Книга: Вас пригласили
Назад: Интерлюдия
Дальше: Эпилог

Часть III
Долго и счастливо
Вместо послесловия к переводу повести Ирмы Трор
Саша Збарская

Всякое тело продолжает удерживаться в состоянии покоя или равномерного и прямолинейного движения, пока и поскольку оно не понуждается приложенными силами изменить это состояние.
Первый закон Ньютона
Этот текст меня подвигли написать, желая того или нет, три не знакомых друг с другом человека: меда Вайра, которую я никогда не знала и, не исключено, никогда не узнаю, Федор, который во все такое не верит, и Лев Александрович, инопланетный седой писатель-волшебник, прочитавший когда-то Ирмины дневники и не раз повторивший, что следует дорассказать о людях, про которых пишет Ирма. Хотя бы потому что они этого заслуживают. Есть и две идеальные музы, но их я не стану называть – это их тайна, не только моя.
Все это произошло годы спустя после того как дневники Ирмы Трор были изданы. Ей, Ирме, важно было написать – и только, а на публикацию ее подбили друзья, чьим расположением я очень дорожу. Это была ее первая, но не последняя книга. Однако, к моему всегдашнему огорчению, никакой совместной истории у меня с ее друзьями не было, пока не случилась та, о которой, среди прочего, здесь пойдет речь.
Альмош позвонил, как у него это принято, ближе к рассвету. Он редко представлялся: венгерский акцент работал звуковой визиткой.
– Саш, Ирма ушла. – Вместо «здрасте», но сразу же: – Сулаэ фаэтар, пардон.
Безжалостно бужу заспанные мозги. Ирма ушла. В сотый, простите, раз? Что ему сказать в ответ? Что спросить? «К кому?» Идиотский вопрос, ответ на который я слышала сто минус один число раз. «Куда?» А ему почем знать?
Меня всегда интересовало, почему и зачем люди в некоторый миг «икс» пытаются поменять себе жизнь, когда все в ней ладно, во многих или даже во всех смыслах слова. Когда эпиграф поутру не «остановись, мгновенье», как могло бы показаться, а наоборот – «мгновенье, брысь»? Какие такие внутренние чародеи прерывают вдруг молчание и предлагают – или требуют – немедленно обратить текущее настоящее в замершее прошлое, заменить его на какое-нибудь, иногда – какое угодно – другое настоящее? Когда все плохо, или неправильно, или скучно, тогда понятно. А когда нет?
– Ты как сам?
Пауза.
– Ну как… Трудно. Я ж не Коннер Эган. Для меня в ней всегда Рида больше, чем во всем остальном. – Только не скажи сейчас, Альмош, «вместе взятом», не сделай вложенное множество равным большему. Герцог бы поглумился на славу. Счастье, что по телефону никто из этих чудиков слышать несказанное не умеет.
– Хочешь – приезжай. Рассветной Песни не обещаю, но кофе налью. Ну или что ты пьешь утром.
– Через час приеду. Не одевайся. – Внутрикомпанейское символическое присловье.

 

Несколько лет назад, во время одной знаменательной попойки на мосту Дез-Ар в Париже именно Альмош, в прошлом – вольнослушатель лекций по физике (факт, который меня всегда порядком забавлял), вложил мне в голову концепцию квантующейся судьбы. В большой компании мы всю ночь хлестали красное, играли в «вопрос или действие», целовались вперемешку и трепались, как школьники. И ближе к утру, совсем уж до визга пьяный, но на удивление отлично вязавший лыко, Альмош сообщил мне конфиденциальным свистящим шепотом, что все самое важное и прекрасное в жизни происходит внезапно, а все эволюционное, предсказуемое, очевидно причинно-следственное – вторично, несущественно. Я, будучи в почти аналогичной кондиции, оценила это заявление как «коэльо-формулу» и проигнорировала. Но когда к полднику следующего дня наступило-таки долгожданное отрезвление, мое штормившее сознание первой навестила именно эта его сентенция. И с тех пор не могу отделаться от привычки сортировать любые события в своей жизни на квантовые и эволюционные. С некоторого – не первого – раза исчезновения Ирмы стали, без сомнений, проходить по второй категории. Но этот последний побег вдруг показался мне квантовым. Альмошу, очевидно, – тоже.
Через час после звонка этот стареющий демон сидел в кресле напротив, цедил, по собственному желанию, пустой кипяток из чашки и почти отвлеченно рассказывал мне историю, мало отличавшуюся от той, что я слышала от него о предыдущих Ирминых исчезновениях.
Лет двадцать пять назад с Ирмой приключилось совершенно квантовое событие: ее занесло в одно удивительное место, которое все, кому довелось там побывать, называют «замком». Эту своеобразную, очень тихо живущую и никак не афиширующую своей дислокации общину держит некто Коннер Эган, по прозванию (или по действительному титулу) Герцог. Тогда я не знала, где она располагается, теперь у меня появились некоторые призрачные шансы даже нанести туда визит, но об этом после. На впрямую заданный вопрос ответ всегда бывал один и тот же, без вариаций: «Пригласят – узнаешь».
Одновременно на территории коммуны, как следовало из Ирминых текстов, обитало до девяти учеников. Одни приезжали и уезжали, другие же оставались в замке неопределенно долго, некоторые – немногие – прибыли невесть когда и по сию пору живут там постоянно. Я однажды поинтересовалась у Шенай, почему все-таки девять, а не пять или двенадцать. У Ирмы в тексте никаких толкований я не нашла, а когда, при переводе еще, написала ей про это письмо, ответа не получила. Шен прыснула и ответила вопросом на вопрос: какую именно нумерологическую трактовку мне занимательнее было бы узнать? Девятеро достойных? Девять муз? Девять планет? Девять врат тела человеческого? Наваратна? Я фыркнула и сказала, что не может же это число быть случайностью. Шен пожала плечами и спросила, какое это имеет значение. «Ну, просто интересно». – «А, понятно». Как обычно.
Личное наставничество Герцога, со слов очевидцев и по моим собственным наблюдениям, являет невероятную ценность для его учеников, в том числе – но не исключительно – потому, что он умеет неким загадочным образом прозревать призвание человека, и замок представляет собой нечто среднее между монастырем и творческой лабораторией, с прекрасной библиотекой и многочисленными мастерскими. Замок – удивительный автономный союз людей, на солнечных батареях, со своим огородом и хозяйством, там творят для коллекционеров фантастические произведения искусства; про их посуду говорят, что в ней ничего не прокисает и что бьется она, только если хотеть разбить. У меня оттуда чашка, проверяла – сплошь правда, не врут. Пишут музыку к кино и театру, ведут свой подкаст, проектируют какие угодно декорации, море заказов, дел невпроворот. Герцог сам снял несколько фильмов, все фестивальные, на «Сандэнсе», говорят, к нему относятся как к сверхчеловеку. Из смутных полунамеков я поняла, что есть и небольшой фонд стипендий – община поддерживает несколько творческих мастерских по всему миру, но это все очень приватно.
Герцог исповедует занятную религиозно-философскую доктрину, подробности которой Ирма изложила в своих дневниках, поэтому я, пожалуй, воздержусь от пересказа. Кроме того, мне отчего-то всегда казалось, что формализовывать подобные системы означает убивать их, а этот цветок, даже если он цветет не на моем подоконнике, неисповедимо дорог и ценен мне живым, не рассеченным на составляющие. Скажу только, чтобы дальнейшее было понятно, что центр этой мировоззренческой картины – существо по имени Рид, получеловек-полубог, которого с некоторой натяжкой можно назвать вселенским гением творчества.
Вылазки из коммуны во внешний мир называются «выездами на этюды». Для Ирмы и Шальмо в свое время эта вылазка оказалась совместной и затяжной. Шальмо это более чем устраивало: неброская внешне и всегда словно слегка затуманенная, Ирма ухитрилась, сама о том долгое время не подозревая, выкрасть сердце Шальмо. Он нашел свою музу, а с персональной миссией ему в свое время подсобил Герцог: Шальмо был (и есть, да не оставит его вдохновение) прекрасным актером. От Рида, как у них принято говорить. Славы он не стяжает совсем, его стихия – уличные театры. А вот у Ирмы все оказалось сложнее: ей призвание практически на блюде поднес Герцог, и, сдается мне, в некотором смысле решил за нее, чего ей добиваться – Герцог счел Ирму писательницей.
Ни я, ни тем более наши общие друзья не считали это Герцогово видение ошибкой: у Ирмы получались блистательные журналистские очерки, о театре – имея богатую натуру перед глазами – она писала много, добротно и с большим сердцем. Ей отлично давались портреты людей, с азартом филателиста она собирала личные человеческие истории, в интервью себя чувствовала как рыба в воде – любила всех своих визави чистой, свободной от бухгалтерского учета любовью внеземного пришельца. Жизнь на колесах, без «порта приписки», по выражению приморской девы Маджнуны, еще одного члена старой замковой когорты. Альмош почитал себя имманентным приезжим и перехожим, а Ирма, в меру оскандалившись побегом из дома, в целом тоже не тяготела к оседлости. Их цыганский образ жизни дал ей возможность писать всякие очерки путешественника и публиковать их время от времени в разной толщины журналах, а чуть позже – там и сям в сети. И Герцог ни разу не уточнял, каковы должны быть объемы и жанры ее публикаций. Но Ирме отчего-то привиделось, что мир (и Рид, раз уж на то пошло) ждет от нее книг. Больших текстов. И от этого личная ее жизнь с Шальмо регулярно сбивалась на штрих-пунктир.
Если в девятнадцать лет тебе начисто перерисовывают карту реальности, трамвай судьбы сходит с рельсов, сбрасывает слепые стальные колеса, отращивает гусеницы и превращается, судя по всему, в вездеход. Хочется сесть на перекрестке всех дорог и упиваться потенциальными возможностями, ничего конкретного при этом не выбирая. Весь кинетический ресурс при этом с тихим шелестом уходит в песок. Поначалу так и было: в вечных разъездах с Шальмо Ирма двигалась с потоком, без всяких усилий, свободная от бремени выбора. Ирмина инерциальная система отсчета перемещалась вместе с нею, и сама она поэтому всегда оставалась в нулевой точке – в перманентном покое.
Но года четыре спустя после того как покинули замок Ирма и Шальмо, провидение совершило кувырок через голову: «на этюды» по-крупному выехала Маджнуна. Поисковики сдали ей Ирму с первого запроса, Маджнуна вытащила ее на свидание в одно идиллическое дублинское кафе и там вкрутила Ирме концепцию пяти приоритетов, в результате чего Ирма вдруг вообразила, что должна уже наконец сделать какой-нибудь выбор. Маджнуна рассказала, что, говоря строго, у любого человека есть всего пять больших дорог во внешней жизни, и идти можно, если хочется прийти и если не врать себе, только по одной, а остальные навещать раз от разу, каникулярно. Дороги эти – семья, карьера (или слава), чистое сотворение за деньги, бессребреническое чистое сотворение и стяжание духа. Со слов Маджнуны, они никогда не совмещаются в одно, невзирая на очевидную возможность сотворения в семье или стяжание духа в чистом сотворении. Привкус драмы и обреченности в любой концепции Маджнуна считала критерием истинности. И еще ей страшно нравилось судьбоносить – влезать со своими концепциями в чьи-нибудь размягченные мозги и глядеть, что из этого выйдет. Прослушав однажды от нее примерно часовой экскурс в теорию организации космоса и хаоса и неделю потом проходив в пьяном ощущении, что меня посвятили в окончательную версию устройства вселенной, я спрашивала у ребят, готова ли Маджнуна отвечать за последствия своих выступлений. Получила ответ с кучей гнусного хихиканья: Маджнуна считает, что крепкую голову не размочишь, а рыхлую не жалко. Из нее, мол, вывалится все равно, что ни положи.
В общем, Ирма под сильным впечатлением от того разговора выбралась из кафе, потерянная и заново найденная, смешалась с толпой и… ушла в первый раз. В ту пору Альмош решил, что она вернулась в замок, и попытался снестись с Герцогом. Попервости ему плохо давалась разлука с персональной музой, и он решил, что вот узнает сейчас, где она, даст ей небольшую передышку – и поедет забирать. Ни тогда, ни теперь ему и в голову не приходило, что Ирма не хочет его видеть. И, насколько я знаю с полуслов Ирмы, так оно и было – не от Альмоша она, конечно, убегала. Тогда на мой нелепый вопрос: может, ей Эган нужен, а не ты? – он невесело (и не грустно) усмехнулся и сказал, что даже если бы она далась, Герцог бы не взял. Очевидно было, что Альмошу не хотелось развивать эту тему, но я, демонстрируя чудеса бестактности, спросила в лоб: что же, недостаточно хороша наша Ирма для Коннера Эгана, только для тебя – лучшая? Ожидая и провоцируя пикировку, получила прекрасное, точное, сказанное почти беззвучно: «Она не лучшая. Она единственная».
Герцог тогда не вышел на связь, никак. Ходили слухи, что у Герцога есть некий секретный телефонный номер, который известен только Вайре, но та не покидала замка уже много лет, и с такими людьми никогда не знаешь, они еще тут или уже сместились по траектории Земля-Кассиопея без обратного билета. Тогда Альмош выехал без предупреждения, но Герцога в замке не застал, равно как и Дилана с Шенай. Маджнуну же, как было сказано, уже вынесло на внешние просторы, и никто из оставшихся Ирмы не видел. Новеньких добрали до положенных девяти, но на них Альмош не обратил толком внимания: он искал свою женщину.

 

Дилан, старый дружбан одного моего бывшего однокашника, печатая шаг, возник в моей жизни, как и все самое в ней лучшее, совершенно случайно – на какой-то факультетской вечеринке, куда означенный однокашник приволок его прямо из аэропорта. Он-то, Дилан, позднее и сосватал меня Ирме переводчицей – примерно лет через пятнадцать после того, как они с Альмошем выбрались из замка в широкий мир. К переводу предлагался Ирмин дневник, который она полгода вела в замке. Я тогда находилась на излете некоего, как впоследствии оказалось, сверхценного и предельно странного периода собственной жизни, и Ирмины трепетные отчеты о том, как очень похожие на факты моей биографии вещи происходили с ней в замке, среди прочего, показались мне бесконечно родными и понятными. И я засела возиться с текстом. Объем там был довольно скромный, и через пару месяцев все было более-менее готово. Автором Ирма оказалась невероятно покладистым, если не сказать – безразличным: время от времени создавалось впечатление, что текст писала не она, а некий малознакомый ей человек. К редакторской правке относилась как к стрижке ногтей, – смиренно и отсутствующе. Всего раз я ощутила некоторое напряжение на том конце провода (мы утверждали правку по телефону): я попросила уточнить, хоть в паре слов, ее отношение к Герцогу. Ну, женское отношение. Она отказалась наотрез. Без аргументов, не споря, просто сделала вид, что не расслышала. Я вымарывала повторы, сокращала количество эпитетов с пяти до двух, дробила предложения, в паре глав поменяла местами абзацы (последнее уже исключительно ради проверки реакции). Никакого сопротивления. «Саша, вы же знаете русский лучше, чем я. Я вообще его не знаю, – шутила она. – Сделайте так, чтобы русский читатель меня понял, ладно? Как это по-русски? Отсебятина? Давайте отсебятину. Она же есть у вас, отсебятина, верно?»
Потом мы встретились в Осло, поехали с какими-то ее друзьями во фьорд Ботн, в деревню из двух домов, в гробовую тишину полярного лета. Ловили треску и спали, когда зашторено. Это был ее второй побег от Альмоша. Меня она пригласила под жестким условием не выдавать места ее локализации «никому из наших». К концу первого дня этих крайне-северных каникул она заперлась в одном доме, вывесив табличку: «Пытаюсь писать. Живите чуть-чуть без меня». И я весь день шлялась среди кривенького леса, браконьерски собирала слегка недозрелую морошку, а вечером мы с ее друзьями пекли блины и ели черничное варенье из гигантской пластиковой банки от «Тиккурилы». Говорить было почти не о чем, и норвежцы травили анекдоты про себя самих. Запомнился только один, самоироничный: желая сделать национальный комплимент, я для поддержания разговора сказала, молодцы, мол, вы, норвежцы, – хоть и терпели столько веков, но вот же выгнали шведов со своей территории двести лет назад. На что мне честно ответили, что никто никого не выгонял, шведы сами ушли: им с норвежцами стало скучно. Решили, видимо, сделать себе новое настоящее – шведы, не норвежцы.
Двое суток спустя Ирма Трор вылезла из затворничества, голодная как черт и тихая-тихая. Съела все, что нашла на кухне, и командным голосом велела собираться домой. Все смиренно послушались, и вот мы уже забрали свой катер где-то на полпути между деревней и океаном и дернули в Бодо. По пути Ирма настояла на заезде в городок, где Гамсун писал свой «Голод», там мы обожрались – по ее же инициативе – козьего сыра, а к вечеру были в Бодо, скучнейшем новоделе, отстроенном после войны заново, – неисправимо милитаризованном городе с таким же аэропортом в самом центре, что придавало городскому пейзажу сходство с лицом Терминатора, если смотреть сверху, с ближайшей горы. В Бодо Ирма села в поезд и уехала в Трондхайм. Никто не удивился – кроме меня. Это позже я привыкла к ее манере исчезать и появляться в режиме чеширской улыбки.
– Ты знаешь, что «троре» по-датски – «предполагать»? – спросил меня как-то Дилан.
– Теперь знаю.
– Ну и вот. У меня в мобильном она забита как «Предположите Ирму». Смекаешь?
– Правильнее, кажется, все-таки «Ирма предполагает», разве нет?
– Нет. Ирма у нас страдательный залог.
– Залог чего?
– Ты у нее у самой спроси, чего она залог. Ну или у Альмоша.
– Да ну тебя. Вы все так общаетесь?
– Кто «все»?
– Ну, которые из-под Герцога.
– А ты грубиянка, Саш. Кто бы мог подумать.
– Скажи еще, что обиделся.
– Повтори-ка последнее, никак к твоему произношению не привыкну.
– Обиделся, говорю.
– Не знаю такого слова.
…Дилан практиковал прикладное искусство. Они с Шенай творили невообразимое из любых, самых простых предметов и выставлялись и в разных МОМА, и в заштатных кафе где-нибудь в Гамбурге. Им было все равно, кто и где смотрит на их «поделки», как они их называли между собой. Дилан колдовал за гончарным кругом, сутками не вылезал из мастерской, из его посуды ели и пили все наши общие друзья. Как я уже говорила, сидр не портился в его кувшинах даже на прямом солнце, и никакое мое знание естественных законов природы не могло объяснить этого феномена. Шенай делала из мелких бусин, осколков бутылок и другой блестящей дребезги что угодно – от многометровых панно до микроскопических сережек. У нее были вечно изрезаны пальцы, царапины не успевали заживать, поверх ложились новые, но на вопрос, как ей вообще, не больно ли, ответ был всегда один: оголенное лучше чувствует. Было у них что-то с Диланом, помимо общей мастерской, или нет, не моего ума дело, но однажды, совершив оплошность и довольно громко подумав об этом в их присутствии, я немедленно огребла: «Да-а-а! Между нами ничего, совсем ничего, глубокий вакуум! Ближе не бывает!» И так всякий раз.
Дилан рассказывал, как учил Ирму лепить горшки. На гончарном круге, все как положено. И сколько, цитирую, всего «протекло» из Ирмы и в нее, пока он ей руки ставил как надо. Про это я читала у автора, да. Признаться, не вполне могу понять, с чего меня так остро интересовало, какого именно свойства были отношения между мужчинами и женщинами в этой компании и почему столько времени потребовалось, чтобы осознать, насколько комичен и пуст этот интерес. Только проведя, по случайному стечению обстоятельств (мы как-то изобрели повод сгонять на машине во Львов – только чтобы иметь возможность трепаться много часов подряд, скользя вдоль пустынных малороссийский второстепенных трасс), одну ночь рядом с Энгусом, который с небольшой натяжкой годился мне в отцы, я наконец уяснила, какова вообще природа связей между этими людьми. Но пересказать это ни тогда, ни сейчас, увы, не в состоянии. Русский мне тут с презрением отказывает. Дерри только и спасает, но его мало кто знает.
Про Энгуса, как, впрочем, и обо всей этой братии, – разговор отдельный. Из дневников Ирмы стало известно, что он был женат минимум один раз, очень давно, и своими руками тот брак разрушил. Знала я также, что «на этюды» он уехал, среди всех «студентов» своего созыва, последним. Совсем недавно осел в Канаде, где-то на северах, живет бирюком, подрабатывает перевозками и очень хорош с любым железом, вплоть чуть ли не до кузнечного дела. Нахватал и еще каких-то ремесел, может починить любой механизм. Играет на нескольких ударных инструментах, все – сплошь экзотика. На любые вопросы о своем прошлом до замка отвечает с улыбкой и не то чтобы скрывает что-то, но умудряется всякий раз запорошить словами так, что вопрос расплывается и тонет в пучинах разговора. Зато о музыке, о странствиях и о книгах с ним можно было трепаться часами. До встречи с Энгусом я думала, что долгие разговоры могут быть либо о прошлых событиях в жизнях говорящих, либо об абстракциях, больших и малых. Энгус доказывает мне на каждом свидании, что я заблуждаюсь. Он редко пишет и звонит, но примерно каждые полгода за последние лет шесть устраивает так, что мы видимся то там, то сям – и проводим пару дней вместе. Где-то к третьей такой встрече я поняла, что подсела. Они нужны мне, эти странные свидания, когда мы шляемся весь день по тому городу, где назначено, сидим в кафе или в кино, сначала он рассказывает, я слушаю, а когда он умолкает или начинает задавать вопросы мне, наступает самое непостижимое: он слушает и смотрит на меня так, что я внезапно и с дневной ясностью осознаю, что простой факт моего существования – необходимый и достаточный повод для того, чтобы мироздание, скрутившись в подвижный поток, какой камень точит, изливалось на меня, звеня и смеясь, через эти очень, очень старые глаза, и в потоке этом я каждую секунду ощущаю себя неоспоримо, вечно, бескомпромиссно любимой. И от этого жизнь со всеми ее смыслами предстает вдруг понятной и изумительно простой. Только с Энгусом мне удается хоть ненадолго превозмочь неистребимый зуд поскорее превратить настоящее в прошлое, только с ним мне хватает объема легких, чтобы вдыхать то, что есть, пока оно есть. А не сладковато пахнущую гнилью пыль памяти. С ним время уходит вертикально вверх, не тратя на взлет расстояний, и ни одно зрелище, видимое или нет, в этом мире не пробуждает во мне столько священного ужаса – и счастья. Дурацкая же часть этой истории сводится к следующему: я никак не соберусь ему рассказать, что такое он со мной творит. Отчего-то не уверена, что ему это нужно.

 

В один из последних разов Ирма растворилась в Аризоне, на «Горящем человеке». Маджнуна, постоянный резидент подобных сходок, настучала Альмошу, что видела Ирму, мельком. К тому времени Альмош уже перестал гоняться за своей дамой сердца по всему глобусу и научился спокойно ждать, когда сама вернется. Ирма воротилась тогда бритая наголо, дочерна загорелая и совсем уж потерянная. Альмош принял ее, как всегда, с цветами и мороженым, как любимое чадо из пионерлагеря. И она опять сделала вид – или в самом деле так чувствовала, – что ничего особенного не произошло: ну уехала на пару месяцев без предупреждения невесть куда, подумаешь. Может показаться, что все это – капризы, эгоизм и непростительная детскость, люди так не поступают с ближним своим, попирается священное правило близкого человеческого общежития – «не навреди». Но вот нет. Как хотите. У этих – нет. Я бы не смогла. Но я – не они.
– Мне почему-то кажется, что на этот раз она не вернется. – Альмош не меняется в лице, будто говорит о том, что сегодня, в отличие от вчера, будет дождь.
Молчу. Молча разговаривать не умею. Интересуюсь:
– Что будем делать?
– Надо, да, вероятно, что-то сделать. Верно. Но что? И з-зачем?
Когда он так спрашивает, мне кажется, что он меня чувствительно младше и мне его сдали, как бонне, пока родители ушли смотреть свежее кинцо. Но это ложное впечатление: дети, истинные и внутренние, задают самые прямые и честные вопросы.
– Ну как… Хоть понять, чего она хочет. Она же не говорила никогда.
– Да и так понятно. Ей писать надо, одной.
– И что она написала за эти… э-э… скажем, десять лет? Ну серьезно, Аль.
– Мне нравится, как ты все любишь сокращать. И упрощать.
– Не отвлекайся. Тебе как актеру-людоведу должно быть интересно, что такого происходит в голове у женщины – не посторонней тебе женщины, между прочим…
– Посторонних женщин не бывает. И я не бабник, как тебе известно.
– А мужчины посторонние бывают? Хоть это и не имеет отношения к делу.
– Тебе виднее, ты – женщина. Но думаю, что посторонние – это те, которые не открывают. А которые открывают – те свои.
– Что открывают?
– Дверь в себе. Тебе. И сидят за дверью и ждут, когда войдешь. Которые открывают и потом носятся за тобой – наверное, тоже немножко посторонние. Так?
– Ты у меня спрашиваешь? Это у тебя прямая линия с Ридом.
– Не заставляй меня произносить… как это?… эзотерическую чушь.
– Что, типа, «у всех есть»?
– Вот зачем ты это? Банальность – худший вид пошлости. Не я придумал. И считай, что не я сказал даже.
– Отмыть от рук – и вполне годная мысль получается, что такого. Прописное от затасканности не становится менее прописным.
– Ну, то есть ты сама с собой договорилась уже, как мне кажется. Положу в мешок, отвезу в замок и сдам Герцогу на поруки, допрыгаешься.
– На кой ляд я ему нужна? Я ж не самородок, вроде вас всех. Я простая смертная с бессмысленным существованием.
– Дура ты, Саш, от Рида, – беззлобно, совершенно беззлобно говорит, эдак между прочим. Сколько в этом любви, а? – Любви в этом масса. Гениальная бестолковость – бутон блистательного цветка виртуозного ученика. – Узнаю стиль замкового общения – еще в Ирминых текстах не понимала, как с этим нужно обращаться: на русском пришлось покрутиться, чтобы не вышло совсем уж оголтелой выспренности. Это на фернском всё сносно, а на дерри так и вообще уместно и восхитительно. Без сарказма говорю.
– Чему, чему меня учить, Аль? Короче, вернемся к нашим Ирмам. Я же не могу ее искать сама – ваши не поймут.
Вздыхает. Не сдаюсь. Мне самой интересно.
– Ладно. Только ради твоего естествоиспытательского голода, не ради меня. И уж тем более не ради нее. Если она решила уйти совсем, я последний, кто сможет ее удержать. Да и не хочу я – всем от этого только хуже.

 

Прятки с Ирмой начинаются, по крайней мере, всегда с одного и того же: с дозванивания «своим». «Свои» встают с зарей, так что приличное для звонков время линейно зависит от времени года. За окнами апрель, в семь утра уже все на ногах, верное дело. Вайра за пределами списка – она в замке, и в ее жизни уже давно происходит что угодно, кроме событий, новостями она не то чтобы не интересуется, а просто плывет над их поверхностью, на восходящем воздушном потоке. Далее – Маджнуна, Дилан (вкупе с Шенай, знает один – знает вторая), Энгус (сложнее, мобильным он не разжился, Интернет не провел, только по домашнему), Тэси – немая, к ней надо ехать или сообщения в телефон строчить; Беан – самое верное дело, он не только с людьми умеет разговаривать, как я знала из Ирминых текстов, хотя в Святого Франциска на публике играть очень не любит, но если нужно, то и у птиц спросит, и у тополя, и у ясеня. Обычно хотя бы кто-то что-то слышал, знал через третьи руки – от других учеников других герцогов, в основном, и я не переставала удивляться масштабам осведомительской сети «выпускников» и всеобщему ненавязчивому пригляду за всеми. В самом крайнем случае можно было попытаться звякнуть непосредственно герцогам и даже одной герцогине (вот это уж совсем крайний-раскрайний случай: эта самая герцогиня устно вообще практически прекратила общение несколько лет назад, в ее португальском имении собирались сплошь виртуозы-невербалы). Была и еще одна община, под Амстердамом, куда меня даже разок занесло, но тамошний герцог в качестве всеобщей практики культивировал тот род либертинства, который даже Маджнуне с ее полной расторможенностью казался некоторым перебором, а мне и подавно. Ирма же покрывалась пятнами при одном упоминании. Но амстердамская братия – самая информированная: эта армия любовников вербовала добровольных «доносителей» толпами, спаивая, накуривая и залюбливая до полусмерти.
Ближний круг дружно ответил полным неведением. Самый последний контакт с Ирмой был у Беана, месяца три назад: на какой-то молодежной (!) конференции в Восточной Европе. Что там делала уже очень не молодежного возраста Ирма – другой вопрос: пригласили как консультанта по молодежным СМИ. Беан же там подряжался айтишником, нужны были деньги. Ирма, с его слов, зажигала: танцевала на вечеринках, много и горячо вещала, и пленарно, пардон, и в кулуарах – и даже пережила диво одной ночи с неким юным македонцем из участников (я уже давно перестала спрашивать, откуда им известны такие подробности друг о друге). К подобной информации Альмош – и все они – отнесся односторонне: понравилось ей? Да, кажется, понравилось. Ну тогда прекрасно. Больше Беану добавить было нечего. С остальных же и такого клока шерсти не перепало: судя по амулетам (есть у них у всех такие вот языческие «передатчики» – разные мелкие предметы, которые они друг другу дарят в особых обстоятельствах, по состоянию которых можно судить о делах и самочувствии дарителя), у Ирмы все в порядке, жива-здорова. Но в этом-то никто и не сомневался. Выловленный же на полминуты в «скайпе» субъект Майкл по кличке Пошлый, из тех самых, амстердамских, – уж если амстердамцы такую кличку выдали, я уж и не знаю, что об этом человеке думать мне, простой смертной, – явно играя бровями, сообщил, что знает, где скрывается наша «нордик шакти», как он выразился, но нам не скажет: он, мол, сам к ней собирался, пока вокруг нет Альмоша. В следующем абзаце Майкл, в традиционной для этой компании манере, перешел к вопросу «что на мне надето», был вполне дружелюбно послан к черту, нисколько не обиделся и предложил непременно звонить, когда и если я окажусь за пределами «пояса верности» – так ему угодно было называть границу Российской Федерации. У него на меня планы. Учуяв, что Пошлый включил верхнюю передачу двигателя совращения, переход на горячечный шепот я, хоть и с некоторым усилием, но не поддержала, и мой визави быстро потерял интерес к разговору.
У Альмоша нет даже рудиментарной склонности ревновать, насколько мне известно, и потому я могла без всякого риска передать ему содержание этого разговора, но почему-то решила, что не стоит. Потому что Майкл врал как сивый мерин. Так мне отчетливо показалось.
…С амстердамцами на одном языке и из любого положения умела говорить только Маджнуна. В свои очень приблизительные пятьдесят эта женщина имела «любовь в каждом порту», насколько мне известно, и все до единого ее кавалеры – ее персональные короли. Ни об одном из них она сроду не сказала ни единого дурного слова. Придыхания, впрочем, тоже не демонстрировала. Переход из вертикальной плоскости в горизонтальную для Маджнуны был так же прост и естественен, как смена темы или модальности разговора; она любит приговаривать «не поспишь – не познакомишься». Разговоры с Маджнуной никак нельзя назвать доверительными: доверительность предполагает, что конкретный собеседник хоть в каком-то смысле исключителен, у Маджнуны же весь мир в конфидентах. Майкл Пошлый был одним из сотен Маджуниных королей, и я знала о нюансах его анатомии и манер гораздо больше, чем хотела бы и должна была. Однако в исполнении Маджнуны все эти подробности звучали как сказки тысячи и одной ночи, и осознанием масштабов ее гусарства накрывало сильно после того, как разговор заканчивался. Эта донья-жуан давно и полностью реализовала все самые немыслимые фантазии – и свои, и чужие – и теперь, по ее собственным словам, «перешла на тренерскую работу». Юные фавориты уже не первый год аплодируют стоя.
Так вот, никто, кроме нашей царицы шемаханской, не продемонстрировал никаких эмоций ни в связи с исчезновением Ирмы, ни зачем Альмош ее ищет. Такое положение вещей было неотъемлемой частью жизни, как смена времен года: Ирма тут, а потом – где-то. Альмош либо с ней, либо ее ищет. Все в порядке. Нечему сочувствовать, нечему удивляться. Маджнуна просто поинтересовалась, когда уже Альмошу надоест Ирму звать, и предложила съехаться с ней самой, с Маджнуной: она, по крайней мере, не испытывает нужды в уединении, потому что уединение доступно независимо от того, есть кто рядом или нет, в каких угодно составах и количествах. Будничным тоном предложенное – будничным тоном отвеченное: «Спасибо, меда, ты следующая в списке». – «Заметано». Отбой.
А вот с Герцогом было куда интереснее. Его номером я разжилась, как мне тогда показалось, хитростью: у Шенай разрядился мобильный, и она позвонила ему с моего. Герцог трубку не снял (он вообще редко снимал трубку и предпочитал перезванивать сам), но его номер Шен после звонка – вроде как по рассеянности – не стерла. Сейчас-то я почти уверена: это был ее мне подарок, и она понимала, что делает. Храбрости позвонить Герцогу в первый раз я набиралась несколько месяцев. Придумывала, что ему сказать такого, чтобы произвести на него неизгладимое впечатление человека неглупого и, одновременно, свободного и спокойного. Изобразить «свою», словом. Сейчас мне настолько неловко вспоминать напыщенную околесицу, которую я тогда несла, что, пожалуй, и не буду. Прошел год, прежде чем я смогла написать ему покаянный факс, поскольку мобильной связи Герцог избегал и пользовался только проводной телефонией. Ответа не получила, испугалась, рассердилась, обиделась, напридумывала себе черт-те чего, но время показало, что Герцог попросту не участвует в чужих «бредовых системах», как мне потом объяснила Маджнуна. Особенно, если эти системы – у не «своих».
Так или иначе, в тот последний наш обзвон Герцог традиционно не снял трубку, я прослушала, как неизвестный баритон на автоответчике скороговоркой произносит на дерри: «Фарми калас'энти нэссиэ анай», и оставила фиону Эгану сообщение. Альмош уехал куда-то возиться с декорациями. Он уже второй месяц торчал в Москве, готовился к какому-то очередному фестивалю самодеятельных театров – подавать на какие угодно гранты в части искусства и получать их ему удавалось так же просто, как и отрабатывать их. Маджнуна через раз именовала его «медар грантоед». А я легла доспать, примостив телефон под подушку так, чтобы не упустить звонок от Самого.

 

С Герцогом я не виделась ни разу в жизни – до событий, речь о которых пойдет далее. Мне время от времени казалось, что герцог Коннер Эган (и все остальные герцоги и герцогини, раз уж на то пошло) – фикция, розыгрыш, и что со мной каждый раз разговаривает кто-то из дружков Альмоша, столь же сценически одаренный. Но это иногда. Если я не на проводе с медаром Эганом. Потому что, когда слышу этот голос, эти паузы между словами, этот выговор, я понимаю, что кем бы он ни был – святым, просветленным, виртуозным прохиндеем или вербальным авиатором высшего пилотажа, – это владение речью навсегда останется абсолютно непревзойденным. Искать в сети его изображения совершенно бесполезно – я пробовала: Герцог не фотографируется.
Звонок я, как ни странно, не проспала. Но собирать мозги в кучу пришлось с утроенной скоростью: с такими людьми разговаривать спросонья – изнурительный труд.
– Фиона, вам – доброе утро.
– Здравствуйте, Коннер. – И, спохватившись, добавила: – Медар.
Трубка улыбнулась:
– Рад, если так. Ну-с, опять ищете наше золотое перо? – Как называть вот эту тональность? «Любя ехидствует»? «Ехидствует любя?»
– Надо полагать, она не в замке, верно?
– Что именно заставляет вас так думать?
Действительно, что?
– Видимо, то, что мы ее там находили всего раз, а бомба в одну воронку падает редко.
– Не аргумент. Она человек, а не механизм.
– Так она с вами?
– Она всегда с нами.
– Герцог, ну серьезно.
– Зачем серьезно?
Ну вот как с ним разговаривать?
– Альмошу плохо без нее.
– Да? Не замечал. Мне кажется, вы его недооцениваете. А еще мне кажется, что вы оцениваете его по себе.
Сейчас разговор зайдет в тупик. Мой собеседник не выказывал нетерпения, эфир между нами – полный штиль. И вдруг, сама от себя не ожидала, совершенно не по делу:
– Герцог, а почему вы не позовете меня?
Кратчайшая пауза.
– Потому что вам про себя и так все понятно. А прочие… забавы вам, по моему мнению, не нужны.
Пауза.
– Вы, Саша, очевидно, черпаете представление о нашем шапито из Ирминых дневников. Там явный перебор с прилагательными. Вы же сами их и вымарывали.
– Да.
– Ну вот. А вы уже большая, и у вас все должно быть в порядке с предикатами.
– Медар, мы оба знаем, сколько через ваши руки прошло людей еще старше меня. Мы оба знаем, что это для них значило.
– Вы несносны. С вами надо разговаривать. Хорошо, пожалуйте на вивисекцию. Замок, Саша, – прибежище юных неопределившихся и неюных отчаявшихся. Им есть что менять, догадываются они об этом или нет. Вы – ни то, ни другое.
– Откуда вам знать? – А вот это уже грубо. Прижала уши на всякий случай. И не зря. Голос на том конце воображаемого провода приобрел ту знаменитую сонную вязкость, о которой столько писала и говорила Ирма.
– Вы успокоенная, меда. И все-то, как вам кажется, знаете. Вы проделали то и это. Наставили вешек. Состоялись как личность. – Впервые в жизни слышала, чтобы этот трюизм произносили таким ледяным тоном. – Вам нравятся ваши мнения, а чужие интересны из энтомологических соображений. Вам вообще трудно не иметь суждения, о чем угодно. У вас почтовый ящик заклеен, некуда пропихнуть приглашение. – Послышался смех, Герцог сказал что-то кому-то рядом, не в трубку, затем голос вернулся. – Научи́тесь уже наконец отдаваться. Съешьте апельсин без рук. Искренне и без драмы осмелитесь потерять себя, из-умиться – поговорим. Но не пытайтесь это имитировать. Как там по дзэну? Про полную чашку? Вот так.
Вот так. «Успокоенная». Ладно, с этим позже.
– Так что все-таки с Ирмой?
– Она не приезжала.
– И вы ничего не знаете о том, где она и с кем?
Герцог усмехается:
– Не то и не там ищете. И вы, и Альмош.
И вот тут я уже совсем не могла не сказать то, что много лет хотела:
– Герцог, послушайте. Это же вы их скрестили. Это же вы срежиссировали Альмошу эти отношения. Это вы толкнули Ирму к тому, что она упорно считает писательской судьбой. Вы все решили за них, играючи ли, по одному вам доступному прозрению или еще по каким неведомым никому причинам. И что мы имеем? Есть очень взрослая женщина и очень взрослый мужчина, она – с болотным огнем вместо личной звезды, он – с болотным огнем вместо подруги жизни, а вам – хоть бы хны. Да, они-то во всю ширь неуспокоенные! Некоторая ответственность за судьбы ваших учеников вам присуща вообще – ну чуть-чуть хотя бы?
Уже на середине моей филиппики Герцог начал тихонько хихикать, а к финальному вопросительному знаку уже смеялся в голос, из деликатности, видимо, несколько сдерживаясь, чтобы не заглушать меня и разбирать, что я говорю.
– «Судьбы». «Ответственность». Вы идеальный переводчик для Ирмы, меда. Прямо настоящее дежавю.
– Ответьте на мой вопрос, пожалуйста.
– Я с радостью удовлетворю ваше любопытство, как только вы сообщите мне о его мотивах. Которые мне более-менее очевидны, но вам будет полезно. Давайте считать, что наставничество, которого вы от меня хотите в такой неоднозначной форме, вступило в силу и распространится на данный конкретный разговор. Но не дальше.
По-моему, я все-таки понимала, что совершенно не понимаю, о чем вообще говорю. На миг я сама себе показалась невероятно скучной и глупой. Уставилась в окно. За окном был юг весенней Москвы и море неба. Умудрялись как-то хорошеть, хотя бы раз в году, грязно-белые брежневские девятиэтажки. Окна бы надо помыть, вообще говоря. Фион тьернан Коннер Эган молча ждал, пока я соберусь для ответа. А я почему-то начисто забыла, что первой задала вопрос.
– Потому что мне завидно, Герцог. Что может быть лучше прошлого, если оно – гербарий, сколь угодно занимательный и редкий, с которым можно делать что угодно? Запаянный в вечность, нестареющий, мой навсегда? Так я устроена: все самое прекрасное должно поскорее перейти из настоящего, которое шевелится, в прошлое, которое засохло. Вся моя жизнь – череда умерщвлений. А умные книжки – и ваши ребята – говорят, что нет ничего лучше живой, текущей неопределенности. Если ее не бояться. А со мной все понятно, да, вы правы. С Ирмой – нет. С Альмошем – чуть менее, но тоже нет. И вообще со всеми вашими. Вы зашили им ген неопределенности. Насколько по доброй воле и сознательно они приняли от вас это хирургическое вмешательство – не знаю. И, конечно, нет ничего бессмысленнее, чем задавать этот вопрос хирургу. Может, стоит спросить самих ваших ребят, которых вы выдернули из их цветочных горшков и пересадили каждого в какую-то совсем уж неведомую посуду. Или вообще в открытый грунт. Мне очень хотелось бы не имитировать настоящее и не перебирать сухие цветочки, а попробовать сидеть на клумбе, живьем. И мне нужны вы, вы все, но в первую очередь – Ирма, потому что, как мне кажется, она знает про это хотя бы что-то. Она была на моем месте, в свои девятнадцать.
– Понятно, да. – Голос оттаял, хотя и раньше я не ощущала отчуждения. Но холодного космического «дальше – сама» там тоже было хоть отбавляй. – Однако, дорогая фиона, Ирма не сможет ничего объяснить вам, думаю я. Видите ли, чтобы добыть из яблока сок, плод придется уничтожить. Если бы Ирма все еще пребывала по эту сторону, где есть слова, логика, объяснения, она бы не убегала опять и опять. Не ладонь вам надлежит разглядывать, а зазоры между пальцами. В эту тайную комнату никто не сможет вас пустить. Не от недоверия, не от страха, а от простой неспособности называть сущности, которые населяют это место. Растворенность в настоящем – это чистый абсолютный Рид, вот так вот банально и буднично. Поток фотонов оказывает давление на поверхность, освещает материю, но попробуйте остановить его и рассмотреть.
– Ушам своим не верю. Медар, вы и драма всегда существовали в параллельных вселенных для меня. – Я поборола ручку оконной фрамуги. Отчего-то вдруг очень захотелось замерзнуть.
– Драма? Вот это да. Мы с вами, простите, сколько уже знаем друг друга?
– Нисколько. Я вас никогда не видела.
– Предоставьте мне валять дурака, возраст дает мне такую привилегию. Мы с вами знакомы, если не ошибаюсь, лет пять? Семь? Это я к чему: вы отчего-то всякий раз слушаете, разговаривая со мной, какое-то третье лицо, не меня. Саша, есть многое во внутреннем космосе человека, о чем не получится ничего сказать, что нельзя объяснить, зато можно – и нужно – пережить. Найдите поле по ту сторону правды и неправды, еще Руми советовал.
О какой драме речь? Мне казалось, что и для вас это очевидно. Просто, как вы справедливо и с присущей вам комической рефлективностью отметили, страшно: то, чего вам хочется, нельзя превратить в словесную труху, нельзя проконтролировать, с этим нельзя управиться. Съешьте, говорю вам, в кои-то веки апельсин без…
У меня сел телефон. Связь прервалась. Я вытянула хвост зарядки из-под кровати, положила аппарат на кормление, но перезванивать не стала. А фион Эган в таких случаях считал, что современные технологии – тоже от Рида. И вопрос, в конечном итоге, так и остался без ответа. Ладно.

 

Прошла, кажется, неделя, прежде чем я написала в соцсети: «Ирма, если вы это читаете – выйдите на связь. Вы мне очень нужны. Обещаю, что никому вас не сдам. Смайл». Альмош практически сразу подрисовал мне комментарии: «Ага, и мне, и я». И музыку прикрутил – The Wallflowers, «One Headlight». Чуть погодя, с шутками и прибаутками присоединились Беан и Шенай. И еще пара человек, которые были в курсе всей этой истории про Ирму – по крайней мере, ее внешней части. Прошла неделя, статусы уехали вниз по лентам, а от фионы Трор не прилетело ни слова.
Так уж устроена у меня голова, что ну буквально ни к чему я не в состоянии по-крупному, всерьез пригорать надолго. Тефлон внутри, видимо. Жидкости собираются в капли и стекают, в конечном итоге не смачивая поверхность, а твердые материи могут жариться вплоть до углей, антипригарному покрытию – хоть бы что. Тут можно сказать, что это я просто пороху не нюхала. «Посражаемся до шести, а потом пообедаем». Не умею остервенело фокусироваться дольше нескольких дней – если нет дедлайнов. Но все, у чего в жизни есть дедлайны, имеет довольно поверхностную природу и устроено просто. В общем, я на время слегка забыла про Ирму – копалась в очередном переводе, таскалась по издательствам и жила свою весну.
Но в один из дней подруга моя, из самых близких и особых, художница Даша, вытащила меня пошляться, и на десятой минуте наших шляний Ирма всплыла сама собой.
– Ну как, нашлась она?
– Ой. Я и забыла уже.
Даша, выносной голос моей совести и памяти, хмыкнула:
– Как же удобно у тебя там все устроено.
– У меня к ней есть вопрос, на который, со слов Герцога, она мне все равно ответить не сможет. Так что на этот раз можешь считать это простой рациональностью.
– Может, тебе просто побыть с ней надо? Без разговоров то есть.
– Может, и надо. Но ей-то это зачем?
– Исходя из того, что ты о ней рассказывала, за спрос она денег не возьмет.
– «Мы б им дали, если б они нас догнали». Ее найти сначала надо.
– Так ты ж не ищешь.

 

Прошла еще пара месяцев. Альмош завершил свой московский проект и улетел валять ваньку куда-то в Латинскую Америку. Прислал оттуда пустое письмо, со ссылкой на «You Can’t Always Get What You Want» в исполнении стариков Jolly Boys, в теме письма указал: «такое вот настроение, меда». Ну да. А в конце июня меня понесло в Питер, и там, на какой-то полуквартирной выставке я нос к носу столкнулась со Стивеном. Чистой случайностью это столкновение считать нельзя: выставка была связана с «импрессионизмом» одного индийского умника современности, а мы оба им – и импрессионизмом, и тем умником, в смысле, – давно мазаны.
Стив – увесистый и богатый пункт моей биографии. Еврейско-ирландский рыжий фигаро, бонвиван и искатель приключений. У герцогов ему было бы самое место. Но он как-то обошелся традиционными мудрецами. В общем, если коротко, мы как-то сцепились шестернями, встречая миллениум в одной голландской деревне, по стечению обстоятельств – в прямой видимости от той самой «амстердамской коммуны», и с тех пор нерегулярно дружили, ожесточенно ссорились и потом не менее ожесточенно мирились. В какой-то момент особенного прилива дружеского чувства даже договорились, что тот из нас, кто дольше проживет, приедет куда угодно, когда другой соберется помирать. А потом Стив, перезнакомившись со всеми моими друзьями, а потом и с друзьями друзей, нашел то, что искал, по его собственному признанию, многие годы – любимую женщину, сильфиду по имени Катя, вполовину себя младше, что им обоим, насколько я могу судить, страшно нравится до сих пор: они бурно, однако счастливо женаты.
Так вот, Стив после выставки поволок меня обедать, а за обедом извлек из внутреннего кармана пиджака «мыльницу» и стал показывать свежеотснятое. И вот, среди обилия лиц (преимущественно девичьих), где-то на обрезе кадра я вдруг заметила узнаваемые пепельные локоны с характерным таким завихрением, которое в народе именуют «бычок лизнул». На фотографии было человек десять незнакомцев, в каком-то кафе, где мне точно приходилось бывать. Люди на фотографии смеялись и разговаривали, а эта будто случайно оказавшаяся в объективе женщина читала книгу и широко улыбалась, безучастная к болтовне, хотя было отчего-то понятно, что все эти люди друг друга знают. В грудной клетке клацнуло.
– Это кто?
– Это? Мм… Ирэн. Нет, погоди… Карэн?
– Ирма.
– Точно! Ты ее знаешь?
– Я ее переводила. Где ты это снял? И когда? – Вот, пожалуйста, само в руки приплыло.
– Одну секунду, гляну дату… 20 мая. Ты что это разволновалась?
– Где?
И еще до того, как он выдал географическую точку, я опознала место.
– Автобусная станция в Гавре! – сказали мы хором.
Месяц с лишним назад. Черт-те где – в Гавре.
– Так с чего ты?…
– Ничего особенного. Ее тут просто друзья разыскивают.
– Да? Она казалась вполне безмятежной. Даже чересчур. Мы ехали вместе в поезде – все эти барышни, я и она. Побратались, в общем. – Ну, конечно. Мне пока не встречался человек, независимо от пола, возраста, расы и вероисповедания, с которым Стив не породнился бы после часового общения. – Зачем ее ищут?
На этот вопрос я лично имела собственный ответ, а вот за всех говорить не могла:
– Ну, ее… э-э… очень близкий друг беспокоится, а мне ей вопросик надо задать. Остальная компания ищет, видимо, по привычке.
– Она это регулярно проделывает?
– Ага.
Стив сунул пятерню в рыжую свою гриву, задумался.
– Почему бы не оставить человека в покое?
– Потому что некоторым с ней особым образом хорошо.
– А ей с некоторыми?
– Насколько я знаю, тоже.
Диалог из ниоткуда в никуда. Стив помолчал.
– Ну, в общем, месяц с лишним назад она была в Гавре. Если барышня подвижная, ее местоположение в мае почти ничего не значит для ваших поисков сейчас.
– Да понятно… – Теперь я крепко задумалась и, похоже, чуть погодя надумала.
Надуманное не требовало немедленных действий, и мы еще часа полтора трепались, как у нас со Стивом это бывает, обо всем на свете. Про Катю, про его давние затеи с экопоселением и прочей «зеленой идеей», про секс-наркотики-рок-н-ролл, по старой памяти. Стив кем только не поработал в жизни. В том числе – в некой клинике на Гавайях, куда приезжали очень пожилые состоятельные люди, чтобы умереть в окружении тамошней внепланетной красоты. Там-то он и научился слушать так, как никто из моих знакомых, и его способность воспринимать предложенные истории и рассуждения в абсолютно любом количестве и с каким-то плохо постижимым участием неизменно поражали мое воображение. Старые прожженные хиппи – раса, к которой мне, в силу времени и места рождения, никогда не суждено принадлежать. Но хоть погреться рядом иногда, чиркнуть спичкой собственной жизни по этому коробку с выгоревшим на солнце портретом Тимоти Лири – искушение, которое мне никогда не приходило в голову преодолевать.
А потом мы целовались в какой-то подворотне возле Литейного, и Нопфлер еле слышно летел из окна высоко над нами, и, как всегда в таких случаях, никаких вопросов на время не стало. Когда все на своем месте: угол падения солнечных лучей на темя, ветер нужного направления и силы, время и место года, запах щеки, которую видишь в паре миллиметров от собственных глаз, руки, никого из участников не предающие, длинное абстрактное прошлое и предельно номинальное будущее, заработанные за годы право и обязанность молчать, когда надо молчать… Ответы не приходят, нет. Уходят вопросы.
А вечером я села в поезд и уехала в Москву. Стив унесся в Айдахо – воссоединяться с Катей. Чтобы лететь дальше. Мне же было понятно, что делать. Прибыв домой рано утром, я полезла мониторить цены на билеты до Парижа.
Вылететь на днях не очень получалось: цены кусались, а лишних денег у меня по карманам не наблюдалось. Да и дела недоделаны. И, похоже, лечу не на пару дней. Занимать деньги мне никогда не нравилось. И я взялась быстренько накорябать пару статей для некоего онлайн-портала.
Денег дали дней через десять, но во мне засела уверенность, что я знаю, где Ирма сейчас и что никуда она оттуда не сдвинется – ни завтра, ни послезавтра. В итоге вылетела я аккурат на экваторе лета, 15 июля.
Париж принял меня разморено и манерно, как всегда. Последний поезд в Гавр отходил с Сен-Лазара около шести вечера, а первый утренний – примерно в семь, и я решила, что поеду спозаранку.
Стоит сказать, что по траектории Москва-Париж– Гавр и обратно я могла бы двигаться вслепую или в глубоком сне: так получилось, что пару лет назад я, случайно увидев в сети фотографии невозможной красоты белых холодных скал, отвесно обрывающихся в умеренно приветливый океан, решила, что мне туда надо, и пару месяцев спустя, в компании университетских закадык я уже дышала солью, лазала по валунам и хлестала изумительно дешевое красное на нормандском побережье. Достигнутый успех захотелось закрепить, и мы взялись ездить туда чуть ли не раз в полгода. Снимали за смешные евроценты один и тот же дом на горе, развлекались всякий раз одним и тем же, с неувядающим энтузиазмом и удовольствием: дальними пешими прогулками, сыром, портвейном, разговорами до утра. Об этих вылазках моя герцогоцентрированная братия не знала – никто, кроме Ирмы. Ей я почти случайно рассказала об этом городке как об абсолютном крае земли в рамках цивилизованной Европы. Ирма сильно впечатлилась и подробно расспросила меня, что да как с маршрутом и размещением. Я не придала тогда этим расспросам ровным счетом никакого значения.
…Ночевка в Париже – это либо шляться всю ночь до поезда, что летом – легкое и приятное дело, не то что в декабре (поставили мы как-то подобный эксперимент, врагу не пожелаю), либо поспать у друзей, либо совмещение первого со вторым: шляться с друзьями. Звоню Йенсу.
Иногда кажется, что землян на третьей планете либо гораздо меньше, чем приезжих, либо они маскируются и от меня прячутся. Йенс – еще один мой старый друг, бывший довольно продолжительный бойфренд и тоже представитель внеземной цивилизации. Сейчас он уже давно муж и трижды отец. Музыкант, фрик и сотрудник одной серьезной международной конторы. Некрасавец и чудодей – всё как мы любим. Наши до крайности своеобразные отношения начались с того, что я выпала из музея Чернобыля в Киеве – аккурат к нему на руки, и как-то мне плакалось от увиденного и услышанного, а ему как-то все это терпелось. А через несколько месяцев он назначил мне встречу на мосту Конкорд, в этом же самом Париже, и под утро, наболтавшись до хрипоты, мы вдруг обнаружили друг друга рядом, без одежды, в квартире его друзей. Ну и как-то остались приблизительно в этом положении еще на полтора года. А потом случились две вещи, обе – у меня: дурацкий мимолетный роман и перевод Ирминых дневников. На этом наше неоперившееся парное счастье быстро и элегично свернулось, как белок в кипятке. Дурацкий мимолетный роман ненадолго, но нацело поглотил мое сердце, а дневники – мозги. И Йенсу ничего не осталось. Но он чуть погодя великодушно согласился со мной дружить. Как показала дальнейшая жизнь, мы оба от этого стечения обстоятельств только выиграли.
На встречу Йенс пришел, гордо неся в слинге на груди Лу-Ну – Луи-Ноэ, себя в миниатюре. Мы неловко обнялись. Нам всегда это давалось неловко: тридцать сантиметров разницы в росте, очевидно – не в мою пользу. А тут еще и ребенок между.
– Опять туда же? – Улыбается.
– Ну да. – Улыбаюсь.
– А где все? Антоша? Фил?
– У меня миссия, одиночная.
– Ух ты. Секретная?
– Нет, не очень. Помнишь ту книгу, которую я переводила… ну… тогда?
– Когда ты меня бросила? Помню.
Я попробовала это уточнение на вкус. Вроде не горчит.
– Да, эта. Вот с ее автором на встречу еду.
– Странное место выбрали. Почему не тут, не в Париже?
– Ей сейчас не нравятся большие города.
– Писательская дача, значит?
– Не уверена.
– А зачем еще пишущему убегать от людей?
– Я не уверена, что она – пишущая.
– Загадочно.
– Не то слово.
– Не хочешь рассказывать, как хочешь. – Улыбается.
– Пока нечего рассказывать, одни спекуляции и ни на чем не основанные догадки. – Улыбаюсь.
– Арсен Люпен ты, Саша.
– Не, я другой персонаж, Йенс. Крошка-сын пришел к отцу. Это Маяковский.
– Маяковский? Аста ла революсьон сьемпре? – Теперь смеется.
– Нет, это большевистский дзэн-стих.
– А, ну конечно. Она что-то такое знает?
– Мне кажется, да.
– Тогда езжай, конечно. Всё ближе, чем в Гималаи.
– И это тоже.
– Удобно мы устроились. Уму-разуму учат практически на дому.
– Думаешь, это хорошо?
– У нас есть выбор?
Шляться ночь, имея ребенка на себе, Йенс, конечно, не собирался и ближе к девяти, переломившись где-то посередине своего богомолообразного тела, чмокнул меня в щеку и откланялся. К себе не позвал – все-таки маленький ребенок. И еще двое подросших. И жена. Значит, мне далее – мост Дез-Ар, центр тяготения.

 

На мосту Дез-Ар я просидела в относительном одиночестве до утра: мое уединение разбавляли многочисленные гуляющие (пьющие, пикникующие, целующиеся) – и книга. Альмош как бы случайно оставил у меня в то мартовское утро «Чапаева и Пустоту» на английском, а оттуда вдруг вывалилась небольшая пачка сложенных бумажек, исписанных стихами на фернском – судя по всему, собственного, Альмоша, производства, с его же карандашными почеркушками на полях. Сначала я подумала, что неприлично будет совать нос в личные записи, но потом решила, что нечего было бросать их где ни попадя, и взялась разбирать его каракули при мутном свете уличных фонарей.
Где-то третьим по счету шел стих, от которого у меня запершило в горле. Стих был женский:
эй, старый друг, давай опять обниматься:
нам уже можно, ты теперь снова новый.
эй, бывший главный мужчина, давай опять обниматься:
нам уже можно, ты теперь старый друг.
эй, пап, давай опять обниматься:
нам уже можно, ты теперь бывший главный мужчина.
эй, последняя любовь, давай опять обниматься:
нам всегда можно.

Ирмин. Альмош переписал его откуда-то. Бумажка была маленькая и самая затрепанная из всех, на обороте – три смешных морячка в тазу.
…Поезд притащил меня в Гавр за обещанные расписанием два часа. В Гавре дул веселый кусачий ветер, плескали юбки прохожих негритянок, автобуса к побережью ждала немаленькая толпа курортников. Багет, кофе, два евро – и час рассеянно глядеть, как за холмами то появляется, то исчезает линия атлантического горизонта, пока автобус петляет по полям лаванды и сурепки, и просторы эти луговые невозможно заподозрить в близости к большой воде. И вот, на исходе часа, поля вдруг начинают прогибаться к воображаемому океану, автобус закатывается в эту складку и въезжает в игрушечный город. Этрета. Étretat. С некоторой натяжкой – почти Страна Бытия. Мой выход.
Полторы тысячи аборигенов. В разгар сезона еще примерно полстолько – отдыхающих. Спрашивается, как найти в этом небольшом, но все-таки стоге сена требуемую иголку? Надо сесть на променаде и, если просидеть достаточно долго, мимо непременно проплывет тень искомого друга. Потому что променады в таких городах центростремительны, как мне всегда казалось, и каждый курортник выпадает сюда хотя бы раз в день. Вещей при мне практически не было, если не считать небольшого рюкзака, я решила побомжевать до вечера на скамейке. Дала себе слово отлучаться только в уборную. Надо ли говорить, что Ирма так и не появилась? Но уверенности, что она здесь, неисповедимым образом прибавилось.
Заночевать удалось – везет дуракам, влюбленным и смертельно пьяным – в самой удаленной от пляжа гостинице, но за неприятные для моего тощего бюджета деньги и строго на одну ночь. По неведомым причинам во мне окрепла убежденность, что я а) завтра найду Ирму, б) она захочет разделить со мной свой съемный кров. Я ее без нее женила на своем желании поговорить. Мне казалось, что она оценит мой конкистадорский раж – если судить по ее текстам (да и по ее биографии), Ирме нравились и свои, и чужие дурацкие поступки.
Утром я вернулась на пост. К полудню пляж уже кишел купальщиками, а прогулочная набережная – гуляющими. На флагштоках рядом с будкой спасателей плескались объеденные ветром и солью разрешающие флажки. На скалах слева и справа толпились фотографирующие. Высокая вода случилась в тот день примерно к завтраку и сейчас крадучись отползала, оголяя нугу облизанных водой известняков и старые бетонные конструкции, оставшиеся здесь со Второй мировой. Я бездумно глазела на это гостевое мельтешенье – на нас, визитеров в этом вечном замке, где-то здесь уединился в подводных гротах или в дубраве на склоне, рядом с полем для гольфа незримый Герцог и не желает ни наставлять, ни даже просто общаться. Но его присутствие пропитало воздух этого места, слабое, как запах сигары, которую докурили много часов назад, как духи уехавшей после обеда юной дамы. Начистоту: это к нему я возвращалась сюда раз за разом, ожидая опять и опять, что он покажется мне и уверенно, по-учительски, возьмется за штурвал моей жизни, скажет, что именно отныне и навсегда мне следует считать самым главным. Так уж вышло с человечеством: внешние беды отменяют – на время или насовсем – внутренние вопросы, и античные люди впервые в истории взялись ломать голову над задачками, не имеющими ничего общего с выживанием, лишь когда жизнь более или менее наладилась. И вот она как-то через пень-колоду с тех пор и налаживается, и я, благодарный наследник тех, кто решил за меня множество внешних задач, теперь ломаю голову над вопросами смысла этой самой налаженной жизни. И то всё норовлю у кого-нибудь подглядеть ответы.
Вспомнила разговор, какой случился у меня с Дашей после того, как она прочла Ирмины записи. Знавала я людей, которым методы Герцога представлялись откровенным насилием: упрятал человека в темный чулан против его воли! Отвратительно и недопустимо! Да еще и в голову к ней влезал с самого начала, влиял на ее решения и всяко иначе нарушал ее личные границы. И не только Ирмины, судя по всему. Зная эту честнýю компанию, я сама уже не могла запихивать их отношения в некий абстрактный шаблон «правильно – неправильно». Даша никого из них – в те поры – не знала, и мне было интересно, что она думает. Даша задумчиво и осторожно сказала, что у некоторых людей случается опасное счастье так быть среди людей, чтобы любые законы, любая общепринятость отменялись и преображались до немыслимого. Не всем и не всегда это по силам. Мы все друг другу – опьяняющие субстанции, не всем можно любое, а какое кому допустимо, определяется эмпирически. Откуда мы знаем вкус синильной кислоты? Шееле, когда ее выделил, попробовал. Старые алхимики на свой страх и риск пробовали всё подряд. Так и с людьми. Какие уж тут правила. Техника безопасности – вещь полезная, но много чего на белом свете делается за ее пределами. Особенно между людьми.
Время близилось к трем. Тяжелые хамские чайки невозбранно приканчивали мой бутерброд, забытый рядом на скамейке, когда из толпы в сотне метров от меня вынырнула и прислонилась к парапету незаметная хрупкая женщина с лицом плохо сохранившейся девочки, в темно-синем длинном платье-мешке и сандалиях. Длинные, до самой поясницы, пепельные волосы затейливо переплетены темно-синими же шнурами. Я вас нашла. Сулаэ фаэтар, меда Ирма.

 

Когда я приблизилась и обратилась к ней церемонным полушепотом на ломаном дерри, Ирма вздрогнула и обернулась не сразу. Мы не виделись несколько лет и теперь, почти забыв, для чего я здесь, я ждала первой встречи взглядов. Наконец она повернулась ко мне – всем телом. На чуть обветренном лице, как тени от волшебного фонаря, мелькнули одно за другим секундное замешательство, удивление, растерянность, легкое недовольство, радость узнавания.
– Саша?
– Простите меня, меда, я приехала без приглашения.
Молчит. Разглядывает. Пока вроде не сердится.
– Могу я спросить, зачем?
Ох. Так сразу. Ва-банк.
– Мне надо с вами поговорить. – Молчит, смотрит. – Вернее, даже побыть рядом. Кажется.
Разглядывает, молчит, совсем не сердится.
– Пока непонятно. Идемте ко мне, Саш. – И, чуть погодя, вроде как опасливо: – Вы одна приехали?
И вот мы не торопясь шагаем куда-то вглубь городка.
– Да.
– Кто-нибудь знает, что я здесь? Ну… из наших. – Последние слова Ирма произносит неуверенно и, кажется, виновато.
– Нет, я никому не говорила. – Хотя бы потому, что не могла быть уверена, что Ирма и вправду здесь. А к чему баламутить даже одного Альмоша, не говоря уже обо всей остальной банде.
– Да, Альмоша точно не надо баламутить. Он уж сам как-нибудь.
Молчим. Стараюсь не думать ни о чем настоятельно, смотрю вперед, пытаюсь любоваться ностальгически знакомыми красотами.
– Майкл, ну, Пошлый, сказал, что знает, где вы. Мне показалось, что врет.
Ирма вскинулась, покраснела.
– Мы виделись, да.
– Где?
– У них. Но еще до того, как я сюда приехала.
Я вытаращила глаза.
– Как вас занесло в эту… в это место?
Ирма покраснела еще гуще:
– Мне всегда казалось, что они знают что-то особенное.
– Вот уж никогда бы не подумала. И как?
– Во мне нет столько сердца.
Я оторопела.
– Какое сердце, Ирма? Берите на полметра ниже.
– Вы были в Каджурахо, Саша? – вопрос на вопрос.
– Нет.
– Секрет этих вот пресловутых храмов, ну, которые все в лепнине… Понимаете, о чем я, да? – Я поспешно кивнула. – Ну так вот, секрет в том, что это всё – снаружи. А внутри пусто, прохладно и нет ничего, кроме шивалингама. Сознание, проницающее материю. В тишине и пустоте. Чистая концепция. Но прежде чем попадешь внутрь, долго-долго разглядываешь фасад. Вот я и подумала, что, зажмурившись, проскочу внутрь и увижу нечто, не имеющее ни экспозиции, ни развязки. Такое, вокруг чего можно написать что-то стоящее. Медар Кама понимает, что делает, как это ни странно.
Медар Кама понимает, значит. О фионе тьернане Каме Торо, амстердамском герцоге, я была премного наслышана от Маджнуны. Но даже наша Афродита сбивалась на благоговейный шепот, в невесть какой по счету раз выкладывая историю о ее с ним, кхм, приключениях. Ирма меж тем примолкла, и разговор явственно не предполагал продолжения. Но мне же неймется.
– И что же?…
– Я не смогла зажмуриться.
Если бы не ослепительное солнце, на меня вместе с этой фразой спустились бы густые, пахучие сумерки. За доли секунды я вообразила себе такое, что немедленно захотелось спрятать от Ирмы как можно дальше.
– Я не полезу к вам в голову, меда, думайте о чем хотите, правда, – произносит, не глядя на меня, почти в сторону. И вдруг: – Вы говорили с Герцогом обо мне?
– Да. – Так быстро я не успеваю уклониться от ответа.
– И что Герцог?
Мы между тем подошли к двухэтажному домику, по самый подбородок утонувшему в мальве.
– Какой милый! Повезло же вам снять такое чудо, Ирма!
– Ладно, не хотите сейчас – потом, может, еще раз спрошу. Заходите, приглашаю.

 

Внутри все было почти так же, как и в том доме, который постоянно снимали мы: тяжелые старые кресла с льняными чехлами на подголовниках, каменный пол, камин, широкие подоконники с бестолковым, но трогательным фаянсом. В первом этаже обитали хозяева, но их дома не оказалось. Ирма снимала мансарду-студию, на которую вела узкая новенькая лестница, смотревшаяся тут чужой и странной. Мы забрались наверх, и Ирма сразу же скинула сандалии, стащила через голову платье и направилась к холодильнику. Сыр, холодное белое, хлеб, стаканы для виски.
– Извините, бокалы внизу, а я уже разделась. Ничего?
– Конечно.
Крыша – почти сплошное окно, распахнутое, над коньком купаются в ветрах тяжкие ветви вяза. На полу под окном – листья. Ирма машинально обходит их всякий раз, курсируя между кухонным углом и креслом в глубине комнаты. Я все еще стою в дверях.
– Ведите себя как хотите, ну что вы, право.
– Мне раздеться?
Ирма прыснула.
– Вам – необязательно.
Каждый раз это неделикатное подчеркивание моей непринадлежности к людям Герцога задевает меня за живое. Скидываю кроссовки, носки, прочее оставляю, немедленно ощущаю собственный абсолютный идиотизм. Подходит, кладет руку на плечо.
– Потом, все потом. Не надо событий. Сядьте.
…Первые минут сорок мы молча сидели каждая в своем кресле, тянули вино, таскали с тарелки сыр. Ничего не происходило. Ирма была тиха и спокойна, как мертвый радиоприемник, и лишь изредка задерживала на мне взгляд – он слегка беспокоил, но природа этого беспокойства ускользала от меня: Ирма ничего не спрашивала, ничего не ожидала, не читала меня, ничего своим молчанием не говорила. Просто была. Я же разглядывала ее обиталище, пытаясь найти подтверждение или опровержение собственным догадкам о резонах ее затворничества.
Закрытый ноутбук я заметила почти сразу: он валялся у кровати и, судя по легкой пыльной патине на крышке, его не открывали уже минимум неделю. На прикроватном столике лежала распахнутая тетрадка, насколько мне было видно, на обозреваемом развороте – девственно чистая. Книг я заметила две: телефонный справочник непонятно какой страны (но ни одного телефонного аппарата в поле зрения) и «Дзэн и искусство ухода за мотоциклом». Последнюю, впрочем, похоже, ни разу не открывали. Старенький музыкальный центр – еще даже с карманами для кассет – сонно моргал в режиме «стэндбай», а на нем сверху высилась горка дисков, коробки же их аккуратной шеренгой стояли на ветхой этажерке рядом. Саймон и Гарфанкел, «Оркестр Пингвин-кафе», Арво Пярт, Нина Симоун, Бобби Макферрин – и вдруг лютневая музыка, а следом – что-то такое «Мьюз», сборник «Карма Бар» и какие-то неведомые мне дискотечные миксы. Открытый стеллаж с одеждой, почти все – синее, но есть и что-то белое, голубое, бежевое. Не накидано, но и не сложено. На вешалке у входной двери – тяжелая гигантская шаль, почти плед. Такая синяя, что почти черная.
– Та самая.
Я чуть не подпрыгнула.
– Ладно, давайте поразговариваем, может?
Ее голос еще как-то можно было воспринимать после всей этой тишины. Свой я откровенно боялась услышать.
– Ирма… Меда Ирма, давайте я все же объясню цель своего визита.
– Давайте попробуем.

 

И я говорила. Ирма слушала, приносила еще сыру и хлеба, а чуть погодя взялась готовить салат и варить мидии. Я рассказала ей и важное, и несущественное. Много несущественного. Но она слушала, не прерывая, не выказывая нетерпения, не задавая вопросов, и постепенно мне стало казаться: все, что я говорю, имеет какое-то значение, и ей будет проще помочь мне, если я выверну все карманы ума наизнанку. Я рассказала, что коллекционирую приоритеты других людей – мне кажется, так я сумею разобраться в собственных; про свою тайную комнату (тут она улыбнулась, безошибочно услышав слова Герцога, мною присвоенные) – из ее окна всякое несомненно важное там, в мире снаружи: права человека, мир во всем мире, поиски бога, свобода, творчество, дети, любовь и прилагающийся к ней секс, профессия, деньги и любая прочая телесность и духовность, – тут, в тайной комнате, кажется если не равновеликим, то, по меньшей мере, одинаково странным, и непонятно тогда, куда и зачем, особенно если свободен, бездетен и в конечном итоге так или иначе ощущаешь любовь и имеешь все возможности для этого самого пресловутого творчества, а произвольно усаживаться на оставшееся не понимаешь, для чего. Время, которое движется из удобного мертвого прошлого в фиктивное будущее, беспокоит меня своей фальшивой линейностью. Я рассказала, что не раз набивалась к Герцогу в студенты, но неизменно получала отказ (на этих словах Ирма взглянула на меня с жалостливой нежностью). Я рассказала, что хочу разделить с ней и всеми остальными счастье дарованной бесцельной однозначности (на слове «бесцельной» Ирма на секунду замерла, но потом, как ни в чем не бывало, продолжила резать что-то на разделочной доске). Я рассказала ей о том, что у меня не бывает любовников – только друзья, с которыми время от времени случаются более-менее вдохновенные ночи. И наконец я спросила:
– Зачем вы опять уехали, Ирма?
Она спокойно, будто в полудреме, завершила дела на кухне, собрала на поднос наш с ней ужин, зажгла и расставила вокруг с полдюжины свечей, сервировала стол, сняла с вешалки сонную шаль, уютно завернулась в нее, забралась в кресло с ногами. И только после этого заговорила:
– Я захотела, чтобы все перестало происходить.
Неумолчная моя внутренняя болтовня замерла на полуслове.
– В смысле?
– Чтобы прекратились события. Совсем. Может, тогда я махом расправлюсь и со временем, и со смыслами, которые стóят того, чтобы о них писать. – Пауза. – Попробуйте мидии, Саш. Вы же наверняка их тут ели, когда приезжали, каждый раз. У меня есть карри, если хотите. – Я молчу. – Музыку? – Я все еще не знаю, как тут разговаривать. – Давайте тогда без, действительно.
Далее – молча. После ужина она разложила кресло, постелила мне, достала из стопки на стеллаже белое хлопковое платье, протянула мне – это вам, Саша, ночнушка, – после чего облачилась в нечто столь же бесформенное, что и днем, и ушла. А я сунула в проигрыватель «Пингвинов», переоделась, легла на спину и уставилась в открытое окно. В густеющих сумерках прибой мешался с шорохами дерева над крышей, сладко и подсоленно пахло цветами, и в голове моей внезапно воцарилась глубокая прозрачная тишина.

 

Назад: Интерлюдия
Дальше: Эпилог