Книга: История волков
Назад: 11
Дальше: 13

Здоровье

12

– Она у нас прямо генеральный директор, не меньше, честное слово! – обычно говорила мама отцу. – Наш гендир провел инвентаризацию сосен на горе. И подушек в доме.
Когда мама это в первый раз сказала, я подумала: двенадцать больших сосен. Две подушки и семь одеял.
Мне было лет шесть или семь, когда мама начала называть меня «гендиром». Я по-прежнему любила вскарабкиваться на колени к отцу в своей ночной рубашке и притворяться, будто я его крохотная дочурка, которую он должен крепко обнять и защищать – или, лучше, своего рода инструмент, которым он мог бы воспользоваться, идеальный образец ценного оборудования, который нужно содержать в исправности, вроде его рулетки, которую он бережно хранил в кожаной сумочке на ремне. Я поджала ноги, чтобы они не торчали из-под ночнушки, и решила изобразить кроху, сунув кончик большого пальца в рот и начав его сосать.
– Гляди в оба! – предупредил отец. – Вокруг дома полным-полно крапивы.
На мгновение он обвил меня руками и заговорил мне в затылок: такое возникло ощущение, ну, на секундочку, что он обращается со мной, как со щенком. Я чувствовала его дыхание на своей коже и вибрацию у него в груди, которая предшествовала словам, срывающимся с его языка. Потом он шевельнулся, словно пытался от меня избавиться. Он устал. Теперь я это понимаю. Он устал, оттого и казался отрешенным и медлительным, обдумывая какую-то глубоко в нем засевшую мысль, чтобы обдумать которую ему надо было на минуту временно забыть обо всем и отложить в сторону все дела. Мы с мамой выжидательно глядели на него.
– Ох и хитрющий у нее взгляд, – рассмеялась мама после долгой паузы. – Ты только посмотри на эту хитрюгу!
– Ты лучше не ходи на шоссе, не считай там предметы, – наконец проговорил отец.
Я медленно сползла с его высоких колен. После того как Тамека и Взрослые Дети разъехались, я почти никогда не уходила далеко от барака и хижины. Сначала я спустила одну ногу, потом другую и все ждала, что папа подхватит меня и усадит обратно. Потом легла на пол и принялась рассматривать похожие на червяков коричневые шнурки на его ботинках.
– Нет, серьезно, – продолжала мама. – Она мне заявила, что хочет измерить хижину. И еще она сосчитала всю нашу утварь. У нас по-прежнему шестнадцать ложек.
– Дети любят считать, – со знанием дела изрек отец.
– У этого ребенка явный талант к счету!
Лежа на полу, я куснула отцовский шнурок и немного его пожевала. По тому, как он кашлянул, я поняла, что он собрался встать и уйти в мастерскую.
У нас некуда было больше уходить. На первом этаже хижины было всего два помещения – кухонный отсек и спальня – плюс приставная стремянка на мой «лофт», где я спала на матрасе из гусиного пуха, зажатом между балок. Мой «лофт» представлял собой платформу, сложенную из ДСП. А постель мне заменяла гора старых армейских спальных мешков, пропахших плесенью и дымом. С низкого потолка свисала широкая желтая холстина с нарисованными черными котами, держащими в лапах сигареты, – коты складывались в причудливый, головокружительный узор. Когда я засыпала, мама задергивала холстину, загораживая мой спальный мешок, – но она этого не делала, если в хижине было холодно, например зимой. Зимой отец брал старый матрас и перекидывал его через плечо, будто расхристанного толстяка, которого он любил и хотел спасти. Он спускался с ним по стремянке вниз и клал около печки.
– Спи! – говорил он мне, разглаживая широкой красной ладонью складки на матрасе. – Сладких снов! – И укладывал старую куртку вместо подушки.
Он хорошо относился к вещам. А вот люди его немного отпугивали.
Зимой жизнь у нас замирала. Зимой мы жили как в тюрьме. Мы были словно привязаны толстой веревкой к нашей черной прокопченной печке. В ней было нечто романтическое, знаю, если рассказывать о ней правильно, уснащая рассказ искренними интонациями в духе викторианских сказок про дома с привидениями, которые многим очень нравятся. Да и я сама не раз рассказывала про нашу печку с такими вот интонациями – чем вызывала восторг у своих кавалеров, которые носили бусы из акульих зубов и которые назначали мне свиданки в кофейнях. Даже сейчас полно людей, обожающих рассказы про жизнь в нищете. Они считают, что нужда закаляет, как красота, заостряет силу духа, как клинок, который может ранить. Они мысленно просчитывают свою силу, сравнивая ее с этой остротой, причем совершенно бессознательно, готовясь или пожалеть тебя, или дать тебе сдачи.
Как тот автомеханик, с которым я встречалась в Сент-Поле. В конце концов он устал тайком выскальзывать из моей кровати ни свет ни заря и упросил меня прийти к нему домой. Как-то вечером он напоил меня и накормил буррито. Потом разложил на голубом одеяле колоду карт Таро, ткнул пальцем в уродливое лицо Шута и спросил, что я думаю. Видимо, до того как стать механиком, он успел прослушать в колледже начальный курс психологии. Он был повернут на Карле Юнге не меньше, чем на карбюраторах, в которых неплохо разбирался. Ему хотелось раскопать все тайны моего прошлого.
– А разве эти карты не для того, чтобы предсказывать будущее? – спросила я, сидя по-турецки на полу у него в квартире. Я была уже достаточно поддатая, чтобы вынести ему мозг.
– Нет, малышка, для этого существуют чаинки в чашке, тут нет никакой магии.
– А, ты предлагаешь мне суеверие, а не научный подход.
– Обещаю: это самый что ни на есть научный подход. – Он встал на колени и подполз ближе ко мне. – Дай мне секунду. О чем ты думаешь, глядя на эту карту?
– Шут выглядит легкой добычей, если хочешь знать мое мнение. У него закрыты глаза.
– Ладно. Отлично. Что еще?
– У него, ну, там, свиная голова на палке?
– Мне кажется, это у него рюкзак.
Я прищурилась:
– Напомни, где ты научился читать карты Таро?
Теперь прищурился он – но при этом улыбался во весь рот.
– А кто был легкой добычей в твоем детстве?
– Я тебе говорила, что много чего знаю о жизни волков?
– Ха! А вот и знакомая мне гёрлскаут! Гёрлскаут вылезает всякий раз, когда ты начинаешь нервничаешь.
– Считай, что я твой эксперт по волкам! Спроси меня о чем угодно!
– Тогда скажи: кто был легкой добычей?

 

По правде сказать, эта старая дровяная печка была для меня в детстве и как наркотик, и как обуза. И меня к ней тянуло, даже когда я ее не видела, и я ненавидела ее, сама не знаю почему. Как-то зимой, мне тогда было уже девять, я случайно прислонилась к печке щекой, пока, сидя на полу, читала «Основы дрессировки упряжных собак». Ожог у меня под левым глазом превратился в пузырь чистой прозрачной кожи, став маленьким полушарием, похожим на рыбий воздушный пузырь. В течение нескольких дней пузырь увеличивался, прозрачным куполом вздымаясь над моей щекой, подпирая глаз, которым я ничего не видела, когда опускала взгляд. Если родители и заметили этот волдырь, то не обратили на него внимания. А в школе я поднимала руку во время урока и просилась выйти в туалет, где рассматривала ожог в зеркале и ощупывала его пальцами. Иногда в туалете я встречала Сару-фигуристку, которую отпускали с урока пораньше, чтобы она успела переодеться в спортивную форму. Она сосала леденец на палочке и щелкала рейтузами между ног. «Офигеть», – говорила она, пялясь на мое отражение в зеркале и трогая свою щеку.
А однажды она подошла ко мне вплотную и с любопытством стала рассматривать волдырь:
– Это отец с тобой сделал? Вот так с тобой обращаются?
Я обычно помогала отцу делать два дела по хозяйству: колоть дрова и чистить рыбу. В десять лет я уже могла самостоятельно наколоть поленья из распиленных бревен, поэтому отец перестал мне помогать, и я выполняла задания по колке дров в одиночку. Но рыбу, пока я не перешла в старшую школу, мы всегда чистили вместе в мастерской, молча, сидя над своим ведром. Мы пользовались старенькими филейными ножами, которые перед каждой чисткой натачивали на оселке – это всегда была самая интересная часть работы: сталь скрипела и визжала, соприкасаясь с зернистым точилом. От этих звуков у меня волоски на руке вставали дыбом, а зубы приятно побаливали. А после были только кишки из вспоротого брюха да кожа, чулком слезавшая с рыбьей тушки. И мы, стоящие рядом, и два наших рта, и ритмичные вдохи-выдохи – отцовские и мои. Ах… Ах…
Чистка рыбы и колка дров занимали всего несколько часов, и я научилась выполнять дополнительные обязанности. В четвертом классе я начала записывать выгодные акции на зубную пасту и туалетную бумагу в магазине мистера Коронена, чтобы регулярно пополнять домашние запасы, и я передавала свои списки маме, когда она отправлялась за покупками в город. Когда зимой мне исполнилось одиннадцать, я взяла на себя уход за псами. Заодно по утрам я укладывала в печку свежие дрова, потому что рано вставала, чтобы покормить псов. Потом, как раз перед переходом в среднюю школу, я привыкла в воскресенье днем садиться рядом с отцом, и мы слушали радиотрансляции бейсбольных матчей и шоу «Ваш верный компаньон». Отец как-то рассказал мне, что учился в колледже вместе с Гаррисоном Кейлором, и потом много лет я представляла себе Гаррисона нашим дальним родственником, которого никогда не видела. Я мысленно рисовала его компанейским старшим братом отца, а отца – робким младшим братом, который научился неплохо справляться с одиночеством и всякими напастями в жизни.
Я понятия не имела, чем бы могла помочь маме по хозяйству. Она терпеть не могла моего присутствия, когда стирала одежду или готовила ужин. Она говорила, что я копуша и слишком много рассуждаю. Еще она говорила, что я вечно замечаю чужие ошибки.
– Стоит мне срезать слишком толстый слой кожуры с картошки, так ты всем своим видом показываешь, какая я расточительная!
Моя мама была неутомимо трудолюбивой, энергичной, всегда полной новых идей. Вечно у нее возникали грандиозные проекты во благо человечества, и ее прокламации были разбросаны по столу и стульям, этим верным часовым ее непрекращающейся социальной активности. Я повсюду в хижине натыкалась на ее мешки с лоскутами для членов коммуны, на ее письма протеста против выбросов химических отходов, на цитаты из Библии, записанные ею на каталожных карточках, на детективы из букинистических лавок, на зачитанную библиотечную книгу с русскими сказками, которую она много лет читала, да так и не смогла одолеть. Ее длинные волосы всегда развевались широким веером, когда она стремительно передвигалась по хижине. Наэлектризованные пряди вечно липли ко всему, до чего она дотрагивалась, – к ручкам кастрюль, к рукоятке швабры, к моему лицу, когда она наклонялась надо мной.
– Ты все еще смазываешь маслом старую катушку спиннинга? – вопрошала она. – Да как такое возможно?
Она уходила, и длинные пряди волос хлестали ее по плечам.
Ее раздражало, что я не играю в ее любимые игры, отказываюсь читать вслух или надевать костюм дракона из сшитых лоскутов, которые она закручивала вокруг моего тела и называла хвостом.
– Рычи! – требовала она и для убедительности дергала меня за косы. Она смешно косила глазами, пытаясь меня спровоцировать. Она высунула язык, и я увидела над розовыми пупырышками белый налет, похожий на слой мха.
А я подумала: нам нужна зубная паста. И мысленно расширила свой список: зубная паста, ополаскиватель для рта, зубная нить.
– Когда мне было столько же лет, сколько тебе сейчас, – сказала мама, – я написала роман. Я перенесла действие «Макбета» в сад моих родителей с участием двадцати персонажей. Вообще это была смешная вариация. – Тут она скроила забавную гримасу и произнесла с утрированным британским выговором: «Прочь, проклятый шотландец, прочь!» Она ждала, когда я засмеюсь, но я не поняла, что именно тут смешного.
– Возьми! – сказала она со вздохом и отдала мне волшебную палочку, которую вырезала из березовой ветки и обмазала клеем и золотыми блестками. Ей страшно хотелось, чтобы я веселилась до упаду или прикидывалась веселой, чтобы показать, как мне хорошо и как я счастлива. В те годы она регулярно ходила в церковь по субботам и воскресеньям на католические и лютеранские службы, а заодно и межконфессиональные, чтобы разом подстраховаться. Она никогда не звала меня с собой. Она называла себя беспородной верующей. Она так и не смогла решить, что важнее: благие дела или Божья благодать. Она не смогла уразуметь смысл таинства с телом и кровью Христовой: то ли это настоящая плоть человеческая, то ли пустая метафора.
– Оба хуже! – говорила она с досадой. Но что она точно знала и во что верила всем сердцем, так это в то, что под влиянием частной школы и телевидения она исковеркала себе душу и растратила по мелочи свои природные таланты.
– Ты только оцени свободу, которая у тебя есть! – Она произнесла эти слова, когда была особенно возмущена моим поведением, и обвела комнату руками. Словно все ее лоскуты, и камни, и банки с песком были разновидностью редчайших сокровищ. Словно она потратила всю свою жизнь на то, чтобы приобрести эту гору хлама.
Иногда, чтобы порадовать ее, я надевала драконий хвост и шла в нем дрессировать псов. Однажды летом, когда мне было двенадцать, я переучивала их из ездовых на служебных для работы в поисково-спасательных экспедициях. И каждый пес получал личную награду: сломанное весло, резиновый шланг, теннисный мячик, который я нашла на школьном корте. Я спускала одного пса с цепи, приказывала ему сидеть, а сама пряталась за деревом. Но это было слишком легко. Они находили меня в два счета. И вот как-то днем, когда уже не осталось больше мест, где бы я ни пряталась, я рванула за хижину и взобралась на крышу мастерской, волоча свой драконий хвост по щербатой кровле. Потом, звонко свистнув, я подала сигнал: «Искать!» – и стала наблюдать, как Эйб обыскал сначала все старые сосны, обнюхивая землю вокруг и кору, после чего стал нервно носиться вокруг хижины. Тогда Эйб еще не был старичком, но уже через двадцать минут поисков он тяжело дышал и разбрасывал слюну по всему саду. Прошло полчаса, сорок минут. Другие псы с лаем рвались с цепей, только усиливая его страдания. Сверху я видела, как ребра Эйба ходят взад-вперед в такт дыханию. Я смотрела, как он снова обегает места, которые уже проверял, и заметила, что от изнеможения его пошатывает.
Я сидела смирно на крыше мастерской. Ради эксперимента я засунула глубоко в рот мохнатый теннисный мячик и за секунду до того, как я едва не задохнулась и испуганно его не выплюнула, меня охватила странная эйфория, которая словно окрылила и чуть не подняла в воздух.

 

– Нет, ну правда, спроси меня о чем-нибудь, – просила я, вынимая новую карту из колоды Таро, веером разложенной на коврике в квартирке автомеханика в Сент-Поле. Его звали Ром. У него были голубые глаза, большие мускулистые руки и небольшое брюшко. Когда он зевал, стад в его языке ярко блестел. Я ткнула его в грудь: – Ну спроси, спроси, как часто волки едят! И я тебе отвечу: раз в четыре или пять дней. Они буквально умирают с голоду, а потом обжираются, как…
– Да знаю я! Ох уж эти девчонки-подростки!
– А потом они пять дней вообще могут не есть. А теперь спроси меня: что они едят? Спроси!
Он покачал головой, но продолжил игру:
– И что же они едят?
– Белохвостых оленей. А еще червяков и голубику…
– Не подавляй свою природу, гёрлскаут! Продолжай копить всю эту хрень в своем подсознании!
– …и собак! Был такой городишко в Аляске – У-чёрта-на-куличках-вилль…
– Так ты оттуда? – Он удивленно поднял брови.
– Они пришли ночью и утащили чьего-то лабрадора. И сожрали вместе с кожей и костями. Потом на следующую ночь пропала пара хаски – они, бедолаги, ни звука не издали. Но последней каплей стало исчезновение енотовидной гончей. Это была длинномордая милашка, победительница многих собачьих выставок. Ее задрали прямо на цепи, остался только ее загривок, ну и, представь себе, челюсть и хвост.
– «Челюсть и хвост». Прямо название альбома.
– Волки обычно съедают почти все кости. Это подсказка гёрлскаута.
– Так что же произошло в У-чёрта-на-куличках-вилле? – Он наклонился ко мне ближе и тихо промурлыкал в шею: – И кто же спас остальных собак?
– Нет! – оттолкнула я его. – Кто спас волков? Их всех перестреляли.

 

Осенью я пошла в среднюю школу, мама перестала называть меня «гендиром» и начала звать «тинейджером». А все потому, что я частенько таскала журналы из кабинета секретаря школы – мне нравилось их читать: «Пипл», «Ас» или «Гламур». Я читала, как надо сушить волосы феном, чтобы они выглядели как после торнадо, я читала советы, как смазывать пряди специальным гелем, чтобы придать им «мокрый вид». Но у меня никогда не возникало желания проверить эти советы на себе. Мне просто нравилось читать про всякие таинственные процедуры, разбитые на этапы, а потом подытоженные в схемах и таблицах. Или, если в кабинете не оказывалось новых журналов, я брала в библиотеке книги по палеонтологии ледяного века и по истории электричества. Я обожала разглядывать рисунки волосяного покрова головы и скелетов, чертежи углов и уравнения, которые не понимала. Мама не видела, что я читаю такие книги, потому что ей было неинтересно все то, чем я занималась. Она же расставляла стеклянные банки и наполняла их джемом или записывала на розовую карточку очередную библейскую цитату, и если поднимала глаза, то глядела сквозь меня. До того как снять квартиру на пару с Энн в Миннеаполисе, я вообще не смотрела телик, но когда начала смотреть, то сразу узнала это ощущение: ты смотришь на человека, а он тебя в упор не видит.
Иногда она видела, что я читаю, и заглядывала в книгу через мое плечо.
– Это домашнее задание? – спрашивала она, изумленно качая головой. Я знала: ей хочется, чтобы я хорошо училась. Но при этом она хотела, чтобы я добивалась успехов так, как она сама привыкла – с отвращением к процессу. Ее расстраивала мысль, что я стараюсь.
– Ой, ну ты становишься прямо профессором, знаешь? Надо раздобыть тебе мантию! – И она рассматривала в моей книге рисунок велоцераптора со стрелочками, указывающими на разные кости его скелета. Казалось, она на тридцать процентов удивлена и, может быть, даже обрадована, но на семьдесят процентов порицает и презирает меня.
– Не смотри на меня так! – обычно говорила она со смехом.
Мне было двенадцать. Всю жизнь я смотрела на нее так, что это ей не нравилось, – но я же не нарочно.
– Ты в мантии будешь выглядеть очень внушительно, как папа римский! – Она сделала большие глаза. – Да шучу я. Послушай, я же не утверждаю, что никакой системы нет. Я совсем не то имею в виду. Я только говорю, что есть порядок более высокого уровня, чем школа, и тебе стоит обратить внимание на относительную ценность вещей. Бог, человек, бюрократия, домашнее задание. – Она вздохнула. – Когда тебе говорят в школе: сделай вот это домашнее задание, а потом еще, и еще, и еще, тебе надо понимать, очень важно, что ты это понимаешь, что это не те ступеньки, которые ведут тебя выше и выше. Это только иллюзорное движение вверх. Ты понимаешь, о чем я?
– Это еще что такое? – поинтересовалась она однажды, увидев на столе журнал «Пипл», раскрытый на статье о принцессе Диане. Меня какое-то время восхищала ее печаль, которую она, при всей своей красоте, не могла скрывать. Я читала про ее маленьких сыновей, про любовные интрижки ее мужа, про ее анорексию, про привычку красить губы двумя помадами сразу, про ее чулки и туфли. Я нашла одну статью, уже после ее развода, с составленным ею списком дел, где была такая строчка: «Думай позитивно, даже если тебе приснился дурной сон». Мне это нравоучение показалось достойным сочувствия, но еще и смелым, дерзким. Мама же с немалым изумлением переворачивала глянцевые страницы журнала, приговаривая: «И ты прочитала всю эту статью до конца? Не понимаю я тебя. И что тут можно вычитать?»
Однажды, перед переходом в седьмой класс, я вошла в туалет и встретила там Сару-фигуристку с другой девчонкой, которая втирала в волосы гель с блестками. Это была Лили Холберн, и вид у нее был несчастный. Ее гладкие черные волосы стояли сзади колом.
– А, Чудачка! – бросила мне Сара, но она смотрела на меня скорее с интересом, чем с отвращением, и внимательно оглядывала мое лицо в поисках лопнувшего волдыря. Но ничего не обнаружила, кроме разве что пятна под глазом, которое было чуть менее загорелым по сравнению с остальной щекой.
Лили сожмурила один глаз – по ее лбу поползла струйка геля.
– Приветик, – сказала я опасливо.
Я знала, что Сару в школе уважали. Говорили, что ей удалось сделать двойной аксель на одной ноге, с полным поворотом, – и я поверила. Ее тело было как упругая влажная ветка, и ее тугие мышцы напоминали сжатую пружину, мощную и немного опасную. Все сходились на том, что еще немного – и она овладеет тройными прыжками, и эти тройные магически преследовали ее как тень, где бы она ни появилась, висели над ней как нимб. Тройной сальхов, тройной тулуп, тройной флип, тройной лутц… А это все означало: чемпионат Великих озер, чемпионат Среднего Запада, национальный чемпионат, мировое первенство…
Лили, наоборот, была совсем не спортивной. И все же Сара с ней подружилась, вскоре после смерти матери, и убедила ее и двух других среднесимпатичных девчонок, причем обе были блондинками, записаться в группу синхронного катания. Не по доброте душевной: у Сары был свой интерес. Лили больше не называли Индеанкой, и никто не называл ее умственно отсталой, как бывало раньше.
– Команде «Лунеттс» требуются люди с формами, – улыбаясь, сообщила ей Сара.
Она имела в виду: с сиськами.
Вот почему Лили сейчас стояла перед зеркалом в туалете седьмого класса, а липкие пальцы Сары копошились у нее в волосах, размазывая блестки по прядям, и клякса геля растекалась по ее щеке. У «Луннетс» вечером была игра в Дулуте.
– Лил, нечего таращиться на Чудачку, – упрекнула ее Сара, когда я протиснулась мимо них в кабинку. – Ты же знаешь, отец подвергает ее пыткам просто забавы ради. Так обычно поступают в секте, в которой она выросла. Ей жгут лицо расплавленным воском. Ее заставляют писать на травку, и она не умеет пользоваться унитазом.
Карие глаза Лили встретились с моими в зеркале. На мгновение у меня возникло ощущение, что я вижу себя, и, увидев свое собственное осунувшееся лицо рядом с ее лицом, я даже вздрогнула.
– По-моему, с ее лицом все нормально, – заметила Лили. Она склонилась вперед, так что Сара невольно натянула ее пряди, словно вожжи.
– Я же видела, что они с ней сделали! А ты не видела? Не видела?
– Нет, – ответила Лили.
Я ни слова не проронила. На полу в кабинке лежал ворох одежды, брошенной при переодевании впопыхах. Джинсы, бюстгальтер с мягкими чашечками и скомканные белые трусики. Я отодвинула носком одежду, присела, но не смогла ничего из себя выдавить.
Раздалось шипение спрея для волос – шшу-шшу, и так еще несколько раз. Они прислушивались.
– Извини, – пробормотала Лили, когда я вышла, так и не опорожнив мочевой пузырь, чувствуя себя униженной. – Я об одежде.
– Не разговаривай с Чудачками. – И Сара направила спрей на лицо Лили. – Закрой глаза!
Лили послушалась, но, когда я мыла руки над раковиной, наши с Сарой глаза встретились. Таким взглядом на меня смотрят псы, зная, что для них припасена мясная кость в углу мастерской.
– Давай-ка споем, – обратилась Сара к Лили, которая тут же открыла глаза. – Давай споем «Оловянного солдатика».
Но Лили не подхватила, и Сара, чтобы подбодрить подругу, лягнула ее ниже колена:
– Тебе надо проникнуться этой песней!

 

– Если бы я верила в эту херню, – сообщила мне мама тем утром, когда крестила меня. Мне тогда было шесть, самое большее – семь. Косой сноп света из-за открытой двери освещал ее лицо. Холодная колодезная вода, которой она поливала меня из мерной кружки, щекотала спину.
– Какую херню? – спросила я, ежась.
– Вот такую. И больше не говори слово «херня», ладно? Ты теперь новый горшочек с рисом, малышка. Ты начинаешь жизнь заново, с чистого листа.
– Но я еще не хочу кушать, – заявила я ей.
Она рассмеялась и помогла мне вылезти из металлической ванночки.
– Тебе надо делать только одно, милая: просто быть ребенком. Если будешь такой, ты меня очень обрадуешь.
– А когда вернется Тамека? – спросила я.
– Она улетела из курятника со всей стаей.
Я вспомнила, как мы с ней вместе, как две гагары, ушли далеко от дома и топали по шоссе, думая о своем. Мы тогда тоже чуть не улетели из курятника, но за нами послали Взрослого мальчика.
– Эй, не смотри на меня так! – Мама схватила меня за плечи и развернула, а потом начала энергично растирать мне шею и спину махровым полотенцем. – Ты хотя бы ощущаешь себя чистой?
– Мне холодно! – пожаловалась я.
– А ты хоть на секунду почувствуй себя чистой. И как это хорошо! – И она заплакала, правда. Я не смотрела на нее, но слышала, как она шмыгает носом. – Мы начинаем жизнь заново, ты и я. Я стараюсь призвать Бога на нашу сторону, чтобы он изменил нашу жизнь. Чтобы ты опять могла стать счастливой девчушкой, поняла? Ты можешь хоть на секунду стать нормальным ребенком? Прошу тебя!
А я не знала, кем еще могу быть.
– Тебе же нетрудно хоть раз улыбнуться? – просительно произнесла она. Потом встала на четвереньки и оползла вокруг меня, чтобы видеть мое лицо. Она нашла мерную чашку, поставила себе на макушку как шляпку, подняв обе руки. «Фокус!» – прошептала она. Ее лицо было все в слезах, на губах застыла кривая улыбка, волосы замочились от пролившейся из чашки воды. Через мгновение ее странная шляпка покатилась на пол.
– Последний довод! – предупредила она.
И начала щекотать меня под мышками, а я, извиваясь, тщетно пыталась ускользнуть от ее пальцев.
– Ну вот, видишь, это совсем не трудно, – заметила она, отпуская меня. Я быстро-быстро задышала, пытаясь имитировать смех.

 

– А почему Шут ходит с рюкзаком? – спросила я у Рома, привстав на его голубом ковре и несколько раз погладив ладонями ворс, как траву. Было уже поздно. Мы выпили все пиво, буррито тоже были все съедены.
Он пожал плечами:
– Ну, он же бродяга. Турист.
– И что в этом шутовского?
– Он ходит по краю пропасти, например.
А я этого не заметила. Я снова вгляделась в карту – и точно! Правая нога Шута зависла над пропастью, но глаза Шута были закрыты. Он просто шел по краешку ущелья – трам-там-там!
Ром приблизился и дохнул на меня перечным ароматом буррито.
– Но ничего нет плохого в том, чтобы позволить себе упасть. Хочешь попробовать?
Он поцеловал меня открытым ртом и медленно повалил на ковер. Металлический шарик пирсинга в его языке прошелся по моему языку и деснам. Было приятно. Я почувствовала, как он хочет меня.
– Погоди! – Я соображала, что же он имел в виду. – Я не Шут.
– Но ты же не останешься? Нет?
Я поднялась, разглаживая перекрученные джинсы.
– Не на всю ночь, если ты об этом.
– Не навсегда – вот я о чем! – Он произнес это с вызовом, чего я никак не ожидала. – Ты же все равно вернешься в свой У-чёрта-на-куличках-вилль. Рано или поздно.
– Нет-нет, – возразила я. И когда поднимала с пола свою куртку и засовывала мятые обертки от буррито в промасленный пакет, машинально добавила: – Моя мама даже не знает, где я. Я сбежала после смерти отца, даже не предупредив ее.
– Она виновата, – вынес он свой вердикт.
– Мама? – я резко обернулась.
– Да нет, бродяга. Эта девчонка с рюкзаком.
– Да пошел ты! Ты меня совсем не знаешь.
Он пожал плечами:
– Тогда в путь-дорогу, Шут!

 

В тот вечер, когда мы вернулись с Фестиваля высоких кораблей в Дулуте, я долго лежала в своем «лофте» и слушала, как вокруг зажженной лампы вьются комары, мотыльки и мухи. Они вползали в хижину через прорехи в сетках, через крошечные щели в двери и в оконных рамах. Мама сидела за столом и ждала, когда же я соизволю сойти вниз и поговорить с ней. Я слышала, как она ерзала на стуле, как поскрипывали сосновые половицы под ее тяжестью. Я прямо-таки ощущала ее желание, чтобы я спустилась по стремянке со своего лежбища: чтобы сила гравитации подхватила меня за лодыжки и сволокла вниз, и усадила рядом с ней, и заставила рассказать о поездке в Дулут. Она так хотела, чтобы у меня возникло желание рассказать ей наконец о Патре и о ее семье, чтобы она могла высмеять их и их жалкие буржуазные ценности, но в то же время гордиться мной – тем, что я так хорошо с ними поладила и узнала, как оно все происходит в мире, вместо того чтобы сражаться с этим миром, как она делала всю жизнь. Я прямо чувствовала, как она жаждет такого разговора. Но если бы я удовлетворила ее любопытство, если бы я поведала ей о луковом супе в «Денниз», о нашем гостиничном номере в бордово-белых тонах, она бы выставила Гарднеров заурядной и убогой, ничем не примечательной семейкой.
– Не смотри на меня так! – сказала бы она. – И что это у тебя на голове? – Она бы сразу заметила обруч, начала бы потешаться над ним и несколько раз назвала бы меня «тинейджером».
А я и была тинейджером. Кем же еще я могла быть?
И вела я себя соответственно. В моем «лофте» было окошко – стеклянный квадратик, который я иногда летом распахивала и подпирала раму сосновым сучком. Пролежав без сна довольно долго, я открыла это окошко и протиснулась сквозь него наружу – я была тогда гибкой, как гимнастка, – и спрыгнула на чуть качающуюся ветку сосны, росшей позади хижины. Потом я ловко перебралась с одной ветки на другую и спрыгнула на крышу мастерской, что была в паре-тройке футов ниже. Отец мог услышать шум, но он подумал бы, что это ветка упала или опоссум пробежал. Он никогда не воспринимал звуки леса так же серьезно, как я: это же обычное дело, когда девяностофунтовая масса бродит по ночному лесу. Ерунда какая! Вот и я – такая же ерунда. Я старалась не смотреть через озеро на коттедж Гарднеров, чьи огни могли бы помешать моему ночному зрению. А так я дала возможность глазам привыкнуть к ночной тьме. Постепенно все предметы вокруг видоизменились во мраке. Из темных силуэтов веток проступили реальные ветки, и хотя все небо заволокло тучами, я без труда слезла с крыши, двигаясь на ощупь. Сначала я просто хотела отойти от хижины подальше, двигаясь к озеру привычным путем. Но добравшись до озера, я заметила потрепанное отцовское каноэ – оно будто ждало меня.
В тысячный раз я получила удовольствие от плавного перехода через спокойное озеро. Мне даже грести особенно не пришлось: каноэ буквально само скользило к противоположному берегу.

 

– Хочешь знать, что бы сказал Юнг? – спросил Ром. Я стояла в дверях его квартиры с пакетом из-под буррито. – Архетипический Шут – это Питер Пэн. – Последние слова он произнес с британским выговором. И наморщил нос.
– Бла-бла-бла… – отрезала я.
– Но это правда. Маленькая гёрлскаутиха в золотых туфельках, со своим домашним зверьком и обедом в пластиковой коробке.
Я застегнула молнию до конца и сжала в руке пакет с мусором. Я подумала, что он издевается надо мной, и в то же время мне было его жаль.
– Ты же обещал рассказать о моем прошлом, а не о дурацком будущем.
– В данном случае это одно и то же.
Назад: 11
Дальше: 13