5. Своими силами
Я не хочу говорить об этих дурацких путешествиях во времени, потому что мы начнем говорить о них, и потом окажется, что мы просидели весь день, разговаривая о них и составляя диаграммы из соломинок.
Райан Джонсон (2012)
Человек сидит в запертой комнате с сигаретами, кофе и пишущей машинкой. Он знает о времени все. Он знает даже о путешествиях во времени. Это Боб Вилсон, аспирант, и он пытается дописать диссертацию на степень доктора философии по теме «Исследование некоторых математических аспектов жесткости метафизики». О чем идет речь? Рассматривается «концепция путешествия во времени». Он печатает: «Путешествие во времени может быть воображаемым, но необходимые его условия возможно сформулировать в рамках некоторой теории времени – в виде формулы, которая разрешит все парадоксы теории». И далее в том же квазифилософском наукообразном духе. «Длительность – атрибут сознания, а не реальности. Это не Ding an Sich».
Позади себя он слышит голос: «Не трать попусту силы. Пустая болтовня, чушь собачья». Боб оборачивается и видит «типа примерно того же роста, что он сам, и примерно того же возраста» – или, может быть, чуть постарше, с трехдневной щетиной, подбитым глазом и распухшей верхней губой. Мужик, очевидно, явился из висящей в воздухе дыры: «Здоровенный диск пустоты того цвета, который глаз видит при плотно сомкнутых веках». Он открывает шкафчик, находит бутылку и наливает себе Бобова джина. Выглядит он как-то знакомо и определенно знает, где что лежит. «Называй меня просто Джо», – говорит он.
Мы видим, к чему все идет, – мы, люди грядущего XXI века, знающие все о времени, – но история-то происходит в 1941 г., и несчастный Боб не сразу понимает, в чем дело.
Гость объясняет, что дыра в воздухе – это ворота времени. «Время по обе стороны ворот течет параллельно, бок о бок… Просто шагнув в этот круг, можно попасть в будущее». Джо хочет, чтобы Боб отправился с ним через ворота в будущее. Боб сомневается, что это такая уж хорошая идея. Пока они обсуждают этот вопрос, передавая друг другу бутылку с джином, в комнате материализуется третий человек, с чертами фамильного сходства с Бобом с Джо. Он не хочет, чтобы Боб входил в ворота. Теперь это уже настоящий комитет. Раздается телефонный звонок: кто-то четвертый интересуется, как у собравшихся идут дела.
Философы – известные любители порассуждать, и читатели макулатурных журналов это предсказывали. Путешествуя во времени, можно встретить самого себя. Наконец это происходит, и происходит по-всякому. До конца рассказа у нас будет пятеро действующих лиц, и все они – Боб. Автора, кстати, тоже звали Боб: сочинил эту историю Роберт Энсон Хайнлайн под одним из своих литературных псевдонимов – Энсон Макдональд. Первоначально рассказ назывался «Боб и хлопотный день» (Bob’s Busy Day). Макулатурный журнал Astounding Science Fiction напечатал его в октябре 1941 г. под названием «По своим следам» (By His Bootstraps). Это был – и до сих пор остается – самый запутанный, сложный и тщательно продуманный сюжет про путешествия во времени.
Ни один дедушка в этом рассказе не умер, ни одна будущая мать не забеременела; герои лишь обмениваются остротами и ударами. Происходящие события описываются от лица рассказчика – одного из Бобов, а затем повторно излагаются с позиции старшего, более знающего Боба. Можно было бы ожидать, что «Джо» должен помнить свою первую встречу с Бобом, но изменение восприятия сбивает его с толку. Узнавание происходит постепенно и медленно. Всем Бобам приходится подниматься по лестнице растущего осознания себя.
На самом деле здесь, разумеется, несколько хронологических линий. Помимо линий всех Бобов, есть еще линия читателя – последовательность изложения событий. При этом главная здесь именно наша точка зрения. Автор мягко увлекает нас вперед. Он говорит о своем бедном герое: «Он понимал, что у него примерно столько же шансов разобраться в этих проблемах, как у колли – понять, как собачья еда попадает в банки».
Роберт Хайнлайн родился в городке Батлер (штат Миссури), в сердце «библейского пояса», а в Южную Калифорнию перебрался, поскольку между двумя войнами служил в Военно-морских силах США – мичманом и радиоофицером на «Лексингтоне», одном из первых авианосцев. Он считал себя хорошим артиллеристом и специалистом по управлению огнем, но после того как свалился с пневмонией, его списали с флота по здоровью. Первый свой рассказ он написал в 1939 г. для литературного конкурса. Astounding Science Fiction заплатил Хайнлайну за него 70 долларов, и тот начал с энтузиазмом стучать по клавишам. Он быстро стал одним из самых плодовитых и оригинальных авторов макулатурных журналов. By His Bootstraps был одним из более чем 20 рассказов и коротких романов, опубликованных Хайнлайном под разными псевдонимами только за два следующих года.
Его первое премированное произведение – рассказ «Линия жизни» (Life-Line) начинается знакомо: загадочный ученый объясняет группе скептически настроенных слушателей, что время есть, по-прежнему и навсегда, четвертое измерение. «Может быть, вы верите в это, может быть, нет, – говорит он. – Об этом рассуждали так часто, что фраза потеряла всякий смысл. Это теперь просто клише, которым пользуются всякие болтуны, чтобы произвести впечатление на глупцов». Затем он просит слушателей отнестись к этому буквально и зрительно представить, какую форму имеет человеческое существо в четырехмерном пространстве-времени. Что такое человеческое существо? Пространственно-временная сущность, измеримая по четырем осям.
Во времени за вами простирается значительная часть пространственно-временного объекта, берущего начало примерно в 1905 г. То, что мы видим сейчас, – поперечный срез этого объекта, сделанный перпендикулярно временной оси и имеющий определенное сечение. На одном конце объекта – младенец, пахнущий кислым молоком и срыгивающий завтрак на слюнявчик. На другом – в 1980-х, вероятно, – находится старик. Представьте себе этот пространственно-временной объект… в виде длинного розового червя, протянувшегося сквозь годы.
Длинный розовый червь. Культура медленно и опасливо переваривала пространственно-временной континуум. Моменты попроще уже не требовалось так долго объяснять, пришло время нюансов.
Основной интерес рассказа «По своим следам» заключается в комических встречах Бобов; это фарс одного актера, умножившегося пятикратно, с потерянными шляпами, запутавшейся и разгневанной подружкой (выражение «двойная игра» никогда не было настолько уместным), наконец с воротами времени – научно-фантастическим эквивалентом дверей, хлопающих в нужный для комизма момент. Шляпу бросают, находят и снова теряют, так что в конце концов она, кажется, начинает размножаться, как кролики. Боб напивается с Бобом. Бобу неприятен вид пьяного Боба, и Боб находит для Боба несколько отборных ругательств. Но Хайнлайн не забывает и о науке. Или о философии. Старший и мудрейший из Бобов, живущий через 30 тысяч лет после нас, в будущем, говорит одному из своих прошлых «я»: «Причинность в пространственно-временном континууме вовсе не должна подчиняться ограниченному человеческому восприятию времени и пространства». Юный Боб недолго размышляет об этом и выдает в ответ: «Секундочку! А как быть с энтропией? Как ее обойти?» И так далее. При ближайшем рассмотрении все эти рассуждения оказываются столь же пустыми, как нарисованные фасады в декорациях какого-нибудь вестерна.
Сам Хайнлайн, судя по всему, поначалу был о рассказе не слишком высокого мнения и удивился, когда влиятельный редактор журнала Джон Кэмпбелл заверил его, что это нечто особенное. Этот рассказ, по существу, положил начало осмыслению двух философских проблем, возникающих, когда люди начинают возвращаться в прошлое и описывать петли в пространстве-времени. Одна из проблем заключается в сложности идентификации себя – непрерывность личности, назовем это так. Хорошо, конечно, говорить о Бобе номер один, Бобе номер два и т. д., но прилежному рассказчику откровенно не хватает слов, чтобы разобраться во всех этих людях: «Его второе, более молодое “я”, пристально смотрело на него, демонстративно игнорируя присутствие третьего экземпляра». Внезапно оказывается, что в английском языке недостает местоимений.
Память не подготовила его к тому, кем окажется этот третий тип.
Он открыл глаза и обнаружил, что его второе «я», то, которое пьяное, обращается к последнему изданию.
И Боб не просто смотрит на себя со стороны – хуже, ему не нравится, как он выглядит: «Вилсон решил, что ему совсем не нравится лицо незваного гостя». (Но для того чтобы воспроизвести этот опыт, нам не нужны путешествия во времени. Для этого есть зеркала.)
Что такое «я»? Над этим вопросом человечество билось весь XX век, от Фрейда до Хофштадтера и Деннета с отступлениями в сторону Лакана, и путешествия во времени создают базу для некоторых наиболее глубоких вариаций на эту тему. У нас расщепления личности и вторые «я» встречаются на каждом шагу. Мы научились сомневаться в том, что наши более молодые версии – это действительно мы, что к моменту, когда мы вновь встретимся, мы останемся теми же самыми личностями. Литература о путешествиях во времени (хотя Бобу Хайнлайну в 1941 г. в голову бы не пришло назвать свою работу литературой) начинает предлагать подходы к вопросам, которые могли бы в противном случае принадлежать философам. Она смотрит на них инстинктивно и наивно – что называется, обнаженно.
Если вы с кем-то разговариваете, может ли этот человек быть вами? Когда вы протягиваете руку и касаетесь кого-то, можно ли сказать, что этот кто-то другой, отличный от вас, – человек по определению? Могут ли у вас быть воспоминания о некоем разговоре ровно в тот момент, когда вы произносите соответствующие слова?
У Вилсона снова начала болеть голова.
– Хватит! Не говори о том парне так, будто это я. Я стою здесь, рядом с тобой.
– Как хочешь, – не стал возражать Дектор. – Это тот парень, которым ты был. Теперь вспомнил, что с ним произойдет дальше?
Он приходит к выводу, что «эго – это и есть он сам. Я есть я – недоказанное и недоказуемое утверждение, которое можно испытать непосредственно». Анри Бергсон оценил бы эту историю по достоинству.
Вилсон стал думать о том, как это можно поточнее сформулировать: эго есть некая точка сознания, последнее слагаемое в постоянно расширяющейся последовательности воспоминаний… Ему было просто необходимо перевести слова в математические символы, прежде чем поверить в это. Слова содержали в себе такие странные ловушки.
Он принимает (поскольку помнит) тот факт, что его более ранние «я» тоже ощущали себя единственным и неповторимым цельным и непрерывным существом, Бобом Вилсоном. Но это, должно быть, иллюзия. В четырехмерном континууме каждое событие абсолютно индивидуально и имеет собственные пространственно-временные координаты. «Вилсон был просто вынужден расширить понятие принципа неидентичности – “Ничто не идентично ничему, включая и самое себя”, – включив в него понятие эго. Боб Вилсон, которым он был в данный момент, это совсем не тот же самый Боб Вилсон, которым он был десять минут назад. Каждый представлял собой отдельный элемент четырехмерного пространства». Все эти Бобы – одно и то же не более чем одинаковые ломти хлеба. И все же всех их связывает воедино непрерывная память, «след памяти, проходивший через всех них». Он вспоминает про Декарта. Каждый, кто хоть что-то слышал о философии, знает: cogito ergo sum – «мыслю, следовательно, существую». Мы все так ощущаем. Это определяющая иллюзия Homo sapiens.
Можем ли мы как читатели воспринимать Боба иначе, не как единую личность, единое «я»? Мы проживаем вместе с ним все прихотливые петли его хронологической линии. «Я» – это история, которую он рассказывает.
Мы добрались (и не в последний раз) до проблемы, связанной со свободой воли. Это была вторая из философских сложностей, которую затронул Хайнлайн по ходу развития сюжета. Или, возможно, мне следовало бы сказать «с которой столкнулся», поскольку исследовать ее ему пришлось волей-неволей. Выбора у него не было. Когда посылаешь Боба назад во времени, чтобы он встретился со своим более ранним «я» и вновь пережил тот же эпизод с другой, более мудрой точки зрения, Боб неизбежно спросит себя: «Не могу ли я на этот раз поступить иначе?»
Затем время делает еще одну петлю, и теперь Боб-три, еще старше и умудреннее второго, расходится с Бобом-два во мнениях относительно того, как должен поступить Боб-один. Он считает, что у него – или у них – есть выбор. Уступит ли младший Боб высшей мудрости своего более позднего «я»? Едва ли. Ему по-прежнему нужно будет дать одному из своих «я» в глаз, а другого втолкнуть в ворота времени.
Читатель видит картину целиком – сверху, если можно так сказать, – задолго до Боба. Боб пытается использовать ворота времени как окно в пространство-время, но регулировать настройки непросто. Иногда он видит или чувствует «скользнувшие по экрану тени, которые вполне могли бы быть людьми». Мы знаем, что это его собственные тени, мелькающие на стене пещеры. Бобы, каждый по отдельности и все вместе, стремятся реализовать собственную судьбу. Парадокс, если это действительно парадокс, состоит в том, что им приходится очень стараться, несмотря на то что постепенно до них доходит, что все их петли и труды предопределены. Из колеи, в которую они попали, выхода нет. Услышав, как сам он произносит слова, которые уже произносил, он бессильно пытается изменить сценарий. «Ты обладатель свободной воли, – говорит он себе. – Хочешь прочитать стишок – так прочитай его… и выйди из этого проклятого круга». Но именно в этот момент он не в состоянии вспомнить ни одного стишка. Его реплики расписаны заранее, и он не может соскочить с бегущей дорожки.
«Но это невозможно! – восклицает он. – Ты хочешь убедить меня, что я сделал нечто из-за того, что сделаю потом».
«Ну а разве не именно так все и случилось? – спокойно возражает старший Боб. – Ты ведь там был».
Младшему Бобу все это по-прежнему не нравится. «Ты хочешь убедить меня в том, что причинно-следственные связи могут замкнуться в кольцо». И старший Боб, несмотря на все с трудом обретенное знание, не прекращает работать ради исполнения своей судьбы. Он не ждет, пока его более ранние «я» отыграют свои роли, – он решительно вынуждает их действовать. Рассказчик говорит: «Каждый строит планы, пытаясь обеспечить свое будущее. Пришло время ему обеспечить свое прошлое». В итоге эта история – змея, толкающая собственный хвост и размышляющая при этом, действительно ли это необходимо.
У автора, печатающего свои рассказы на механической пишущей машинке, чтобы оплатить счета в Южной Калифорнии, и старающегося сделать свои сюжеты правдоподобными, а характеры героев – убедительными, были свои проблемы со свободой воли. Он превращает героев в марионеток, а ниточки то мелькают заметно, то пропадают из виду. Их кругозор ограничен. Только всеведущий автор, рисующий диаграммы на листе бумаги, видит всю картину целиком. Нас, читателей, события увлекают, мы помним прошлое, предугадываем будущее. Мы – смертные, для нас сейчас – это сейчас.
С этим нелегко справиться как при чтении выдуманных историй, так и в реальной жизни. Хайнлайн формулирует это так: мы должны прилагать «мощные и тонкие интеллектуальные усилия, чтобы думать о подобных ситуациях не в терминах текущей длительности, а с позиции вечности». От свободы воли нелегко отказаться, поскольку мы пользуемся ею непосредственно – постоянно что-то выбираем. Пока еще не случалось, чтобы какой-нибудь философ пришел в ресторан и сказал официанту: «Просто принесите мне то, что предопределено Вселенной». Опять же, Эйнштейн сказал, что он мог бы «захотеть» раскурить трубку и сделать это, не ощущая при этом особой свободы. Он любил цитировать Шопенгауэра: Der Mensch kann wohl tun, was er will; aber er kann nicht wollen, was er will («Человек может делать то, что хочет, но не может хотеть по своему желанию»).
Проблему свободы воли можно сравнить с великаном, который спокойно спал и которого, не собираясь, в общем-то, этого делать, Эйнштейн и Минковский растолкали и заставили проснуться. Насколько буквально должны были их последователи воспринимать пространственно-временной континуум – ту самую жесткую Вселенную, напоминающую каменный блок и зафиксированную навечно, сквозь которую движется наше ограниченное трехмерное сознание? «Неужели все будущее расписано заранее и только ждет, чтобы его “впихнули” в наш трехмерный мир? – спрашивал в 1920-е гг. Оливер Лодж, британский физик и пионер радио. – Неужели не существует никакого элемента случайности? Никакой свободы воли?» Он призывал к своего рода скромности. «Я говорю о геометрии, а не о теологии, и было бы глупой ошибкой делать вид, что мы решаем вопросы высшей реальности при помощи простых аналогий и математического анализа… Род человеческий существует не так уж долго; научные исследования он начал совсем недавно. Он все еще скребется по поверхности вещей, по трехмерной поверхности вещей». Сегодня, столетием позже, мы можем сказать то же самое.
Философы не нуждались в пространственно-временном континууме, чтобы сообразить, что со свободой воли что-то не так, что здесь есть проблемы. Как только к человеческому инструментарию добавились законы логики, древние тут же обнаружили в себе способность выстраивать самые забавные логические головоломки. Человеческий язык переключается с прошлого на будущее и обратно простым изменением грамматического времени, и это может оказаться ловушкой для неосторожного.
«Значит, для того, что есть и что произошло, необходимо, чтобы подтверждение или отрицание было истинным или ложным», – сказал Аристотель. Иными словами, утверждения о настоящем и прошлом могут быть либо истинными, либо ложными. Возьмем утверждение «вчера состоялась морская баталия». Истина или ложь? Промежуточные варианты невозможны. Поэтому естественно посмотреть, приложимо ли это к утверждениям о будущем. «Завтра состоится морская баталия». К субботе это утверждение станет либо истиной, либо ложью, но должно ли оно непременно быть истинным или ложным прямо сейчас? С точки зрения языка и логики эти утверждения выглядят идентично, так что к ним, по идее, должны применяться одни и те же правила. «Завтра состоится морская баталия». Если это не истина и не ложь, то какие еще у нас варианты?
Аристотель остался в сомнениях. Утверждения о будущем он объявил исключением и считал, что, когда речь идет о будущем, логика уступает место иному состоянию вещей: назовите его неопределенным, случайным, нерешенным, неизвестным, еще каким-нибудь… Современному философу такие рассуждения кажутся неуклюжими.
«К выходным морская баталия окажется состоявшейся». В грамматику некоторых языков встроено будущее совершенное время. Если так, подобная конструкция, как правило, кажется естественной. Морская баталия либо окажется состоявшейся, либо не окажется. Когда придет время, мы узнаем, да или нет. Возникнет ощущение, что она была неизбежна. Таким способом язык и логика как будто указывают на позицию сторонников жесткой Вселенной – позицию, которая обрела прочность и вес с появлением физических законов, делающих Вселенную подобной часовому механизму, открытых Ньютоном и Лапласом. Казалось, весь комплект жесткой Вселенной упаковали и запечатали в четырехмерный пространственно-временной континуум. Новая физика оказала глубокое воздействие на философов, признают они это или нет. Она освободила их от всеобщего интуитивного ощущения, что прошлое и будущее принципиально различны. То есть она освободила философов, заключив при этом в темницу всех остальных. «Следует признать, что прошлое и будущее столь же реальны, как настоящее, – писал Бертран Рассел в 1926 г., – а определенное освобождение от рабства времени необходимо для философской мысли». Фаталист говорит: все, что случается, должно было случиться. Что и требовалось доказать.
Один реалист из Калифорнии, Дональд Уильямс, подхватил эту тенденцию в середине XX века, написав книгу «Морская война завтра» (The Sea Fight Tomorrow). Его реализм принадлежал к четырехмерной разновидности – иными словами, был очень современным. Он отстаивал «взгляд на мир, или манеру говорить о нем» (тонкое различие, так легко забытое):
(Этот взгляд) охватывает всю полноту бытия, фактов или событий, навечно развернутых не только вдоль пространственных осей, но и вдоль оси времени. События прошлого и будущего ни в коем случае нельзя приравнивать к событиям настоящего, но в каком-то ясном и существенном смысле они все же существуют, сейчас и всегда, как скругленные и четко очерченные предметы обстановки мира.
В 1960-е гг. завтрашняя морская баталия обрела новую жизнь в философских журналах. Логика фатализма вызывала жаркие споры, и важной вехой в дебатах служил очерк «Фатализм» Ричарда Тейлора – метафизика и пчеловода из Брауновского университета. «Фаталист, – писал он, – думает о будущем примерно так, как все мы думаем о прошлом». Фаталисты воспринимают и прошлое, и будущее как заданное раз и навсегда, причем в равной степени. Такие взгляды они черпают, возможно, из религии или в последнее время из науки:
Не вводя в картину Бога, можно полагать, что все происходит в соответствии с неизменными законами, что все, что бы ни происходило в мире в любом будущем, есть единственное, что может тогда произойти, при условии, что определенные другие вещи происходили непосредственно перед этим и что они в свою очередь тоже единственное, что могло произойти в то время, при условии заданного полного состояния мира непосредственно перед тем и т. д., так что опять же мы ничего не можем с этим поделать.
Тейлор предлагал доказать фатализм при помощи исключительно философских рассуждений, «без обращения к какой бы то ни было теологии или физике». Он использовал формальную математическую логику, в которой различные заявления о морской баталии были представлены как P и Pʹ и как Q и Qʹ. Все, что ему было нужно, – это «некоторые допущения, делаемые почти повсеместно в современной философии». Что-то должно было уступить: либо фатализм, либо законы логики. Развернулась философская баталия. Одно из допущений Тейлора не было столь же очевидным для остальных: «Что время само по себе не “действенно”, то есть что простой ход времени не усиливает и не ослабляет возможности чего угодно». Иными словами, время само по себе не вершитель перемен, а скорее, непричастный зритель. Время ничего не делает. («Что такое простой ход времени? – возражал один из его критиков. – Может ли время, хотя бы в принципе, идти без того, чтобы что-то где-то менялось, – без тиканья каких-то часов, движения какой-то планеты, подергивания какой-то мышцы или вида какой-то вспышки?»)
Два десятилетия спустя в Амхерстском колледже Дэвид Фостер Уоллес, студент-философ и сын философа, заболел этой дискуссией, этими «славными и бесславными рассуждениями Тейлора». Он писал другу: «Если ты читал литературу по Тейлору, то знаешь, что это истинное зло». Тем не менее он погрузился в те старые дебаты с головой. Его увлечение переросло в курсовую работу, которая вполне могла бы позаимствовать название у воображаемой работы Боба Вилсона «Исследование некоторых математических аспектов жесткости метафизики» (An Investigation into Certain Mathematical Aspects of a Rigor of Metaphysics). Он рисовал диаграммы, классифицировал «мировые ситуации», выделял для каждой возможных «дочек» и «мам». Но как ни близка была Уоллесу формальная, аксиоматическая сторона философии – он неизменно получал от нее удовольствие и удовлетворение, – он никогда не принимал ее безоговорочно. Пределы логики и пределы языка сохраняли для него свое значение.
Слова обозначают вещи, но сами по себе слова – это не вещи. Мы знаем это, однако нам свойственно это забывать. Фатализм – философия, построенная из слов, и в итоге ее выводы применимы к словам, не обязательно к реальности. Выходя с работы, Тейлор, в точности как все остальные, вызывает лифт нажатием кнопки. Он не думает: «Не беспокойся, лифт выполнит то, что ему предопределено заранее». Он может подумать: «Когда я нажимаю на кнопку вызова лифта, то делаю это не по собственному свободному выбору – это предопределено». Но он все же делает это. Ему не придет в голову просто стоять у двери и ждать лифта.
Конечно, Тейлор и сам это прекрасно понимал. Несостоятельность его идей так просто не докажешь.
Фаталист – если таковые существуют – считает, что он не в состоянии как-либо повлиять на будущее. Он думает, что его не касается, что собирается произойти в следующем году, завтра или буквально в следующий момент. Он считает, что даже его собственное поведение совершенно не в его власти – не более чем движение небесных тел, события давней истории или политические процессы в Китае. Поэтому ему было бы бессмысленно размышлять о том, что он собирается делать, ибо человек размышляет только о таких вещах, сделать которые, по его мнению, в его власти.
Он добавлял: «А мы на самом-то деле даже не испытываем искушения размышлять над тем, что делаем и что оставляем несделанным».
Интересно, много ли читал Тейлор художественной литературы о путешествиях во времени, а также, если на то пошло, живет ли он со мной в одном мире, – ведь у нас сожаления о сделанном или несделанном встречаются достаточно часто, а иногда люди рассуждают даже о том, что могло бы произойти. Куда бы мы ни посмотрели, люди везде нажимают кнопки лифтов, поворачивают дверные ручки, вызывают такси, подносят пищу к губам и вымаливают благоволение у своих возлюбленных. Мы ведем себя так, будто наше будущее если и не зависит от нас, то все же не определено до конца. Тем не менее Тейлор отбрасывает наши «субъективные ощущения». Наши иллюзии по поводу свободы воли естественны, потому что по счастливому совпадению о будущем мы знаем меньше, чем о прошлом.
Многие философы в последующие годы пытались опровергнуть Тейлора, но его логика оказалась поразительно устойчивой. Уоллес хотел защитить свойственное всем нам интуитивное представление о том, «что люди как действующие лица в состоянии повлиять на ход событий в своем мире». Он с головой погрузился в формальную логику. Возьмем лишь одно предложение для иллюстрации: «Очевидно, что Я при любом анализе должен сделать либо O, либо Oʹ (поскольку Oʹ – это не-O (отрицание О)), то есть поскольку (O ∨ Oʹ), а при строгой дизъюнкции невозможно, чтобы Я сделал O, или невозможно, чтобы Я сделал Oʹ, (~◊O ∨ ~◊Oʹ), что эквивалентно (~◊~~O ∨ ~◊~O), что эквивалентно (~O ∨ O), мы остаемся в результате с (O ∨ ~O); так что необходимо, чтобы что бы я ни делал, O или Oʹ, я все же делал что-то и не мог поступить иначе». («Очевидно»!) В конце он добивал фатализм Тейлора тем, что отступал в сторону и рассматривал не только цепочки символов, но и уровни символьного представления – рассматривал их словно с высоты птичьего полета. Уоллес различал царство семантики и царство метафизики. Он утверждал, что, хотя на словесном уровне логика Тейлора, возможно, верна, перепрыгивать из владений семантики и аргументов к метафизическим выводам неправильно.
«Тейлор никогда не утверждал на самом деле, что фатализм реально “истинен”, а только что он навязан нам доказательствами на основе фундаментальных логических и семантических принципов, – делает вывод Уоллес. – Если Тейлор и фаталисты хотят навязать нам какой-то метафизический вывод, они должны заниматься метафизикой, а не семантикой». В метафизике мы находим доктрину детерминизма – мы с ней уже встречались, и лучше всех ее выразил Лаплас. Вот что такое детерминизм (по Уоллесу):
Идея, что при наличии точного и полного состояния дел в один момент и физических законов, управляющих причинно-следственными отношениями между состояниями дел, существует только одно, причем единственное, возможное состояние дел, которое можно получить в следующий момент.
Тейлор считает это самоочевидным. Если X, то Y в логике означает только одно. В физическом мире это означает нечто более сложное и всегда (нам следовало бы уже это понять) допускающее сомнение. В логике все жестко и однозначно. В физике всегда есть место ошибке. Случай тоже играет свою роль. Неожиданности случаются. Неопределенность возведена в принцип. Мир намного сложнее, чем любая модель.
Тейлор лукавил. Чтобы доказать фатализм, он принимал на веру детерминизм. Многие физики тоже это делают даже сейчас. «Физикам нравится считать, что достаточно сказать: “Вот вам условия, а теперь скажите, что произойдет дальше”», – говорил Ричард Фейнман. Детерминизм встроен в огромное количество всевозможных физических формул, точно как в логике. Но формулы – это всего лишь формулы. Физические законы сформулированы людьми для удобства. Они не равны по протяженности и объему Вселенной.
Было ли то, что произошло, единственно возможно? Уоллес плавал в этой мутной воде не один год и в какой-то момент понял, что философии с него пока хватит. В его планах было другое будущее, и он его выбрал. «Я ушел оттуда, – сказал он позже, – и не возвращался».