» с женой Соней, которая вела домашние финансы и которая родила Толстому тринадцать детей. Толстой в итоге оставил ей права на все работы, написанные до 1881 года, но остальное отдал одному из «темных» – Владимиру Черткову, толстовцу, некогда дворянину, в фамилии которого содержится русское слово «черт».
Доктринер, известный своим «жестоким безразличием к человеческим слабостям», Чертков назначил себе миссию привести всю жизнь и все творчество Толстого в соответствие с принципами толстовства. Он стал постоянным компаньоном Толстого и постепенно подчинил редакторскому контролю все вновь написанное, включая дневники, где в том числе детальнейше описывалась супружеская жизнь Толстых. Соня так и не простила мужа. Толстые постоянно ссорились, порой допоздна. От их криков и рыданий сотрясались стены. Толстой орал, что уезжает в Америку, а Соня с воплями убегала в сад, угрожая самоубийством. По словам толстовского секретаря, Чертков успешно реализовывал свой план – морально устранить жену и завладеть рукописями. Во время этого бурного периода своего брака Толстой написал «Крейцерову сонату», новеллу, где похожий на него муж жестоко убивает жену, похожую на Соню. Любой, кто решится расследовать состав преступления в смерти Толстого, найдет в «Крейцеровой сонате» немало интересного.

 

Тем вечером я вышла покурить на свой балкон в гостинице для ученых. Через пару минут на соседнем балконе открылась дверь. Балконы находились совсем близко друг от друга, перила разделяло не больше десятка дюймов черного пространства. Из двери вышла пожилая женщина и застыла, сурово вглядываясь вдаль – наверное, обдумывая собственные мысли о Толстом. Затем она внезапно повернулась ко мне.
– Будьте добры, у вас не найдется огня? – спросила она.
Я выудила из кармана коробок, зажгла спичку и протянула ее к соседнему балкону. Женщина наклонилась и прикурила сигарету «Кент Лайт». Я решила воспользоваться этим моментом человеческого контакта и попросить у нее немного шампуня. (В гостиничных ванных шампуня не было, а мой затерялся вместе с чемоданом.) При упоминании шампуня по лицу женщины пронеслась какая-то сильная эмоция. Страх? Раздражение? Ненависть? Я утешала себя тем, что даю ей возможность попрактиковать смирение души.
– Минутку, – покорно произнесла соседка, словно прочтя мои мысли. Она положила сигарету на пепельницу. Дым ниткой струился вверх в безветренной ночи. Я нырнула в свою комнату, чтобы поискать емкость для шампуня, и выбрала керамическую кружку с изображением исторических белых ворот Ясной Поляны. Под картинкой стояла цитата из Л. Н. Толстого о том, как он не может без Ясной Поляны представить себе Россию.
Я протянула кружку через узкую бездну, и соседка налила туда из пластиковой бутылочки пенистую жидкость. Тут я поняла, что она делится со мной буквально последними каплями шампуня, которые она смешала с водой, чтобы получилось больше. Я сказала ей самые теплые слова благодарности, какие только смогла найти. Она в ответ с достоинством кивнула. Какое-то время мы стояли молча.
– У вас есть кошки или собаки? – в итоге спросила она.
– Нету, – ответила я. – А у вас?
– У меня в Москве изумительный кот.
* * *
«В имении Толстого Ясной Поляне совсем нет кошек», – так начинается известная монография Эми Манделкер «Анна Каренина в рамке». «Солнечные пятачки толстовского дома заняты не кошками, которые обычно олицетворяют домашний уют… а свернувшимися в кольца змеями… защитой от несущих заразу вредителей… Предков этих пресмыкающихся питомцев держала для ловли грызунов жена Толстого Софья Андреевна, боявшаяся кошек».
На второе утро конференции я обдумывала эти строчки, насчитав четырех кошек прямо в конференц-зале. Но, справедливости ради, в недостатке змей Ясную Поляну тоже упрекнуть нельзя. За завтраком один историк описывал, что он испытал, встретив змею прямо в архиве во время изучения маргиналий в толстовских книгах Канта.
– Ну хоть маргиналии оказались интересными? – спросил кто-то.
– Нет. Он вообще ничего не писал на полях, – ответил историк. И после паузы с триумфом в голосе добавил: – Но на некоторых страницах книги открываются сами!
– О?
– Да! Наверняка это и есть любимые страницы Толстого!
На утреннем заседании речь шла о Толстом и Руссо. Я пыталась вслушиваться, но мысли были поглощены змеями. Может, Толстого убили змеиным ядом?
– Французский критик Ролан Барт сказал, что наименее полезный предмет в литературной критике – это диалог писателей, – начала вторая докладчица. – Тем не менее сегодня я хочу поговорить о Толстом и Руссо.
Я вспомнила рассказ о Шерлоке Холмсе, где девушку-наследницу нашли при смерти в суррейском доме и она в судорогах, задыхаясь, произносит: «Банда! Пестрая банда!» Доктор Ватсон предположил, что девушку убила банда цыган, разбивших неподалеку табор и носивших пестрые платки в горошек. Но он ошибался. Наследница на самом деле говорила о редкой крапчатой индийской гадюке, которую злодей-отчим направил через вентиляционный ход в спальню девушки [а слово «band» означало не «банда», а «лента»].
Ее предсмертные слова, «пестрая лента», – один из первых примеров «ключа к разгадке» в детективной литературе. Нередко в роли ключа выступает знак, имеющий множественные значения: банда цыган, платок, гадюка. Но если «пестрая лента» – это ключ, размышляла я в полудреме, то что такое змея? Раздался громкий шум, и я рывком выпрямилась. Толстоведы аплодировали. Завершив выступление, вторая докладчица подвинула микрофон на столе к своему соседу.
– Самой важной природной стихией как для Толстого, так и для Руссо был воздух.

 

В поисках ключа к разгадке я гуляла по березовым аллеям Ясной Поляны. В пруду плавали змеи, создавая узоры из ряби. Здесь все было музеем. Эти змеи – тоже своего рода генетический музей. Здешние мухи летают сквозь поколения, они наверняка все знают, но ничего мне не расскажут. Я прошла по вьющейся тропке к могиле Толстого – поросшему травой холмику, похожему на рождественский торт «полено». В течение трех минут вглядывалась в него. В какой-то момент он, кажется, зашевелился. У толстовской пасеки я присела на лавку – не ту, которая любимая, а другую – и заглянула в урну. В ней было полно окурков и огуречных очистков.
Сидя в 1909 году на одном из этих пеньков, Толстой подписал свое тайное завещание. Права на все наследие он оставил Черткову и младшей дочери Саше, пламенной толстовке. Это был самый страшный из Сониных страхов: «Ты все права хочешь отдать Черткову, пусть внуки голодают!», – и она приняла меры, установив шпионаж и домашний надзор. Как-то провела полдня, наблюдая в бинокль за въездом в имение.
Однажды в сентябре 1910 года Соня демонстративно прошагала в кабинет Толстого и из детского пистолета с пистонами расстреляла фотографию Черткова, потом разорвала ее на куски и выбросила в уборную. Когда вошел Толстой, она, пугая его, снова выстрелила. На следующий день кричала: «Я убью Черткова! Отравлю его! Или я, или он!»
В полдень 3 октября у Толстого случился припадок. Челюсти конвульсивно двигались, он мычал, иногда внятно произнося слова из статьи о социализме, над которой в тот момент работал: «Вера… разум… религия… государство». Затем у него начались судороги – настолько сильные, что с ним не могли справиться три рослых мужика. После пяти приступов Толстой заснул. На следующее утро он с виду был здоров.
Толстой не дал Соне прочесть полученное через несколько дней письмо от Черткова. Она впала в ярость и вновь принялась обвинять Толстого в том, что тот составил тайное завещание. «Все ее поступки относительно меня не только не выражают любви, – писал Толстой о Соне, – но как будто имеют явную цель убить меня». Толстой сбежал в свой кабинет и попытался развлечься чтением «Братьев Карамазовых». «Карамазовы или Толстые, кто страшнее?» – потом вопрошал он. Говоря о «Братьях Карамазовых», Толстой «не мог побороть отвращение к антихудожественности, легкомыслию, кривлянию и неподобающему отношению к важным предметам».

 

28 октября в три часа утра Толстого разбудил грохот – Соня обыскивала ящики столов. Его сердце бешено заколотилось. Это стало последней каплей. Солнце еще не успело взойти, когда великий писатель навсегда покинул Ясную Поляну, захватив с собой лишь электрический фонарик. Его сопровождал доктор, толстовец Маковицкий. После трудного пути, занявшего двадцать шесть часов, они оказались в Шамордине, где жила монахиня, сестра Толстого Мария. И Толстой решил провести там, в снятом домике, остаток своих дней. Но на следующий же день приехала Саша, которая вместе с доктором Маковицким убедила охваченного лихорадкой писателя, что ему нужно бежать на Кавказ. 31 октября они вместе уехали в купе второго класса, покупая билеты от станции к станции, дабы избежать слежки.
Толстому становилась хуже. Его трясло. Когда они доехали до Астапова, он уже не мог продолжать путь. В домике станционного смотрителя ему организовали специальную комнату. Там Толстой страдал от жара, делириума, судорог, обмороков, простреливающих головных болей, звона в ушах, бредовых идей, затрудненного дыхания, икоты, неравномерного повышенного пульса, патологической жажды, утолщения языка, спутанного сознания и потери памяти.
В последние дни Толстой порой заявлял, что написал новое, и хотел диктовать. Потом или замолкал, или произносил нечто нечленораздельное.
– Прочти, что я сказал, – приказывал он Саше. – Что я написал?
Однажды приступ гнева был столь силен, что он стал драться с Сашей и кричать:
– Пусти меня! Как ты смеешь меня держать? Пусти!
Доктор Маковицкий диагностировал катаральную пневмонию.
Соня приехала в Астапово 2 ноября. Ей не позволили войти в домик смотрителя и поселили в одном из вагонов на станции. Если Толстой выздоровеет и попытается скрыться за границу, решила Соня, она заплатит пять тысяч рублей частному сыщику за слежку.
Состояние Толстого ухудшалось. Он дышал с трудом, издавая вызывающие опасение хрипы. Забыл, как пользоваться часами. 6 ноября при последних проблесках сознания он сказал дочерям: «Только одно советую вам помнить: что на свете есть много людей, кроме Льва Толстого, а вы смотрите только на одного Льва». 7 ноября он умер от остановки дыхания.

 

На третий день конференции один йельский профессор выступил с докладом о теннисе. В «Анне Карениной», начал он, Толстой представляет лаун-теннис в весьма отрицательном свете. Анна и Вронский безуспешно бьют по мячику, повисшему на грани духовной и нравственной бездны. Когда Толстой писал эти строки, он не умел играть в теннис, считая его английской причудой. В возрасте шестидесяти восьми лет Толстому подарили ракетку и разъяснили правила игры. И он тут же буквально помешался на теннисе.
– Никто из писателей не был столь склонен к таким серьезным противоречиям, – пояснил профессор, чьи усы и подвижные веки придавали ему вид донжуана из девятнадцатого столетия. – Все лето Толстой играл в теннис по три часа ежедневно. Ни у одного из его соперников не было столь сильной жажды к игре; гости и дети играли с ним по очереди.
Международные толстоведы дивились атлетичности писателя. Он должен был прожить как минимум до восьмидесяти пяти, девяноста или даже ста лет!
Когда Толстому было хорошо за шестьдесят, он научился кататься на велосипеде. Первый урок езды он взял через месяц после смерти их с Соней любимейшего младшего сына. Уроки подарило ему Московское общество велосипедистов. Можно только предположить, что чувствовала Соня в своей скорби, видя, как ее муж разъезжает по саду. «Толстой научился кататься на велосипеде, – пишет Чертков. – Не входит ли это в противоречие с христианскими ценностями?»

 

В последний день конференции я в своем толстовском костюме села за длинный стол для докладчиков и прочла текст о двойной интриге в «Анне Карениной». Мое краткое сравнение романа Толстого с «Алисой в Стране чудес» вызвало полемику, поскольку я не могла доказать, что Толстой на момент написания «Карениной» читал «Алису».
– «Алиса в Стране чудес» была опубликована в 1865 году, – сказала я, пытаясь не обращать внимания на роман между двумя потомками толстовских лошадей, который как раз в тот момент разворачивался прямо под окнами. – Известно, что Толстой получал почтой все последние английские книги.
– В личной библиотеке Толстого был экземпляр «Алисы», – сказала дама-архивистка.
– Это издание 1893 года, – возразила организатор конференции. – Там есть надпись дочери Саше, а Саша родилась только в 1884-м.
– То есть Толстой не мог читать «Алису» в 1873-м! – выкрикнул пожилой человек с задних рядов.
– Нам неизвестно, – ответила архивистка. – Он мог прочесть ее раньше, а потом купить новый экземпляр для Саши.
– Если бы да кабы во рту росли грибы, это был бы не рот, а целый огород! – парировал пожилой человек.
Одна из специалистов по Руссо подняла руку.
– Если Анна – это Алиса, а Лёвин – Белый кролик, – сказала она, – то кто тогда Вронский?
Я попыталась объяснить, что в мои намерения не входило установить буквальное соответствие между персонажами «Алисы» и «Анны Карениной». Специалистка по Руссо смотрела на меня, не отрываясь.
– Как бы то ни было, – сказала я в конце доклада, – с Белым кроликом я сравнивала Облонского, а не Лёвина.
Она нахмурилась.
– То есть Белый кролик – это Вронский?
– Вронский – это Безумный шляпник! – выкрикнул кто-то.
Организатор конференции поднялась.
– Думаю, мы можем продолжить нашу захватывающую дискуссию за чаем.

 

Когда все собрались у чайного стола, ко мне подошла архивистка и похлопала по плечу.
– Я убеждена, – сказала она, – что Толстой прочел «Алису» еще до 73-го года. Кроме того, мы получили сегодня данные из полиции. Доставлен некий чемодан, его держат в службе безопасности.
Она указала мне дорогу в хранилище в одной из исторических башен-ворот Ясной Поляны – тех самых, с рисунка на кружке, в которую мне налили шампунь. Кружка оказалась ключом. Подобно фабрике эльфа с печенья «Киблер», скрывавшейся в дупле, целая служба безопасности поместилась в простых воротах. Рядом со стальными столами сотрудников под портретом Толстого в раме стоял мой чемодан. Он уже два дня как прибыл, но никто не знал, чей он. Подписав форму, я по зарослям мха и корням поволокла его в конференц-зал. Мне представилась возможность осмотреться на местности. Я искала Hyoscyamus niger, ядовитое растение родом из Евразии, известное также как белена черная или просто белена.
Белена содержит атропин, вызывающий отравление, по своим симптомам сходное с тем, что наблюдалось у Толстого: лихорадка, патологическая жажда, делирий, галлюцинации, спутанное сознание, высокий пульс, конвульсии, затрудненное дыхание, агрессивность, бессвязная речь, потеря речи, провалы в памяти, нарушение зрения, остановка дыхания, остановка сердца. Главная особенность атропина – он расширяет зрачки и вызывает чувствительность к свету. Никакой информации про зрачки Толстого я не нашла, но в дневниках Черткова есть один намек: «К изумлению врачей Толстой, до самой кончины проявлял признаки сознания… отворачиваясь от света, который бил ему в глаза».
Практически любой мог подмешать белену Толстому в чай (а он пил его в огромных количествах).
Например, Чертков в сговоре с доктором Маковицким. У этих пламенных толстовцев имелся достаточно серьезный мотив: что, если Толстой придет в себя и вновь изменит завещание? Что, если в приступе старческого слабоумия – или иного недомогания – он изменит принципам толстовства?
У Сони тоже имелся мотив, и она, кроме того, проявляла интерес к ядам. «Я прочитала медицинский труд Флоринского, чтобы понять последствия отравления опиумом, – писала Соня в своем дневнике в 1910 году. – Сначала возбуждение, потом оцепенение, нет противоядия». Кроме того, сыновья. Дочери в основном поддерживали отца, а сыновья, которым все время не хватало денег, заняли сторону матери. В 1910 году Соня хвалилась, что пусть даже Толстой написал тайное завещание, она с сыновьями сможет его опровергнуть: «Мы докажем, что к концу жизни он стал слабоумным и перенес ряд ударов… Мы докажем, что его заставили написать завещание в минуту умственного расстройства».
Возможно, когда Соня воспользовалась атропином, она не собиралась убивать мужа, а лишь хотела вызвать симптомы, похожие на удар, чтобы завещание признали недействительным как написанное в невменяемом состоянии. Но именно атропин вызвал делирий, в котором Толстой предпринял свой экстравагантный и роковой побег.
После смерти Толстого Соня, которой царь назначил пенсию, пыталась бороться с Сашей и Чертковым за авторские права. Но история выступила против нее: сначала Мировая война, а затем – революция 1917 года. Во время голода 1918–1919 годов Соня и Саша помирились. Саша вспоминает о матери: «Она казалась странно безразличной к деньгам, роскоши, вещам, которые раньше любила». На смертном одре Соня сделала удивительное признание: «Хочу сказать тебе, – произнесла она, тяжело дыша и прерываясь спазмами кашля, – я знаю, что именно я убила твоего отца».

 

В самом таинственном из докладов на конференции шла речь о малоизвестной пьесе Толстого «Живой труп». Докладчик – чех семидесяти с лишним лет с крупными слезящимися серыми глазами, всеми обожаемый как за фантастическую общительность, так и за односолодовый скотч, который постоянно был при нем и которым он щедро делился. Все его звали Ваней, хотя настоящее его имя, кажется, было другим.
Герой «Живого трупа» – Федор. Он женат, но все время проводит с цыганами. У него платонический роман с цыганской певицей. У жены, Лизы, – тоже платонический роман с лучшим другом Федора, которого, как ни странно, зовут Каренин. (И мать Каренина действительно зовут Анна Каренина.) Хотя Каренин испытывает ответные чувства, развитие их отношений с Лизой возможно, только если Федор даст развод. Тот, в свою очередь, не может развестись, поскольку это запятнает честь цыганской певицы. Отчаявшийся Федор решает наложить на себя руки и даже пишет предсмертную записку, но цыганка убеждает его, что можно поступить иначе: просто оставить одежду на берегу, а записку положить в карман. Все уверены, что он утонул, – в том числе Лиза и Каренин, которые вступают в брак. Но как раз в тот момент, когда новая жизнь должна наладиться наконец и для Федора, этого не случается. Имя он почему-то не меняет. На цыганской девушке не женится. Они ссорятся и расстаются. Федор не вылезает из кабака. «Я труп!» – кричит он, ударяя стаканом по столу. Тайна его личности в итоге раскрывается, и Лизу арестовывают за двоемужество. В отчаянии Федор стреляется. Труп живой превращается в труп обычный.
«Живой труп» основан на подлинной истории алкоголика по имени Гимер, который инсценировал самоубийство и был сослан в Сибирь. Пьесу очень хотели поставить в Московском художественном театре, но Толстой все время находил предлоги, чтобы отказать в постановке. «В ней семнадцать явлений, – говорил он. – Нужна вращающаяся сцена». Но истинная причина отказов Толстого стала известна гораздо позднее. Как выяснилось, Гимер каким-то образом узнал, что о нем написали пьесу, и, вернувшись из Сибири, явился в Ясную Поляну. Толстой взялся за судьбу этого несчастного человека, убедил его бросить выпивку и даже подыскал ему работу в том самом суде, где вынесли приговор. В свете «воскресения» Гимера в реальной жизни Толстой отказался от постановки «Живого трупа».
У этой странной истории еще более странный эпилог. Когда в 1908 году Толстой лежал в лихорадке, один посетитель принес ему новость о том, что Гимер умер. «Труп теперь на самом деле мертв», – съязвил гость, но у Толстого стерлись все воспоминания не только о своем протеже, но и о существовании пьесы. Даже когда ему пересказали сюжет, он так и не вспомнил, что писал нечто подобное: «И я весьма, весьма счастлив, что эта пьеса улетучилась из моей головы, освободив место чему-то другому». Центральный вопрос Ваниного доклада – «Кто же такой живой труп?».
Его выступление вилось спиралями и кольцами, переливаясь на солнце. Сначала оказалось, что Федор у Толстого – на самом деле Федор Достоевский, которому в свое время пришлось пережить минуты перед расстрелом и пройти через Мертвый дом. Потом выяснилось, что Федор – это Федоров, философ-библиотекарь, веривший, что глобальная задача человечества – употребить все силы науки для упразднения смерти и воскрешения всех мертвых. Далее мы узнали, что живой труп – это Анна Каренина, которая погибла в романе как неверная жена и вернулась в пьесе как теща. Потом речь пошла об Иисусе Христе, чью гробницу через три дня и три ночи нашли пустой: ведь что такое Бог Толстого, как не живой труп? И что такое сам Толстой?

 

Банкет в тот вечер затянулся до десяти или одиннадцати. Развлекательную часть обеспечивали студенты Академии аккордеона имени Льва Толстого – мальчики от шести до пятнадцати лет, которые уже научились манерам добродушных ностальгирующих старичков. Даже самые мелкие из них, с крошечными аккордеончиками, многозначительно улыбались, кивали и даже подмигивали аудитории.
Но сначала я пошла в гостиницу, где приняла душ и надела льняное платье. Многие из международных толстоведов поздравили меня со сменой одежды. Некоторые и впрямь думали, что у меня больше ничего с собой нет. Один русский белоэмигрант из Парижа пожал мне руку. «Сегодня вечером вы должны переодеться трижды, – сказал он, – чтобы наверстать упущенное».
За ужином прозвучало множество тостов. Особенно долгий и бессмысленный тост был произнесен неизвестным мне человеком в спортивной куртке; позднее я узнала, что это прапраправнук Толстого.
На следующее утро нас ожидал ранний подъем: заключительным мероприятием Международной толстовской конференции стала экскурсия в бывшее имение Антона Чехова. Маршрут от Ясной Поляны до Москвы занимает три часа, и Мелихово – прямо по пути. В этом отношении экскурсия имела, конечно, некоторый логистический резон. Но после пяти дней полного погружения в Толстого, мастера русского романа, казалось странным так беззаботно переключиться – только потому, что мы проезжаем мимо, – на Чехова, мастера русского рассказа и совершенно иного писателя.
Итак, после банкета, когда участники отправилась паковать свои чемоданы – мой-то, разумеется, так и не был распакован, – я вышла на балкон поразмышлять о Чехове. Воздух пах растениями и сигарным дымом, и мне вспомнился чудесный рассказ, который начинается с того, что молодой человек поздним весенним вечером приезжает в сельский дом своего бывшего опекуна, известного садовода. Ожидаются заморозки, и садовод с дочерью в панике, как бы не замерзли сады. Дочь решает не ложиться, чтобы присматривать, как жгут костры. Они с молодым человеком всю ночь гуляют сквозь ряды деревьев, кашляя и плача от дыма и наблюдая за работниками, которые подбрасывают в тлеющие костры навоз и мокрую солому. Я пыталась вспомнить, чем заканчивается рассказ. Ничем хорошим он не заканчивается.
Когда роман «Война и мир» вышел в свет, Чехову было девять. Толстого он боготворил и страстно желал с ним встретиться, но в то же время перспектива подобной встречи наполняла его сильнейшей тревогой: он даже однажды убежал из московской бани, узнав, что там сейчас Толстой. Чехов не хотел знакомиться с Толстым в бане, но эта участь была, видимо, неизбежна. Набравшись, наконец, достаточно смелости для визита в Ясную Поляну, он прибыл туда ровно в тот момент, когда Толстой направлялся в купальню для ежедневного омовения. Тот настоял, чтобы Чехов составил ему компанию; Чехов позднее вспоминал, как они с Толстым сидели голые по подбородок в воде, и борода Толстого величественно плавала перед графом.
Несмотря на свою вечную неприязнь к медикам, Толстой сразу проникся к Чехову симпатией. «Он очень даровит, и сердце у него, должно быть, доброе, – писал он. – Но до сих пор нет у него своей определенной точки зрения». Какая уж тут определенность, когда речь о таком странном процессе, как жизнь, приводящая твою точку зрения на один уровень с плавающей бородой одного из величайших чудаков мировой литературы? Сегодня купальня частично отгорожена, и там весьма буйная растительность. Один из международных толстоведов добился того, чтобы посидеть там, и вылез весь зеленый.
Чехов, внук крепостного, не видел в толстовстве никакого смысла. Зачем образованным людям опускаться до уровня крестьян? Это крестьян нужно возвышать до уровня образованных людей! Тем не менее Чехов продолжал испытывать благоговение перед Толстым до конца своих дней. «Лев Николаевич – человек практически совершенный», – отметил он однажды. В другом месте он пишет: «Я боюсь смерти Толстого. Если бы он умер, то у меня в жизни образовалось бы большое пустое место». Но сложилось так, что Толстой пережил Чехова на шесть лет.
Еще будучи студентом-медиком, Чехов иногда кашлял кровью. Он отмахивался от этих приступов, называя их бронхитом или гриппом, но истинная причина была известна всем. Однажды вечером в 1897 году, когда Чехов ужинал со своим редактором в лучшем московском ресторане, у него началось сильнейшее легочное кровотечение. Кровь хлынула изо рта на белую скатерть. Его срочно доставили в частную клинику, где диагностировали запущенный туберкулез обоих легких. После приступа он остался в живых, но в течение нескольких дней чувствовал чрезвычайную слабость, не мог даже говорить. К нему допускали только членов семьи. И тут явился Толстой в огромной медвежьей шубе. Ни у кого не хватило духа выставить его вон, и он, сидя у кровати, долго говорил о «бессмертии души». Чехов слушал молча. Хоть он и не верил в бессмертие души, его все же очень тронула забота Льва Николаевича.
Последний раз Толстой с Чеховым встретились в Ялте, куда Чехов уехал умирать. Там Толстой однажды обнял Чехова. «Голубчик, пожалуйста, – сказал он, – не пишите больше драм!» В другой раз, когда они сидели у моря, Толстой спросил: «Вы сильно распутничали в юности?» Чехов от смущения онемел. Толстой, глядя в море, признался: «Я был неутомимый…»
Как Чехов мог не обратиться за медицинской помощью? Как мог не распознать свои симптомы – особенно после того, как неделями ухаживал за братом Николаем, скончавшимся от чахотки в 1889 году? Мне вспомнился московский спектакль «Дядя Ваня», его поставили несколько лет назад, и это был первый увиденный мною спектакль на русском языке. Артист в роли доктора Астрова известен как доктор Ватсон в советском телесериале о Шерлоке Холмсе. Глядя, как Астров курит трубку, изучает карты, сетует на истребление лесов и при этом не замечает по-настоящему важную вещь – что Соня его любит, – я была поражена их сходством с доктором Ватсоном. Доктор, подумала я, ну что же вы всё видите, но ничего не замечаете! Несмотря на всю вашу научную просвещенность, всегда-то вы неверно толкуете знаки.

 

В шесть утра двадцать пять международных толстоведов погрузились в заказной автобус до Москвы. Похоже, никто не знал, далеко ли от Ясной Поляны до Мелихова, сколько туда ехать и будут ли в пути остановки. Лина, молодая женщина с волосами насыщенного каштанового цвета, работавшая над диссертацией о Толстом и Шопенгауэре, особенно волновалась на предмет туалетов.
– Автобус будет трясти, – заметила она. – А туалета в нем нет.
Мы с Линой заключили страховочный пакт: если кто-нибудь из нас захочет в туалет, мы обе пройдем вперед и попросим остановиться.
Автобус катил по шоссе в сторону Москвы. Сквозь березовые рощи, мелькавшие в моем окне, иногда виднелась та самая железная дорога, по которой Толстой ехал из Шамордина в Астапово.
Примерно в часе к северу от Тулы Лина проскользнула на сидение рядом со мной.
– Пора, – сказала она. – Помнишь, ты обещала?
– Помню, – ответила я, готовясь встать, но Лина не двигалась. – У меня начались месячные, – сказала она, устремив взгляд вперед. – На десять дней раньше. Неподходящее время. – Я сказала что-то сочувственное. – Совсем неподходящее, – твердо произнесла она и затем встала.
Мы прошли вперед. Водитель на нашу просьбу никак не отреагировал, но что-то в его лоснящейся бритой голове указывало на то, что он нас услышал.
Через пару минут автобус съехал с дороги и притормозил на стоянке возле заправки.
Женский туалет располагался в пятидесяти ярдах за насосами, маленькая будка у опушки. Дверь оказалась заколочена досками, но доски прогнили и просто висели на гвоздях. Огромная текстолог вошла первой. Почти мгновенно раздался приглушенный звук чего-то отколовшегося, и она вышла.
– В лес, девочки, – объявила текстолог. Мы рассеялись по чахлому лесочку за заправкой. Там было полно мусора. «Что я здесь делаю? – подумала я, глядя на валявшуюся на земле бутылку из-под водки. – Это все из-за Чехова», – ответила я себе.
В автобусе водитель перочинным ножиком чистил ногти. Через минуту или две вернулась Лина. Сказала, что ее укусила одна из тварей Божьих.
– Он их много понаделал, – заметила я в ответ, имея в виду Бога и его тварей.
Не знаю, сколько мы так просидели, но вдруг нам стало казаться странным, что автобус стоит. Я заметила на улице какую-ту суматоху. Прямо под моим окном организатор конференции, бодрая канадка, автор хорошо принятой книги о крестьянской жизни в творчестве Толстого, открывала багажное отделение. Она вытащила чемодан и куда-то его понесла, на круглом лице в очках была написана решимость.
Оглядевшись, я вдруг обнаружила, что некоторые международные толстоведы отсутствуют: военный историк с женой, тот самый ученый-теннисист из Йеля, а также специалист по «Живому трупу». Мы с Линой отправились посмотреть, что происходит.
– Я сказала ему просто выбросить их, – говорила организатор конференции. – Но он настаивает, что возьмет с собой. Нужно хотя бы найти двойные пакеты. – Она пошагала в направлении заправки, неся большой пластиковый пакет, в котором, судя по всему, лежал некий тяжелый предмет.
– Когда он откроет чемодан, это будет ужас, – сказала жена военного историка.
Выяснилось, что у Вани случилась неприятность, и он отказывается выбросить штаны. Хочет положить их в пакет и в чемодан. Военный историк с ученым-теннисистом тем временем пытались в мужском туалете его урезонить. Лина сделалась совершенно бледная.
– Это тирания плоти, – сказала она.
Организатор конференции вернулась с двойными пакетами.
– Нам не стоит ехать в Мелихово, – обратилась к ней Лина. – Неподходящее время.
Организатор конференции посмотрела Лине в глаза.
– Раз мы запланировали, то должны поехать.
В автобусе водитель жаловался, как он опаздывает. И не повезет нас в саму Москву, а высадит у метро на отдаленной окраине.
– Он просто бандит! – выкрикнул кто-то, имея в виду водителя. Все заворчали в знак согласия. По одному возвращались оставшиеся пассажиры. Последним был Ваня, чьи бледные глаза блуждали по рядам сидений с международными толстоведами.
– Леди и джентльмены, – объявил он, повиснув на поручне, словно высовываясь из бассейна. – Леди и джентльмены, я должен извиниться за эту задержку. Видите ли, я старый человек. Совсем старый человек.

 

Когда автобус вновь тронулся, меня накрыла дремота. Накануне ночью я заснула поздно, читала биографию Чехова. И поняла, что какие бы усилия ты ни прилагала, размышляя о Чехове, здесь твои мысли все равно вернутся к Толстому. Никуда не денешься. И все это было предрешено еще до их рождения. В 1841 году чеховский дед-крепостной выкупил свою семью у хозяина, дворянина Черткова, который был не кем иным, как будущим отцом того самого Владимира Черткова, одного из «темных», выгодоприобретателя в толстовском тайном завещании! (Дед Чехова заплатил отцу Черткова 220 рублей за душу; Чертков-отец был определенно не из плохих парней, поскольку одну из чеховских теток освободил бесплатно.) Не удивительно, что Чехов не верил в бессмертие души. В момент, когда деньги переходили из рук в руки, его собственный дед был гоголевской «мертвой душой» – крепостным, за которого сам же платил, несмотря на то что уже перестал существовать в качестве крепостного.
Также я выяснила, что Толстой смотрел «Дядю Ваню» на московской премьере, где Астрова играл сам Станиславский. Единственное положительное впечатление у Толстого от постановки – стрекотание сверчка в финальном акте. Какой-то известный актер провел целый месяц в Сандуновских банях, чтобы точно воспроизвести этот звук. Но его виртуозной имитации оказалось недостаточно, чтобы нейтрализовать общую негативную реакцию Толстого. «Где тут драма?» – однажды завопил Толстой при упоминании «Дяди Вани». Он даже заявлял актерам: мол, лучше бы Астрову и Ване жениться на крестьянках и оставить в покое жену профессора.
В дневнике Толстого от 14 января 1900 года написано: «Ездил смотреть „Дядю Ваню“ и возмутился. Захотел написать драму „Труп“, набросал конспект». В том же месяце Толстой начал работу над «Живым трупом».
Мне приснилось, что мы с Толстым играем в теннис. Подобно Алисе в Стране чудес, у которой при игре в крокет вместо молотка был фламинго, я вместо ракетки держала в руке гуся. У Льва Николаевича ракетка была обычная, гусем играла только я. Моя подача вызвала настоящий снегопад серого пуха. Ответный удар Толстого отправил мяч за пределы теннисной площадки, в безграничное измерение, непостижимое для человеческого знания и восприятия. Матч-пойнт.
Я вручила своего гуся Чехову, следующему в очереди играть против Толстого. Наблюдая с края лужайки за матчем Чехов-Толстой, я вдруг с ужасом поняла, кто такой на самом деле «живой труп». Это Чехов. Толстой писал пьесу именно о Чехове, будучи уверен, что переживет его.

 

Меня разбудил хруст гравия. Мы добрались до Мелихова, где нас спросили, какую экскурсию мы хотим – полную или сокращенную.
– Полную, – мрачно произнесла организатор конференции, вытаскивая видеокамеру. Наш гид, пенсионерка с волосами, выкрашенными в чудной мандариновый цвет, целых двадцать минут вела нас от кассы до входа в дом. – Уважаемые гости! – кричала она. – Мы сейчас находимся на заднем дворе соседа Антона Павловича Чехова!
Внутри дома я не почувствовала ничего. Ясная Поляна – наследное поместье Толстого, центр его вселенной; там имеет смысл побывать. У Чехова же не было никакого наследного имущества. Он приобрел Мелихово – дом, кишевший клопами и тараканами, – у обнищавшего художника, а через семь лет, когда чахотка заставила его искать климат помягче, продал эту землю лесоторговцу и переехал в Ялту.
Мелихово для Чехова было просто сценой – и сценической декорацией. Соседними имениями владели изгои: увлекающийся атлетизмом внук кого-то из декабристов и падшая графиня со своим юным любовником.
Ни одна из комнат в чеховском доме не могла вместить всех международных толстоведов одновременно. Мы слонялись по темному коридору. Гид жестами приглашала в разные комнаты, но в них было не протиснуться.
Мы проследовали в крошечную гостиную – «место бесконечных интереснейших бесед».
– Чехов играл на пианино? – спросил кто-то.
– Нет! – подчеркнуто воскликнула гид. – Он совсем не умел играть!
Я заметила, что вокруг специалиста по «Живому трупу» – всегда пустое пространство, и выглядит он всеми покинутым. Хотела было подойти, но рефлекторно отпрянула из-за запаха.
Откуда-то из расстилавшейся впереди темноты слышались выкрики гида:
– А вот любимая чернильница великого писателя!
Выкарабкавшись из мрачного леса плеч, я пробежала по узенькому коридору и вышла в чеховский сад. Он был пуст, если не считать организатора конференции, снимающую на видео чеховские яблони, и эксперта по Малевичу, который наклонился, поднял яблоко, устремил на него взгляд и, разинув, будто зевая, рот, сделал гигантский укус.

 

Я шагала быстро, пытаясь воскресить искру тайны. Возможно, думала я, Толстого убил «труп» – Гимер, который к моменту смерти писателя уже был два года как мертв, но кто видел тело? «Итак, кто же здесь труп?» – говорил в моем воображении Гимер, кладя чайную ложку, а мне оставалось думать только о мотиве. Но мотив Гимера вдруг потерял убедительность. Мое сердце к нему больше не лежало. Вспомнился рассказ «Последнее дело Холмса», первый и последний сюжет, где Ватсон без труда, но и без радости применяет метод Холмса: «Увы! Это было элементарно!» Две цепочки следов ведут к водопаду, а обратно – ни одной, и рядом лежит альпеншток лучшего и мудрейшего из известных ему людей.
Разумеется, позднее Конан Дойл берет все свои слова назад. Смерть Холмса вместе со скорбью Ватсона оказываются временной иллюзией, и вновь начинается реальная жизнь: поздние вечера, поездки в двухколесных экипажах, торфяные болота, напряжение погони. Но могут ли остаться прежними отношения между доктором и «живым трупом»? Не настанет ли час, когда Холмс вынужден будет сказать своему другу, что все расследуемые ими убийства – лишь фишки в руках куда более могущественной силы, которую не может покарать человеческое правосудие, силы, которая способна действовать независимо, без участия человека?
Ватсон будет полностью обескуражен.
– Преступное деяние без преступника – мой дорогой Холмс, не может быть, чтобы вы вдруг поверили в сверхъестественное!
А Холмс в ответ печально улыбнется:
– Нет, старина, боюсь, что эта сила – самая естественная из всех.
Можете называть ее профессором Мориарти, или мадам Смерть, или черным монахом, да хоть используйте просто ее латинское имя – она все равно останется убийцей с неограниченными средствами и непостижимыми мотивами.
Но в чеховском саду жизнь идет своим чередом, там всегда приятный день для прогулки, и кто-то где-то вечно играет на гитаре. В харьковской гостинице пожилой профессор вычисляет личность своего будущего убийцы: «Меня прикончат эти омерзительные обои!» Внутренняя декорация часто становится Последним делом; Иван Ильич почил «на гардине». И самовар уже остыл, и заморозки коснулись вишневых цветов. Доктор Чехов, верный хранитель людской плоти, тот, кто в ухе праздного человека может разглядеть целую вселенную, – где вы теперь?
Назад: Лето в Самарканде (начало)
Дальше: Лето в Самарканде (продолжение)