Книга: Религия бешеных
Назад: Глава 2 Танго со смертью
Дальше: Глава 4 Монстрофилия

Глава 3
Легкая невыносимость бытия и… мать ее… эсхатология

…Этот фильм… должен посмотреть каждый, кто ненавидит государство. Каждый, кто никогда об этом не задумывался. Первых фильм приведет на баррикады. Вторых — напугает и заставит, возможно впервые в жизни, осознать, что все не так радужно, как в рекламе и новостях ангажированных телеканалов.
«Бразилия» — это смертельно опасная прививка реальности…

Бразилия

Летом 2004 года Москва была заполонена рекламными щитами, в содержании которых недвусмысленно сквозила прямая и явная угроза. Первое провозвестие грядущего Апокалипсиса — вот чем разило от слогана: «БРАЗИЛИЯ БЛИЖЕ, ЧЕМ ТЫ ДУМАЕШЬ». Очевидно, надо было купить какую-то мелочь вроде сигарет — и выиграть поездку. Черта с два. «Близко, при дверях! — кричала Москва. — Имеющий уши да слышит!» Это мистическое «близко, еще ближе» неотступно следовало по пятам и было хорошо тем, что не оставляло никакой надежды. «Спешите видеть. Апокалипсис начинается прямо сейчас!» И я перебиралась поближе к партеру…
Мир уже заворачивался в простыню, чтобы ползти на кладбище. А я еще умудрялась погреться на чужом пожаре…
Первым попался Тишин. — Анатолий Сергеевич…
Он обернулся на ходу, продолжая что-то говорить идущей рядом камуфлированной блондинке Зигги… И глаза его по свежевыбритому черепу заскользили куда-то на затылок. Мне больше никогда не повторить произведенный эффект. Я почувствовала себя Воландом на Патриарших прудах. Тишин, наверное, подумал примерно то же…
Правда, пруд не был Патриаршим. Я сидела на парапете возле какого-то большого водоема на шоссе Энтузиастов… в общем, через дорогу от штаба. (Для полноты картины: сидела я не на камне, а на пакете с двумя новыми книгами про НСДАПТолько утром я приехала в Москву — и мое будущее здесь оставалось совершенно неясным.
«Мне просто необходимо сегодня встретить Тишина…»
За последние полтора часа эта мысль была единственной, мерной пульсацией отдававшейся у меня в мозгу. Тишин — отец народов, меня он помнит и пропасть не даст…
Я подняла глаза. В метре от меня проходил… Мой фюрер.
— Я вас давно уже жду… — кривовато усмехаясь, попеняла ему я, пока он обретал дар речи.
— Я не хожу здесь НИКОГДА. Сели не на тот автобус… — еле выдавил он.
А мне просто очень НАДО БЫЛО его увидеть. Ведьма…

А-ля гер

А еще мне НАДО БЫЛО встретиться со своими. Взглянуть на нормальных людей, подышать одним с ними воздухом. Я задыхалась в одиночестве, я рвалась к ним, чтобы прикоснуться к единственному настоящему, что было в моей жизни. Я приехала именно за этим.
Это оказалось не так просто. Мне необходимо было задержаться в Москве на неопределенный срок. Куда? Смешно и печально: до своих мне было еще далеко. А единственными близкими оказались люди, от которых я один раз уже с ужасом сбежала, с которыми мы теперь могли пройти вместе только небольшой отрезок пути. Классика: «Свой среди чужих, чужой среди своих»…
Получалось, чужих я обманывала? Я не чувствовала себя виноватой перед нацболами. Я им ни в чем не клялась. И ничем их не обижала… И пока я веду себя корректно, никого не расстреливаю и не сдаю, почему бы меня и не потерпеть? Человек-то хороший…
На войне как на войне. А я по-прежнему была одна в поле. Но разве кто-нибудь говорил, что это легко — выйти к своим? Хорошо, я буду идти столько, сколько потребуется. Для меня это — не вопрос. А уж где идти и с кем… А-ля гер ком а-ля гер. Люди всегда смогут договориться. Тем более — хорошие люди… Пока они могут себе позволить думать, что хорошие люди важнее идей и событий.
Но, наверное, нам уже не удастся навечно сохранить это статус-кво. «В международном праве — положение, существующее в какой-либо момент». Момент — это слишком быстротечно. Сегодня ты вроде бы просто живешь, не задумываясь об очень многом, люди вокруг — просто хорошие люди. А завтра… Бог весть, какой выбор заставит сделать внезапно наступившее завтра. Но мы уже вряд ли будем что-то выбирать. Мы вместе до первого поворота. А дальше…
А дальше каждый уже слишком четко определил свою роль. Дальше пусть история судит, кто был хороший

Последнее лето

…Это было жаркое, невесомое, легко и бездумно прожигаемое в Москве — и какое-то… последнее лето. Приехав в Москву с четко сформулированной целью: придушить Соловья, я взглянула на него — и с легким сердцем швырнула на ветер мгновенно обесцененную лицензию на отстрел. Потеряв всякий интерес к такого рода охоте.
Кошка передумала есть птичку. Он оказался слишком хорош, чтобы его убивать. На мягких лапах я осторожно подошла вплотную и озадаченно пошерудила так тщательно намечаемую жертву, пытаясь понять, что же мне теперь с ним делать.
И поняла, что хочу стать его тенью.
Парадокс в том, что я действительно ею стала…
Я проникла в жизнь человека, которого приговорила, — и скоро уже у него была власть приговаривать меня.
Смысл существования был только один. И был только один ритуал, в случае правильного исполнения дающий надежду на награду. На награду в виде спасительного прикосновения к реальности.
Мы все время ехали к Тишину.
Соловей ехал. Он вспархивал на соседнее сиденье в пустой маршрутке. Мы были единственными людьми на два километра в любую сторону в округе. И небоскребы стоят. И никого. Новостройка… Ошалелые водители — одна машина в двадцать минут — ездили по вымершей, вылизанной до стерильности дороге разве что не поперек. Они катались по встречной полосе, потом начинали мотаться от бордюра к бордюру. Я ждала, глядя с балкона десятого этажа нашей съемной квартиры на Маршала Кожедуба, что следующий поедет задом…
Маршрутка выплевывала нас в шумный оазис с восточным базаром у метро. Он подавал мне руку. Москва сократилась для нас до двух второстепенных веток метро, расположенных углом на юго-востоке. Так мы и катались. С окраины на окраину: Новогиреево — Люблино. Здесь Москва была какая-то особенная, она была мягче…
Во всех маршрутках, разъезжающихся от метро, певица по радио зачитывала приговор: «я за ним упаду в пропасть. Я за ним. Извини, гордость…» Черноволосый мальчик с очень хорошими глазами заглядывал дома с экрана: «…эта любовь была понарошку»… Ближе к августу вылезли разгильдяйские Верка Сердючка с Глюкозой: «Жениха хотела, вот и залетела!» Потом — Глюкоза без ансамбля: «Ой, ой, ой, ой, это между нами любовь» И вместе с переполненным стадионом бесновался на сцене Рома Зверь: «Районы, кварталы, жилые массивы, я ухожу, ухожу красиво!..»

«Наш доктор»

Мир стремительно рушился в пропасть.
«Эсхатологичненько!» — восклицал вполне довольный этим Тишин. Не помню, потирал ли он при этом руки, сидя на своей кухне, но осталось полное ощущение, что потирал. Наука эсхатология, загоны про то, что мир только ухудшается и необратимо катится под откос. Этой идеей здесь было пронизано все… «Падающее — подтолкни»
— Чай? Кофе? Потанцуем?! — Сияющий взгляд сочился медом.
Человек передо мной был тот же — и не тот. Он оказался ощутимо моложе, чем я думала. Ему было всего лишь тридцать семь. И он смотрелся стремительным юношей. Просто юношей «пореальнее», постарше. Невероятная легкость и гибкость, начисто выбритая, высушенная голова Рептилии. Череп, обглоданный дочиста, как у Геббельса, «министра пропаганды дьявола»… Живые, подвижные черты худого лица, покореженные хронической нехваткой сна. Замученный — и все равно светящийся взгляд. Именно его сверхчеловеческой МОЛОДОСТЬЮ здесь все и питалось. На нем держалось решительно всё… И все
А Тишин от всего ловил кайф. Его силы и возможности не были ограничены вообще ничем. Он уже давно и бесповоротно взмыл над этой жизнью — и где-то там несся. Объяснение напрашивалось только одно. Наверное, просто он до неприличия счастлив. Ну а что вы хотите, человек именно в те дни женился!
Это было начало моей первой ночи в Москве, мы сидели на слабоосвещенной кухне Тишина втроем — сам хозяин, Соловей и я. Впрочем, не был Тишин в той квартире на Саянской полноправным хозяином. И мы все почти непрерывно бродили по квартире — так почему-то было легче думать.
Тишин был погружен в свою газету. Он временами появлялся на кухне, сгорбившись и сосредоточенно вперив взгляд в пол. Рукой он в крайней степени задумчивости держался за подбородок. Делал круг почета — и исчезал. И я не была вполне уверена, что он сам замечает собственные перемещения. Я провожала его взглядом, и меня так и подмывало осторожно спросить удаляющуюся спину:
— Владимир Ильич, может, чайку?
Впрочем, отзыв на пароль в устах Тишина был слишком банален и предсказуем:
— Х…у! Революция в опасности!
Сама же я сразу ухватилась за его просьбу, адресованную даже не мне. Когда мы вышли из троллейбуса в быстро сгущающиеся июньские сумерки, Тишин сказал с почти нелепой серьезностью в голосе:
— Сергей Михалыч, напиши мне свадебную клятву…
Соловей чего-то заверещал протестующе, у него, похоже, вообще с клятвами была несовместимость. А я только глянула коротко через голову Соловья:
— Сделаем…
И вечер сразу стал перенасыщен смутными, тревожными образами и напряженными, звенящими словами. Я сверяла этот настрой по лицу Тишина, внимательно сканируя глубокую вертикальную морщину между его бровями. Ничего хорошего и земного он не мог пообещать своей невесте. Только смерть и месть, только любовь и войну…
Соловей праздно пил на кухне свой коктейль, Тишин уходил в ночь, мешая в кружке кофе. А я, обхватив себя руками, снова медленно направилась в темноту коридора, тоже не вполне замечая своих сосредоточенно-рассеянных перемещений.
Я уже почти повернула за угол, когда меня догнал голос Тишина:
— Рысь, может, тебе травы?..
Я, сбитая с мысли, молча оглянулась на него из темноты, и он ойкнул:
— А!.. Чуть не убила…
Я только покачала головой. Зачем же вы меня так обижаете? Вас не устраивает мое трезвое спокойное состояние?.. Они любят пьяных и психов… Есть за что пожалеть их
— А профессию-то я потерял…
Это Тишин втиснулся между холодильником и столом на своей кухне. И теперь смотрел на меня с ностальгической грустью на очень подвижном, с какой-то почти утрированной мимикой, лице. В глазах стояла безбрежная печаль, он сообщал это прискорбное известие не мне вовсе. А самому себе. Он, видимо, сам еще с этой мыслью до конца не свыкся. Перед его внутренним взором сейчас в последний раз проплывал его морг. «Печаль моя полна тобою»
— Медик, если три года не практикует, теряет квалификацию… И я свою потерял… — Взгляд его уплыл в сторону. В глазах, мне показалось, скользнуло что-то вроде подозрения, что, кажется, он что-то лишнего махнул со своей молодостью. Как-то слишком круто рванулся обратно в семнадцать…
— Потому что нельзя… ТА-ТА-ТА-ТА-ТА-ТА… Потому что нельзя
Тишин со своей рыщущей повадкой, непозволительно сгорбившись, сосредоточенно нарезал круги по маленькой кухне и, прожигая взглядом пол, про себя бормотал строчку из известной песни про «красивой такой». И вдруг, полыхнув глазами, заявил восхищенно:
— Невероятно! Единственное, что делает эту песню хитом, — это вот эти совершенно маньяческие барабаны: «ТАТА-ТА-ТА-ТА-ТА»!..
Он по этому поводу был абсолютно счастлив. Это свое «ТА-ТА-ТА» он отстучал пяткой по полу, одновременно отбив по воздуху рукой. Воздух просто обязан был зазвенеть… У него были стремительные, искрящиеся жесты, как удар спичкой в момент высечения огня. У него была пластика кошки на раскаленной крыше. Я знаю это свойство тела подбираться, как для прыжка, вслед за мыслями, скрученными в тугую пружину… Я, пряча усмешку, исподтишка наблюдала за ним: услышал что-то близкое сердцу? Маньяк маньяка видит издалека?..
Соловей рассказывал, как однажды работал на рынке рядом с хачами. И умилялся, как легко и прочно в него въелся их акцент. Так, что вскоре он уже сам начал заявлять им радостно:
— Налэвай, дарагой!
— Вот так они нас изнутри и разрушают… — взглянув исподлобья, негромко заметила я. А что ж ты, ДАРАГОЙ, сам так радостно ведешься на такие гнилые провокации?..
Тишин в своей бело-голубой джинсе развернулся ко мне всем телом:
— Рысь, а ты ведь — абсолютно правая…
А у него, похоже, еще были какие-то иллюзии на мой счет… Я посмотрела на него недоуменно. А разве нормальный русский человек при наших сегодняшних раскладах может позволить себе быть каким-то еще?
— Эсхатологичненько!..
В полночь ноги сами принесли Тишина на кухню, и там он опять наткнулся взглядом на меня. Я времени не замечала: у меня с собой была книжка про НСДАП. На первом месте — на местах с первого по последнее! — во всей той лихой провокации для меня всегда было только одно: А ЭТО ВЕДЬ, ЧЕРТ ВОЗЬМИ, КРАСИВО! Я упивалась этой жесткой, жестокой красотой, этой хлесткой, в высшей степени циничной дерзостью…
— Рысь, а у тебя, наверное, лучше всего получилось бы расстреливать!
Он был несказанно этому рад.
Я с тоской подняла на него глаза над очками «лектор», оторвавшись от коряво переведенной книги: «Геббельс, «наш доктор», как его называли берлинские нацисты, был гениальным в создании конфронтаций»
— Откуда цинк?
— Сам догадался!
Штирлиц задумчиво почесал «Звезду» Героя Советского Союза: «Никаких условий для работы»

Министр пропаганды

«Гиперреальные» революционеры резвились, как детский сад, хором загадывающий желание на единственном неистраченном лепестке волшебного цветика-семицветика: «А ПУСТЬ И МАЛЬЧИКА ТОЖЕ КОЛБАСИТ!» Так появлялся на свет очередной номер газеты «Генеральная линия — Лимонка».
— Никто так и не выдал нам документ, что «Генеральная линия» НЕ является порнографической газетой! — Казалось, что Тишин каждые пятнадцать минут просто провозглашает нам истинную причину своего безграничного счастья. И на первую полосу буквально с ноги загонялась здоровенная фотография «околопорнографического» содержания. Это называлось: «Газета должна сразу притягивать взгляд, чтобы ее хотелось открыть и прочитать». Распространители (мой друг Женя в Нижнем) хватались за головы: «А как ВОТ ЭТО продавать?!»
— Как нам за это вста-а-вят… — мечтательно отводил глаза куда-то в сторону Тишин.
— Как нам за это вста-а-вили-и… — деловито докладывал Тишин, вернувшись с заседания ЦК. Заседания ЦК проходили каждую субботу на базе у Лимонова.
Похоже, все эти злые шалости с газетой — это была «очень маленькая, но очень гордая» месть…
Заместителя председателя разжаловали до «министра пропаганды».
— …Совсем отстранили от работы с людьми, задвинули в сторону. Полностью перевели на работу над газетой…
Не вспомню, кто из них произнес эту полусмятую тихую фразу в одну из тех бесконечных кухонных ночей. Сам Тишин или Соловей.

Господа неврастеники

В лице Соловья обретала шанс на вторую жизнь сразу вся верхушка Третьего рейха.
— А скажи, Рысь, ему идет легкая небритость… — декадент-ствовал Тишин. Что-то находя привлекательное в щетине, вдруг нетипично пробившейся сквозь блестящий, лакированный арийский стиль Соловья. Прямо-таки — нетипичненько…
— Ему идет легкая бритость. Так он на Гитлера похож. Хоть какая-то от него польза
Соловей был похож сразу на всех: Гитлера, Гиммлера… В одной книжке у меня есть фотография шефа гестапо Генриха Мюллера, которую можно смело показывать хмурым «бункерским бомжам»:
— Когда сделан этот снимок Соловья?
Приговор будет таким же хмурым:
— Наутро…
«Он был небольшого роста, приземистый, с узкими, плотно сжатыми губами и колючими карими глазками, почти всегда полуприкрытыми тяжелыми, постоянно дергающимися веками, — писал Шелленберг. — Он не только не располагал к себе, но вызывал у собеседника беспокойство, нервозность. Особо неприятными казались его огромные руки с короткими толстыми пальцами». Руки эти, по словам историков, были руками «душителя». Историки добавляли: у шефа гестапо был сильно выпуклый лоб, жесткое, сухое, невыразительное лицо. Темные волосы он стриг, оставляя только короткий ежик с прямым пробором…
…Нет, с руками — все неправда. Однажды Соловей привлек мое обостренное внимание, усевшись на кухне и разглагольствуя перед Тишиным. Казалось, он был тогда перманентно на взводе, по-актерски почти нападая на собеседника своим цепким эпатажем, замешенным на небрежном лоске:
— И я начал им что-то такое говорить со всеми этими гитлеровскими жестами… — Тут он резко взмахнул рукой у себя перед лицом, остро вонзив пальцы в пространство. Дергано и стремительно успев рассечь воздух сразу в нескольких направлениях. Не хватало только свиста плети… У меня случился легкий приступ дежавю. Ч-черт… черт бы его побрал… Это было фантастически похоже на оригинал. Я в своем углу только нервно сглотнула…
Потом однажды он еще раз проделал то же самое, кажется специально для меня. Мы искали какую-то лавку возле метро. Он с сердитым, насупленным и упертым видом, яростно зыркая исподлобья, ввинчивался в толпу, прокладывал себе путь меж распаренных на жаре тел. И вдруг почти неуловимым движением резко махнул руками перед собой. Сначала направо, потом — налево. Руки просто выплюнули этот гневный, какой-то изощренно-извращенный жест, брезгливо тыча пальцами по сторонам:
— Куда пойдем — туда или туда?..
Мой взгляд примерз к тому месту в воздухе, где только что были его руки. Видя, что я в коме, он повторил трюк:
— Туда или туда?..
Уже никуда… Я бы не вынесла, если бы он проделал это еще раз.
Я поняла, как он это делал. Обычные кисти мгновенно превращались в какие-то жесткие и одновременно декадент-ски, извращенно, неврастенически изнеженные. Пальцы больше всего напрягались у основания и чуть выгибались наружу. Вот так все это в воздухе — истерически, нервозно — и металось. А плюс к тому его спесивый недовольный вид, увенчанный буравящим взглядом маленьких сверлящих глазок… Это было гениально.
Что добавить? Неприметное телосложение. В отличие от помятого Мюллера на фотографии с лицом все вроде ровно. Блестящий мужчина. И — не ровно… Нервные черты лица. Худоба, бледность, ускользающие, тонкие, в упрямую проволоку сжатые губы, острый нос. Слишком близко — по-волчьи — посаженные глаза. Глубоко ввинченные и пронзительные. И взгляд в упор. Подавшись вперед. Как бы прямо он ни взглянул, все равно кажется, что исподлобья… Почему в его случае мне хочется определить внешность на звук? Данный видеоряд должен всегда сопровождаться визгом дрели… Внешность монстра. Сил моих больше нет на этих господ неврастеников…

«Эсхатологичненько!»

…Весь круглый, с хитрой усмешкой, в черной щетине и очках, юрист Вий-Волынец только что вернулся в редакторское кресло, мощью юридического интеллекта разогнав на каком-то Крайнем Севере (во где Бразилия!) каких-то злющих бандитов. И тут такое понеслось по кочкам… Видимо, близость к реальной опасности зарядила свеженьким порохом целую обойму экстремистских черт. Каждый день проживался как последний: с максимальным, апокалиптическим размахом. В каждый номер спешили успеть впихнуть всю имеющуюся в наличии ярость и веселье. Газету лепили не по правилам. По абсолютному беспределу…
Всему верящим партийцам на полном серьезе предлагалось во избежание прослушивания общаться друг с другом на языке жестов. Июньский юбилейный шестиполосный номер вышел, скромно украшенный статьями на украинском и немецком языках. Чего сразу не на португальском? Это было уже не эстетство, не декадентство. Я видела счастливые рожи людей, которые стряпали всю эту ересь. Маньяки-заговорщики. Это было наглое, беспардонное, радостно ухмыляющееся хамство!
Соловей чуть не умер от таких издевательств над газетой. Он разве что не бился головой о стену и кричал, срывая голос:
— Газета должна быть предельно простой, лаконичной и абсолютно понятной! Газета людям мозги должна прочищать!
Здесь уже начала осыпаться я: «Ой, мамочки, караул, Соловья подменили!.. Сам понял, что сказал, великий отрицатель?!»
«…Я отрицаю черное! Я отрицаю белое! Я отрицаю… зеленое! Я отрицаю… фиолетовое! Я ОТРИЦАЮ ОТРИЦАНИЕ!!! Я ОТРИЦАЮ ОТРИЦАНИЕ ОТРИЦАНИЯ!!!» — эпатажно катилась из глубины квартиры абсолютно зоновская телега Соловья. Он театрально размахивал рукой, почти со свистом рассекая воздух указательным пальцем. В своем черном пиджаке Соловей был похож на ворона, решившего сокрушить крыльями тесную клетку…
Его жесты были ярче и категоричнее, чем любой почерк. Его стандартная подпись не идет ни в какое сравнение с теми феерическими вензелями, которые выписывали в воздухе его руки. Каждый взмах его «пера», вспарывая пространство, в финале обязательно стремительным росчерком гения улетал вверх. Я так и вижу его: вонзившим все пять пальцев в небо…
Позже, в июле, он вдруг скажет:
— Я написал открытое письмо руководству. Сказал, что не согласен с политикой партии, что надо менять тактику, переходить к конкретным действиям. Тишин зачитал его на ЦК — и вдруг заявил: «А я подписываюсь под каждым словом!» А что они мне сделают? Из партии исключат?! Я рядовой партиец, даже не член ЦК, я даже на собрания не хожу. Это оказалось очень удобным: быть просто председателем частного благотворительного фонда. Что они мне сделают?
Я так и не смогла тогда уяснить, какие конкретные действия он имел в виду. А партия в те дни действовала очень конкретно. Акции прямого действия сыпались одна за другой.

Обыкновенный блицкриг

— Рысь, а ты пошла бы смотреть на яйца Фаберже? — Время от времени Тишин предпринимал попытки разобраться в хитросплетениях моей натуры.
— Только если бы он был еще жив… — как на духу ответствовала я…
А национал-большевики сходили…
«Царизм не пройдет! Отрубленные головы тиранов следует выставлять в русских музеях, а не яйца Фаберже!» Именно такой лозунг провозгласили нацболы, не оценив подарка россиянам какого-то русского миллиардера. Месяцем раньше он выкупил у другого, американского, миллиардера знаменитую коллекцию. И в июне привез ее в Москву, в Кремль — похвастаться. Нацболы же беспрепятственно проникли на экспозицию, приковались наручниками к дверям и портрету Николая II, подняли большой шум и разбросали листовки. Это в Кремле-то!
«22 июня 2004 года в 12:00 без объявления войны национал-большевики напали на территорию Германии — торгпредство в Москве». Цепями и людьми, приковавшими себя наручниками, были заблокированы все двери в холле и подходы к зданию. Далее семеро «рабочих-озеленителей» в спецовках и с раскладной лестницей «10-метрового калибра» штурмовали балкон 3-го этажа. Охраннику объявили: «У нас ученья!» Оккупированные немцы радостно помогали штурмующим приковаться наручниками к перилам. Дальше — нацболы заблокировали балконные двери, развернули растяжку: «Не забудем, не простим», достали флаги… Блицкриг. Как обычно…
В ночь на 22 июня боевики напали на Ингушетию.
Это была не террористическая вылазка. Это была хорошо спланированная войсковая операция. Вечером 21 июня боевики захватили блокпосты на въездах в Назрань, блокировали федеральную трассу «Кавказ». Началась осада здания МВД Ингушетии и общежития ФСБ, потом штурмовали местное СИЗО, горотдел УВД, здание прокуратуры, казармы 137-го погранотряда, склады с оружием и боеприпасами. Еще были заняты станицы Слепцовская и Орджоникидзевская. На захваченных КПП боевики, переодетые в милицейскую форму, останавливали автомобили и проверяли документы водителей и пассажиров. Тех, кто предъявлял корочки МВД и ФСБ (а в это время сотрудников спецслужб как раз уже подняли по тревоге), расстреливали на месте. Также «работали» по конкретным адресам, расстреливая высокопоставленных сотрудников республиканских органов власти. Всего в ходе нападения погибло около 100 человек, из них 70 — сотрудники правоохранительных органов, спецслужб и прокуратуры, еще около десятка — высокопоставленные гражданские чиновники. Полномасштабная карательная операция… В это самое время главнокомандующий с министром обороны устроили на Дальнем Востоке показные военные антитеррористические учения под общим названием «Мобильность-2004»…
…Нацболы на нашей квартире в Люблине кидали холодные заинтересованные взгляды на пространно разглагольствующий телевизор. Реакция без вариантов была только одна:
— Как же четко они сработали… Это надо… — едва обозначенными фразами с губ слетали слова почтения чужому профессионализму и мастерству. И опять этот ледяной взгляд, но мысли уже о чем-то своем. Как будто где-то глубоко внутри собственных черепных коробок они непрерывно продолжали просчитывать какие-то очень законспирированные ходы.
Не знаю, за чем было интереснее наблюдать: за событиями в телевизоре или за людьми, которые этот телевизор смотрели. Я теперь знаю, как выглядит полное отсутствие сострадания… Ведь людей же убивали. Но я заглядывала в лица тех, кто был со мной, и понимала: не-а, с их точки зрения — вообще не людей… Абсолютно отрезвляющее зрелище, способное развеять как дым остатки иллюзий и сомнений: здесь все уже очень серьезно. Эти люди перестали играть в игрушки уже очень давно.
Через два дня показали подробный репортаж о больших учениях тюремных карательных отрядов ГУИН и ОМОН. Демонстративно отрабатывавших действия при подавлении бунта заключенных. Наряженных зэками людей, заломав и сложив пополам, головой до земли, пачками лихо таскали по тюремному двору. Репортаж был чуть ли не из Владимирского централа. Здесь однозначно было интереснее наблюдать за Соловьем…
— Н-да… — констатировала я общий настрой тех тревожно-невесомых летних дней. — Легкая невыносимость бытия и… мать ее… эсхатология…

Сдали

Это не Москва. Это… колхоз какой-то!..
Я приехала на стрелу со своими, и за спиной вдруг раздалось:
— Рысь, а что ты здесь делаешь?!
А что здесь делаешь ТЫ?!
Этот ангельский голосок с тембром и интонациями работающей с перегрузками циркулярной пилы задолбал меня еще в Бункере, зимой. Как же я ненавижу баб… Вот какой черт ее именно сейчас сюда принес?
— Дело есть…
— Знакомая? — спросил один из соратников. Мы стояли на платформе метро «Шоссе Энтузиастов». — Это вы ее к нам сагитировали?
— Встречались… И добралась сюда она сама.
Почему я никому ее не сдала? Не сказала, откуда ее знаю? Пусть разбирается, как знает. По ее разговорам я поняла, что она побывала уже везде. В порядке ознакомления. Почему она слила меня всем и вся? «Таких надо душить в зародыше»
— Рысь, а мне тебя сдали, — вместо приветствия вскоре заявил Тишин. — А что ты там делала?
— Дела были… — Что, уже на расстрел?.. — Непомнящий просил достать ему значок. Давно просил, еще полгода назад, на концерте…
И как они меня потом столько времени терпели?..
— …Пусть сначала из НБП выйдет! — услышала я, в свою очередь, в штабе на шоссе Энтузиастов.
Пришлось отрезать:
— Находиться я могу где угодно. Состою я здесь. Взглядов своих не скрываю. Я все жду, когда «там» начнут меня расстреливать…
— Ну, расскажи, а как там? — насел на меня Тишин.
— А что ж вы… эту свою… не спросите? — перевела я стрелы на «циркулярную пилу».
— Да ты же знаешь, что она может сказать! «А-а-а! Кошма-а-ар!..» Мне интересно, что расскажешь ты…
— Да уж, что она может наговорить, я знаю… А там все правильно, четко и строго…
Я слегка недоуменно смотрела на него. Ты что, всерьез рассчитываешь, что я кинусь сразу рассказывать, как там? Я что, похожа на бабу? Мужик, ты меня не уважаешь… Нет уж, господа, не дождетесь, чтобы я начала сливать вам информацию. Это просто жизненно необходимый в такой ситуации здравый смысл. Волей судьбы бывая по разные стороны разных баррикад, можно сохранить достоинство и жизнь, только намертво проглотив язык, без вариантов держа в себе все, что видишь и слышишь… Так что, уважаемый, придется тебе и дальше «эту свою» слушать…
— А я однажды с ним по телефону говорил, — принялся вспоминать Тишин. От меня он отстал странно быстро. Когда ж они меня уже расстреляют?.. — Позвонил и спросил, не интересует ли их совместная с нами акция. Оказалось, сам Александр Петрович трубку и взял. И как рявкнул: «Не интересует!..»
Я только усмехнулась про себя. Господи, как малые дети… А ты что, сомневался?!
…Наверное, ситуация, в которой я оказалась, — меж двух огней — не смущала меня одну. Я кому угодно отвечу. На меня давно не оказывает никакого влияния то, где я нахожусь. Я знаю, кто я и с кем я…
Но бдительные соратники через некоторое время на меня все-таки взъелись. Я их прекрасно понимаю и поддерживаю: приходится обороняться от провокаций. Но это было тяжело. Я так добивалась возможности хоть иногда общаться с этими людьми, а мне не поверили. Но обижаться на них нельзя. Не на них. Они по-своему правы. А моя правда в том, что то, что тянуло меня к ним, никуда не уйдет от меня, даже если я останусь одна. Мы на одном языке произносим «Отче наш»… Потом они даже начали расформировывать региональные отделения. Но мое заявление о вступлении лежит в Москве. И я заявления об уходе не писала. Я — продолжаю там состоять. «Твоя честь — в верности…» И даже если организация перестанет существовать, я буду носить в себе символы несуществующей религии. Потому что я в них верю…
…Нацболы же… Нацболы для самих себя были политиками. Для меня они были просто люди. А с людьми, которые для меня — просто люди, никто не запретит мне общаться по-человечески. Только они сами. Когда я увижу разногласия между нами — тогда я этих людей без сожаления оставлю… Но могу сказать честно. Пройдет немало времени, прежде чем будут изжиты мои связи с данными конкретными людьми
А Соловью на день рожденья я подарила фирменную кружку РНЕ. Шутить умеем…

Герой нашего времени

Тишин приплясывал на своем табурете и мечтал:
— …И однажды я! С полным правом! Огромным шрифтом! Сделаю на первой полосе! Вертикальную отбивку: «БАБЛАТО ХВАТАЕТ!»
Это была коронная фраза Соловья. Он откинулся — и продал квартиру в Самаре, доставшуюся от деда с бабкой. И теперь практически сорил деньгами… «Кайфуй ровно» — это была вторая его фраза. И теперь он, небрежный красавец, мог себе это позволить…
На день рожденья какая-то добрая душа подарила ему зажигалку в виде… гранаты-лимонки! Вот кто-то умеет шутить… Когда я увидела ЭТО у него в руках, мне сделалось дурно. Теперь я знаю, что страшнее обезьяны с гранатой… Дежавю. Это ведь уже было… И он за это уже отсидел. А еще мне очень не понравилось, как однажды он обронил, что, мол, где один срок, там и другой…
Не занятые в этой жизни вообще ничем, мы с Соловьем таскались повсюду за Тишиным. В результате он приволок свой ветвистый «хвост» на стрелу нацбольских комиссаров. Опять что-то замышлялось, московский деспот-руководитель Роман Попков сквозь очки пригвоздил меня взглядом к асфальту:
— Хочешь подвига?
Но я устояла… А могла бы сесть. На пять лет.
Заговорщики сгрудились на одной из аллей сквера. Мы же с Соловьем, праздношатающиеся разгильдяи, были отправлены загорать на лавочку к памятнику Лермонтову. Соловей сразу же принялся упоенно рассказывать, каким мелким пакостным негодяем и ничтожным грязным интриганом на самом деле был великий поэт. И что в «Герое нашего времени», в образе Печорина, он себя еще приукрасил…
А я смотрела на современного поэта и думала: ты этот портрет с себя, что ли, рисуешь? Или просто это — твой идеал? Однажды он с неописуемым восторгом по страшному секрету зачем-то принялся мне рассказывать, как изощренно обижал, оскорблял — и в результате сумел-таки оскорбить и обидеть — одну известную женщину, поэтессу. Которая ему, кроме хорошего, не сделала ничего плохого.
Спасибо, предупредил
Я не в состоянии понять, как может человек по доброй воле начать вспоминать свое детство. Мужик, тебе сколько лет? А ты все про детский сад… Он рассказывал про отчаянного, страшно уязвимого и яростного ребенка, родившегося с косоглазием. И с первых же дней вынужденного защищать себя от жестокости всего остального мира. Глаза ему исправили только в пять лет. Но он уже научился вгрызаться в мир, он страшно гордился: «Я — Соловей!», окружающих он третировал неимоверно. Все должно было быть именно так, как хочет он…
— Со мной была в состоянии общаться только бабушка. Она так говорила: «Чего прикажете, барин?..» А что, ее это только забавляло…
Я только усмехнулась про себя: «Один в точности такой же деспот-младенец уже три года… живет ради меня»
— Ты представляешь меня с длинными волосами? — дрейфовал Соловей по своему прошлому. Я не хотела даже пытаться представлять…
(Черт, у меня нехорошее ощущение, что это он за меня хитростью сам эту главу написал. Что он специально рассказывал мне о себе, чтобы я это разболтала… Я же уверяла всех — и верила сама, что ничего ни о ком писать не буду… Нам с ним друг другу не надо объяснять, насколько часто генератором всяких слухов и сплетен о себе становишься ты сам)
— У меня были длинные черные волосы, — разглагольствовал тем временем Соловей, — длинный черный плащ, и про меня писали, что плюс к этому ко всему я ходил еще и с тростью! Нет, чувство меры у меня всегда было… Ха, однажды про меня умудрились написать, что я кого-то там изнасиловал — и мне за это отстрелили… все. Причем, заметь, отстрелили ДВАЖДЫ! А еще у меня был черный смокинг — а под ним я носил желтую рубашку с большими такими черными кругами! — с упоением продолжал он рисовать красочный портрет обыкновенного понтярщика и дешевого фигляра.
У меня при этих его радостных излияниях скулы ломило от тоски. Я откровенно маялась, мне это было в высшей степени неинтересно. С тем человеком, в желтом с кругами, я бы никогда не стала общаться. Мы бы просто в этой жизни не пересеклись. «Понтам дешевым цена — могила»… Цитата из «Лимонки». Премию автору!
А вот к этому, нынешнему, меня тянуло как магнитом. И я знала почему…
— …А однажды на зоне расформировали наш отряд — и меня с моими близкими рассовали по разным отрядам. Меня вообще засунули в красный…
— ?
— Сотрудничающий с ментами… И ко мне так это подходят: ну и чё, ну и как, типа, ты в натуре собираешься здесь жить? А я ему: «А НИКАК!»
Он представлял этот разговор в лицах. И в мгновение ока его собственное лицо вдруг смертельно побледнело, и черты исказила лютая ярость. Абсолютная, закипающая внутри, едва сдерживаемая ярость. Ненависть зашкалила в невидящих глазах, звон пошел от захлестнувшего его смертельного отчаяния. Он мгновенно весь ощетинился и превратился в комок до предела взвинченных нервов. Этот худой, почти истонченный человек со впалой грудной клеткой без намека на мышцы готов был метнуться и растерзать любого. Было ясно, что за каждую мелочь он будет биться насмерть, до конца. Это был человек, которому вообще уже нечего терять…
Я смотрела на него как завороженная, я не могла отвести глаз. Черт… Вот черт… Я, кажется, удачно заехала. Мне, похоже, довелось прикоснуться к чему-то из ряда вон. В его ярости и отчаянье было что-то от абсолюта. В нынешней его мирной жизни ему просто негде было эти — лучшие свои — черты проявить.
— И я говорю: «У вас здесь чисто, спокойно, я здесь спать буду. Все близкие мои — там, и жить я по-прежнему буду с ними там». Мы потом очень быстро добились, чтобы нас опять всех вместе поселили…
Не сомневалась. Он там вообще чего угодно добивался, саму систему подминая под себя… Шесть голодовок. Невероятный человек, просто нереальный…

Национал-большевистский порядок

Какую телегу Соловей может катить дольше всего? О «добром и вечном». О том, что людям просто необходимо забивать головы самой несусветной ересью, чтобы окончательно сбить все ориентиры. И мир бы тогда победно завершил свое схождение с ума…
За полтора часа вот таких прогонов — это только сейчас, на кухне! — Тишин ни разу вроде бы не взглянул в мою сторону. И за полдня предыдущих прогонов не услышал от меня ни слова. Но сейчас вдруг обернулся и воззрился на меня радостно и в упор:
— Рысь, а ты ведь совершенно не согласна!
Нет, ну вот как вот с ним общаться?..
— Все должно быть… чисто́… — ударение на втором слоге, на «о». Реально, не хотела я в этом участвовать: порожняки друг другу гонять… — Разрушение противно нормальной человеческой природе. А мозги надо прочищать…
Тут-то Соловей и выдал наконец-то что-то реальное. То, что потом обозвали «Эсхатологией для самых маленьких».
— Смотри. — Он на бумажке нарисовал круг. Ровный. Он еще и художник… — В верхней точке рисуем две стрелки: вверх и вниз, наружу и внутрь. Вверх — добро, вниз — зло. Снаружи — созидание, внутри — разрушение. А теперь, если спустимся в нижнюю точку, нацеленная вверх «положительная» стрелка окажется направлена во внутреннюю область «разрушения». И получается, что, когда мир приходит в эту «нижнюю точку», разрушение, добивание этого мира, оказывается добром. Так что, если живешь в эпоху… полного падения всего, чтобы сделать добро этому миру, добей его окончательно. Чтобы он низшую точку быстрее миновал и, очистившись, мог опять по окружности вверх подниматься. Вот мы как раз тем и заняты, что этот мир добиваем.
— Замечательно… — Наконец-то хоть какой-то «реальный базар». — Вот только после всего вот этого, Михалыч… особенно эсхатологичненько выглядит понятие «национал-большевистский порядок». В противоположность «русскому», что ли?..
Единственное, с чем у меня прочно ассоциируется новая предполагаемая расшифровка аббревиатуры НБП, так это с кухней нижегородского гения Паяльника. Вот там в холодильнике дикие орды нацболов регулярно наводят абсолютный «национал-большевистский порядок»! Вычищают до блеска… Также я все еще помню тех червей в Бункере…
— Нет, мой фюрер, вы определитесь, — честно сказала я Тишину. Сам напросился на базар… — Либо «порядок», либо — «национал-большевизм»…
И увольте: давайте не будем здесь дальше развивать тему о вариантах расшифровки буквы «П»…
— А настоящий русский порядок… — всего через полгода тяжело проговорит уже совершенно другой Соловей в какой-то непоправимо следующей жизни, — сохранился теперь только на неподментованных зонах — и на Кавказе…

Апокриф от экстремиста

Однажды в последнюю субботу июля после ЦК Тишин грозно распахнул дверь собственной квартиры. И с порога прокричал Вию в хвост шеренги разномастных личностей, почему-то дружно выстроившихся в коридоре:
— Леша, первую полосу переверстываем. Велено большими буквами прописать, что из партии исключили Коноплева…
«У-у-у» — подумала я. В смысле: только теперь?..
Национал-большевик Роман Коноплев — автор книги «Евангелие от экстремиста». Я услышала о книге от Алексея Голубовича. Собственно, он, друг автора, там был одним из основных героев. Собственно, книга заканчивается тихим кошмаром суда над Алексеем. Собственно, книга почти вся — о национал-большевиках. Я рада, что мне повезло ее прочитать. Роман, спасибо вам за эту книгу. Забавно: вы своего героя, Голубовича, проводили в тюрьму, а я его встретила…
Это был бунт. Может быть, не бессмысленный. Может быть, не беспощадный. Но это был очень спокойно брошенный взгляд так глубоко, куда обычно заглядывать простым смертным не полагается. Это было выступление против… вождя.
Вождь… В книге он сидел на какой-то чужой кухне растерянным, испуганным, запутавшимся человеком. Какие-то дикие идеи каких-то диких переворотов, «заранее обреченные на полнейший провал»… Какие-то нелепейшие попытки закупки какого-то нелепейшего оружия… Апокалиптичный Тишин:
— Рома, Эдуард Вениаминович просто хочет красиво получить пулю…
А собственное войско его — с его какими-то новыми «телегами», «катящимися» уже из тюрьмы, — уже не принимает. «Вождь давно убит. То, что сейчас перед нами, — дурно состряпанный двойник, Вождя подменили в тюрьме. И он нам теперь лжет… Лимоновец и нацбол — абсолютно не одно и то же…» И скрытый гнев во взгляде бойцов, гробящихся за идею: мы достойны своего вождя. Но надо, чтобы сам вождь оказался теперь нас достоин…
И это странное войско: потерянные люди, сбившиеся в стаю. «Ты — кирпич в стене. Просто еще один кирпич в стене…» И эта странная война, где после первого же выстрела начинают воевать не за идею, а за людей, друзей, близких существ, которые в этой мясорубке оказались с тобой рядом… Нет никакой идеи — есть лишь горстка испуганных детей, чей единственный смысл жизни — чтобы рядом кто-то был… Мало хочешь
И эта твоя отчаянная борьба со всем миром, которая исчезнет, испарится, растает как дым, как только исчезнешь ты сам… И это дело, и эти люди — уже сейчас, уже при жизни — все уже мертвы… Все по Летову: «Заранее обреченные на полнейший провал, мы убили в себе государство» Апокалипсис. Господи, какая безысходность…
— Национал-большевики там прописаны как иконы… — обронил мне в Нижнем Илья Шамазов. С такой тоской и любовью пишут, наверное, младенца Иисуса, зная наперед, ЧТО ему предстоит пережить…
Взгляд был брошен вроде бы спокойно, но кому-то, похоже, хотелось свернуться под ним, как улитка под паяльной лампой… Отсюда все эти конвульсии с исключением. Партия не выдерживает критики. Вот что было понятно.
Очень, очень много там было чего-то такого, что оказалось абсолютно созвучно моим собственным ощущениям. Ощущениям от общения с этими людьми. Эта вечная неприкаянность и необъяснимая тоска вечно что-то ищущей — и вечно не находящей ГЛАВНОГО — души…
В первый раз я всего лишь пролистала текст, отыскивая знакомые, почти родные имена: Тишин, Голубович… Отчаяние финальных сцен суда над ним. Его боль… Она чуть не разнесла голову мне беззвучным оглушительным взрывом. Я помню только, что неслась потом ночью по улице и рыдала.
…Слепящий шар боли возник между двумя медленными ударами сердца. Он оторвался и всплыл откуда-то с самого дна. Оттуда, где память надежно уже похоронила саму себя. В груди образовалась черная пустота, сердце рушилось, пока растущий шар неторопливо подбирался к горлу. Я чувствовала, насколько медленно и уже совершенно неостановимо меня заполняет тоска предчувствия тяжелой темноты. Тьма издалека неумолимо наваливалась с каждым следующим глухим ударом. Шар нехотя вполз в мозг — и медленно разорвался в мозгу…
Меня оглушил этот безмолвный взрыв, заполнив пошатнувшееся сознание раздирающим звоном. Глаза залепило растекшейся слепящей чернотой. Пронзающая мозг яростная пульсация изнутри сотрясала тяжелыми ударами горячей, превратившейся в единственную реальность боли…
Сердце металось, оглушая каждым ударом, мгновенным рикошетом отдающимся в висках. Глаза слепящей пеленой заволокла бешеная ярость от невозможности унять эту переполняющую меня — и опустошающую боль… Не знаю, может быть, именно так выглядит какой-нибудь удар или гипертонический криз… Оказывается, для этого достаточно одного слова, одной мысли.
Одного удара под дых личному проклятью под названием память…
Черный разлом ужаса. Я рушилась в него. Слезы отчаяния и невыносимой тоски заливали мрак вокруг, рыдания сковали горло. Слепая ярость плетьми гнала сквозь ночную мглу. Не видя и не слыша ничего, я кроила ночь плечами, раскаленным лбом. Врезалась в темень, готовая с воплем рвать любого и крушить что угодно. Мне уже было все равно… Ярость — она действительно слепая.
«И вот нас винтят одного за другим, но на нашем месте остаются шрамы…»
Ночь сжимала кольцом. Проклятые вопросы… Почему?.. Почему?.. Почему?.. Как мы смогли допустить, что нас срезают влет, сбивают, как ударом хлыста? Почему наша жизнь поставлена вне жизни? Где была та грань, которую мы давно уже перешли? Почему стало так опасно жить, как только мы решили стать живыми? Почему жизнь меняет маски в мгновение ока? Почему жизнь и смерть — одно и то же лицо? Почему ты так быстро попадаешь в смерть? Стоит только ступить на свой путь в жизни… Почему все это так близко, так рядом — только сделай шаг? Почему мы не успеваем жить? Мы ведь так хотели…
Почему они? Почему я? Почему мы? Почему эти люди, ставшие непоправимо родными? Почему они стали мне родными? Почему их боль раскаленной лавой заливает меня? Почему их судьба сжимает тисками мое горло? Почему во мне закипает их кровь? Почему они краеугольным камнем упали в память — и стали в ней во главу угла? Почему они превратились в мою совесть? Почему сразу в кровь падают слова ПРИГОВОРА, который жизнь неумолимо зачитывает им? И раскаленным оловом прожигают мечущийся в поисках выхода и ответа мой воспаленный мозг… Когда наша жизнь превратилась в упрямую игру со смертью? В какой момент вдруг прекратились игры, и нам в лицо блеснул оскал: «Здесь все уже всерьез…»?
Почему их путь свивается петлей вокруг моих ног? Почему выбивает почву из-под ног у меня? Почему пропастью расходится у меня под ногами? Почему их жизнь стала моим проклятьем? И что делать, когда начинаешь понимать, что уже не можешь не зачитать приговор самой жизни — если она такая? Их — и… своей…
В конце июля на собственный день рожденья меня смыло из Москвы дальше по течению — в Нижний. И там с самого утра я уже «соблазняла малых сих» на базе у нижегородского гения Паяльника:
— «Евангелие от экстремиста» Романа Коноплева — правильная книга. Там вся эта эсхатологическая национал-большевистская тоска прописана просто апокалиптично.
Исключительно правильный, чистый и светлый студент и музыкант Паяльник (потом вдруг начавший стремительно приобретать блистательную стальную заточку) недоуменно смотрел на меня.
— Но у нас ведь тут, например, нет никакой тоски…
«Спроси у Елькина, как он «под реальным колпаком» пережил эту зиму» — подумала я, а ему сказала:
— А я уже заметила, что вы здесь как-то не совсем буквально следуете генеральной линии партии. Лозунг: «Да, Смерть!» кто придумал? То-то…
А про себя добавила: «А ты ведь и в Бункере даже ни разу не был?..»

Бразилия внутри

Через плечо Соловья я заглянула в июльскую «Лимонку» — и обомлела. На последней полосе красовалось абсолютное подтверждение моей дикой теории об апокалиптическом характере БРАЗИЛИИ, в то лето настырно лезшей изо всех щелей. Это была рецензия на фильм «БРАЗИЛИЯ»! Черт… Эта сволочь была уже повсюду.
Утверждалось, что этот фильм Терри Гильяма («Страх и ненависть в Лас-Вегасе» — его же фильм) «должен посмотреть каждый, кто ненавидит государство. Каждый, кто никогда об этом не задумывался. Первых фильм приведет на баррикады. Вторых — напугает и заставит, возможно впервые в жизни, осознать, что все не так радужно, как в рекламе и новостях ангажированных телеканалов.
«Бразилия» — это смертельно опасная прививка реальности… Весь потаенный абсурд нашего общества вынесен на поверхность. Жестокость и тотальное насилие, на которое в реальности наброшена полупрозрачная паранджа «демократии», «прав человека», здесь ничем не прикрыты. В то же время в «Бразилии» Гильям с поразительной тонкостью отвечает на проклятый вопрос всех теоретиков революции и бунта. Почему человек позволяет издеваться над собой? Почему безропотно принимает навязанные правила игры, где он — заведомо проигравший, пушечное мясо — но никак не человек?..
Самый сильный образ фильма: Система — как вязкая стена. Она тянется за героем, обнимает за ноги и по-бабьи причитает: «Не уходи!» Очень жалобно. Очень душевно и по-домашнему уютно. ТАК, что сразу и чиновники-маньяки, и палачи в резиновых масках уходят на второй план. И хочется поддаться уговорам, расслабиться и позволить делать с собой все, что угодно.
Почему люди не бунтуют? Потому что им — вопреки здравому смыслу и простому инстинкту самосохранения — УЮТНО в Системе. Потому что Система создана под формат маленьких людей.
Изменить ничего нельзя»
Наталья Ключарева
Я спустилась в метро. Я уже знала, что увижу напротив входа…
БРАЗИЛИЯ БЛИЖЕ, ЧЕМ ТЫ ДУМАЕШЬ…
Да, спасибо, я это уже уяснила…
На пачках сигарет, которые курил Соловей, все было прописано еще конкретнее: «БРАЗИЛИЯ ВНУТРИ?»
Невыносимая легкость бытия… И эта… как ее… мать ее… эсхатология
Назад: Глава 2 Танго со смертью
Дальше: Глава 4 Монстрофилия