4. Древний свет
– Время, – сказал Прингл, – понятие ментальное. Раньше его искали где только можно, пока наконец не уразумели, что его место – исключительно в сознании. Когда-то это называли четвертым измерением. Помните, у Эйнштейна…
Клиффорд Саймак (1951)
Прежде чем в нашей жизни появляются часы, мы ощущаем время текучим, подвижным и непостоянным. До Ньютона время не считалось универсальной, надежной и абсолютной штукой. Относительность времени была хорошо известна – если говорить об относительности в психологическом смысле и не путать с более новым толкованием этого слова, появившимся около 1905 г. Время идет различным шагом с различными людьми. Часы овеществили время, а затем Ньютон придал времени… ну, скажем, официальный характер. Он сделал время существенной частью науки: время t, коэффициент, который нужно вставлять в уравнения. Ньютон рассматривал время как часть «чувствительной сферы Бога». Его точка зрения вручена нам, будто высеченная на каменных скрижалях:
Абсолютное, истинное, математическое время само по себе и по самой своей сущности, без всякого отношения к чему-либо внешнему, протекает равномерно…
Космические часы тикают невидимо и неумолимо, всегда и везде одинаково. Абсолютное время принадлежит Богу. Таково было кредо Ньютона. Никаких доказательств тому у него не было, а его часы в подметки не годились нашим.
Может быть, никакого равномерного движения вообще не существует, при условии, что время можно точно измерить. Может быть, любое движение ускоряется или замедляется, но течение абсолютного времени не подвержено никаким изменениям.
Помимо религиозного убеждения, Ньютоном двигала математическая необходимость: он нуждался в абсолютном времени и абсолютном пространстве, чтобы определить свои термины и выразить свои законы. Движение определяется как изменение положения в пространстве с течением времени; ускорение – это изменение скорости во времени. В контексте абсолютного, истинного, математического времени он имел возможность построить целую космологию, систему мира. Это была абстракция; удобство; основа для вычислений. Но для Ньютона это была также важнейшая характеристика мира. Хотите верьте, хотите нет.
Альберт Эйнштейн поверил. До некоторой степени.
Он верил в систему законов и расчетов – своеобразное сооружение, выросшее из простой каменной церкви до величественного изысканного собора с колоннадами и арочными контрфорсами, покрытого резьбой и ажурными витражами, – работа над ним еще идет, видны тайные склепы и разрушенные часовни. В этом сооружении время t играло незаменимую роль. Никто не мог охватить взглядом все сооружение разом, но Эйнштейн понимал больше, чем многие другие, поэтому видел проблему. В системе было внутреннее противоречие. Великим достижением физики предыдущего столетия было то, что Джеймс Кларк Максвелл объединил электричество, магнетизм и свет; это достижение самым очевидным и наглядным образом связывало и освещало весь мир. Оказалось, что электрические токи, магнитные поля, радио- и световые волны – это одно и то же. Уравнения Максвелла впервые дали возможность вычислить скорость света. Но при этом они не стыковались идеально с законами механики. Эти световые волны, к примеру, – откровенные волны по всем математическим признакам, но волны в чем? Звуку для распространения нужна среда (воздух или вода), способная переносить колебания (например, колебания плотности воздуха). Аналогично и световые волны подразумевали невидимую среду, так называемый эфир – люминофор, или светоносный эфир. Экспериментаторы, естественно, пытались отыскать его, но безуспешно. Альберт Майкельсон и Эдвард Морли в 1887 г. предложили хитроумный эксперимент с целью измерить разницу между скоростью света в направлении движения Земли и скоростью света в перпендикулярном ему направлении. Они не смогли обнаружить никакой разницы. Действительно ли эфир необходим? Или можно думать непосредственно об электродинамике тел, движущихся сквозь пустое пространство?
Сегодня мы знаем, что скорость света в пустом пространстве постоянна и равна 299 792 458 метров в секунду. Никакой ракете не под силу догнать луч света или хотя бы в малейшей степени уменьшить это число. Эйнштейну было очень тяжело (психическое напряжение, всевозможные нервные конфликты) в этом разобраться: отказаться от светоносного эфира и принять скорость света в качестве абсолютного предела. Нужно было на что-то опереться. В один прекрасный день в Берне (как сам он позже рассказывал) он обсудил все это со своим другом Микеле Бессо. «На следующий день я снова пришел к нему и сказал, даже не поздоровавшись: “Спасибо. Я полностью решил задачу”. Анализ концепции времени был моим решением». Если скорость света абсолютна, то время уже не может быть таковым. Мы должны отказаться от веры в идеальную одновременность, от представления о том, что о двух событиях можно сказать, что они произошли в одно и то же время. Разные наблюдатели переживают свои моменты настоящего. «Время не может быть определено абсолютно, – сказал Эйнштейн (определить его можно, но не абсолютно), – и между временем и скоростью сигнала существует неразрывная связь».
Сигнал несет информацию. Представьте, что шесть спринтеров выстроились на стартовой линии перед стометровкой, руки и одно колено у каждого касаются дорожки, ноги на стартовых колодках. Все ждут выстрела из стартового пистолета. Скорость сигнала в данном случае составляет несколько сотен метров в секунду, это скорость звука в воздухе. В наши дни это уже медленно, поэтому на олимпийских стартах отказались от стартового пистолета в пользу сигналов, подаваемых (со скоростью света) в динамики. При более тщательных размышлениях об одновременности необходимо уже рассматривать скорость светового сигнала, поступающего в глаза бегунов, судей и зрителей. В конце концов, не существует единого мгновения, нет никакого «момента времени», который мог бы быть одинаковым для всех.
Представьте, что молния ударяет в железнодорожную насыпь (да, на этих страницах поезда встречаются чаще, чем лошади) в двух разных точках, расположенных на некотором расстоянии друг от друга. Можете ли вы – физик с самым качественным современным оборудованием – определить, были ли эти две вспышки одновременными? Не можете. Оказывается, у физика, ехавшего в поезде, мнение на этот счет будет не такое, как у физика, стоявшего на станции. У каждого наблюдателя своя система отсчета, и в каждой системе отсчета свои часы. Не существует единых космических часов, часов Бога или Ньютона.
Из всего этого следует вывод о том, что у нас не может быть никакого общего сейчас – универсального настоящего момента. Но стало ли это настоящей неожиданностью? Еще до рождения Эйнштейна Джон Генри Ньюмен, поэт и священник, писал, что «…Время не общее достояние; / Но длинное коротко, быстрое медленно, / А близкое далеко – все в разуме человека, / У каждого все по-своему, / И время каждый меряет по себе». Его понимание было интуитивным.
«Твое “сейчас” – это не мое “сейчас”, – писал Чарльз Лэм из Англии своему другу Бэррону Филду в Австралию, на другую сторону Земли, в 1817 г. – Твое “потом” – не мое “потом”; но мое “сейчас” может оказаться твоим “потом”, и наоборот. Чья голова способна разобраться в подобных вещах?»
Сегодня все мы разбираемся в подобных вещах. У нас есть часовые пояса. Мы можем рассмотреть на карте международную линию перемены дат – воображаемую границу, отделяющую вторник от среды. Даже страдая от десинхроноза – типичного заболевания, связанного с путешествиями во времени, – мы осознаём причины страдания и можем кивнуть на описание «задержки души», сделанное Уильямом Гибсоном:
Ее душа еще летит над океаном, торопится среди туч, цепляясь за призрачную пуповину реактивного следа. У душ есть ограничение по скорости, они отстают от самолетов и прибывают с задержкой, как потерявшийся багаж.
Мы знаем, что свет звезд – это древний свет, что далекие галактики раскрываются перед нами такими, какими они были когда-то, а не такими, какие они сейчас. Как напоминает нам Джон Бэнвилл в романе «Древний свет» (Ancient Light) – это все, что у нас есть: «Даже здесь, за этим столом, свету, несущему образ моих глаз, нужно время – крохотное, пренебрежимо малое, но время, – чтобы достичь твоих глаз, поэтому куда бы мы ни посмотрели, всюду мы смотрим в прошлое». (Можем мы заглянуть также и в будущее? Остроумная путешественница во времени Джойс Кэрол Оутс пишет в Twitter: «Поскольку солнечному свету нужно несколько минут, чтобы достичь нас, мы все живем в солнечном прошлом. Читая гранки, наоборот, живешь в будущем».)
Если все, что воспринимается нашими чувствами, приходит из прошлого, если ни один наблюдатель не живет в настоящем другого наблюдателя, различие между прошлым и будущим начинает размываться. События нашей Вселенной могут быть связаны между собой. Скажем, одно из них может быть причиной другого. С другой стороны, они могут быть достаточно близки по времени и достаточно далеки по расстоянию, чтобы связь между ними была невозможна, – и тогда никто даже не может сказать, которое из них произошло раньше. (Вне светового конуса, говорят физики.) Но тогда мы более изолированы, чем нам, возможно, казалось, мы одиноки в своих уголках пространства-времени. Знаете, как гадалки заставляют нас поверить в то, что они знают будущее? Оказывается, говорит Ричард Фейнман, ни одной гадалке не дано знать даже настоящее.
Мощные идеи Эйнштейна распространились в общедоступной прессе столь же быстро, как и в физических журналах, и нарушили безмятежную поступь философии. Философы были удивлены и оказались в меньшинстве. Бергсон и Эйнштейн спорили публично в Париже и частным образом в письмах, причем казалось, что они говорят на разных языках: один научный, выверенный, конкретный; другой психологичный, текучий, не вызывающий доверия. «“Время вселенной”, открытое Эйнштейном, и “время нашей жизни”, связанное с Бергсоном, двигались по спиралям опасно конфликтующих траекторий, расщепляя столетие на две культуры», – пишет историк науки Джимена Каналес. Мы эйнштейнианцы, когда стремимся к простоте и истине, и бергсонианцы – когда погружаемся в неуверенность и текучесть. Бергсон по-прежнему помещал человеческое сознание в центр времени, тогда как Эйнштейн не видел в науке, полагающейся на часы и свет, места для духа. «Время для меня – это то, что в высшей степени реально и необходимо, – писал Бергсон. – Это необходимое условие действия. Что я говорю? Это само действие». В апреле 1922 г. Эйншейн, выступая перед интеллектуалами во Французском философском обществе, был непреклонен: «Времени, о котором говорят философы, не существует». Судя по всему, Эйнштейн победил.
Что означают заданные им рамки для нашего понимания истинной природы вещей? Биограф Эйнштейна Юрген Неффе рассудительно подводит итог. «Эйнштейн не дал объяснения этим явлениям, – говорит он. – Никто не знает, что на самом деле представляют собой свет и время. Нам не говорят, что это такое. Специальная теория относительности всего лишь устанавливает новое правило измерения мира – идеальный логический конструкт, позволяющий преодолеть прежние противоречия».
Герман Минковский прочел работу Эйнштейна 1905 г. по специальной теории относительности с особым интересом, ведь когда-то в Цюрихе он преподавал Эйнштейну математику. Ему было 44 года, Эйнштейну – 29. Минковский понимал, что Эйнштейн сбросил концепцию времени с ее пьедестала и, мало того, показал, что времени не существует, существуют только времена. Но он считал, что его бывший ученик оставил работу недоделанной – не решился объявить новую истину о природе всей реальности. Поэтому Минковский подготовил лекцию и прочел ее на научной встрече в Кельне 21 сентября 1908 г. Лекция стала знаменитой.
Называлась она Raum und Zeit – «Пространство и время», и миссией автора было объявить обе эти концепции бессмысленными и пустыми. «Взгляды на пространство и время, которые я хочу изложить перед вами, возникли на почве экспериментальной физики, и в этом их сила, – величественно начал он. – Они радикальны. С этого момента пространство само по себе и время само по себе обречены отойти в тень, и только своего рода союз того и другого сохранит независимую реальность».
Он напомнил слушателям, что пространство обозначается тремя ортогональными координатами x, y, z – длиной, шириной и высотой. Пусть t обозначает время. Взяв кусок мела, сказал он, можно нарисовать на доске четыре оси: «несколько большая степень абстракции, связанная с числом 4, математику не помешает». И так далее. Минковский был возбужден. Это была «новая концепция пространства и времени», объявил он, «первый из всех законов природы». Он назвал свою концепцию «принципом абсолютного мира».
Четыре числа – x, y, z, t – определяют «мировую точку». Вместе все мировые точки, отслеживающие существование объекта от рождения его до смерти, образуют «мировую линию». А как мы назовем всю эту историю целиком?
Множество всех мыслимых систем величин x, y, z, t мы назовем миром.
Die Welt! Мир! Хорошее название. Но сегодня мы просто называем это пространством-временем (континуумом). Если мы не согласны и сопротивляемся этому («Я знаю, время – просто время, / А место – просто место», – сказал Томас Стернз Элиот), то делаем мы это напрасно.
Минковский напрасно начал свою лекцию с заявления, что его выводы основаны на экспериментальной физике. Подлинной темой лекции была сила абстрактной математики и ее способность изменить наши представления о Вселенной. В первую очередь он был геометром. Физик и историк Питер Галисон говорит об этом так: «Там, где Эйнштейн манипулировал часами, стержнями, световыми лучами и поездами, Минковский играл с решетками, поверхностями, кривыми и проекциями». Он мыслил в русле глубочайших визуальных абстракций.
«Отойдут в тень», – сказал Минковский, и это не было просто поэтическим сравнением. Он почти буквально имел в виду то, что говорил. Воспринимаемая нами реальность – это проекция, подобная теням, возникающим на стене Платоновой пещеры. Если мир – абсолютный мир – представляет собой четырехмерный континуум, то все, что мы воспринимаем в любой отдельно взятый момент, – всего лишь срез целого. Наше чувство времени – иллюзия. Ничто не уходит, ничто не меняется. Вселенная – реальная Вселенная, скрытая от нашего ограниченного взгляда, – заключает в себе всю полноту этих безвременных, вечных мировых линий. «Я бы с радостью предвосхитил себя, – сказал Минковский в Кельне, – по моему мнению, физические законы могли бы найти самое совершенное свое выражение во взаимоотношениях этих мировых линий». Три месяца спустя он умер от прорвавшегося аппендикса.
Так идея времени как четвертого измерения потихоньку продвигалась вперед. Произошло это не сразу и не в один миг. В 1908 г. Scientific American «просто объяснил» четвертое измерение как гипотетическое пространственное, аналогичное первым трем: «Чтобы попасть в четвертое измерение, нам следовало бы выйти из нашего нынешнего мира». На следующий год журнал спонсировал конкурс эссе на тему «Четвертое измерение», и ни один из победителей или участников не рассмотрел в этом качестве время, проигнорировав и заключения немецкого физика, и произведения английского писателя-фантаста. Пространственно-временной континуум и правда был радикальной идеей. Макс Вин, физик-экспериментатор, описывал свою первоначальную реакцию как «легкое содрогание мозга – теперь пространство и время кажутся слепленными воедино в серый печальный хаос». Это оскорбляет здравый смысл. «Ткань пространства есть не ткань времени, – восклицал Владимир Набоков, – но вскормленное релятивистами разномастное четырехмерное посмешище – четвероногое, которому одну из ног заменили на призрак ноги». Замечания этих критиков звучат совсем по-филбински, но даже Эйнштейн не сразу принял предложенный Минковским взгляд: он называл его überflüssige Gelehrsamkeit, чрезмерной ученостью. Но Эйнштейн сменил направление. Когда в 1955 г. умер его друг Бессо, Эйнштейн утешил его родных словами, которые с тех пор многократно цитировались:
Теперь он ушел из этого странного мира, немного раньше меня. Это ничего не означает. Для нас, верующих физиков, различие между прошлым, настоящим и будущим лишь стойкая иллюзия.
Сам Эйнштейн умер через три недели. Забавная ирония судьбы.
Сегодня, через столетие после того, как Эйнштейн открыл, что идеальная одновременность лишь химера, техника нашего взаимосвязанного мира полагается на одновременность как никогда прежде. Когда теряется синхронизация коммутаторов телефонных сетей, звонки срываются. Хотя ни один физик не «верит» в абсолютное время, человечество установило коллективную официальную шкалу времени, которую поддерживает целый хор атомных часов, хранимых при температуре, близкой к абсолютному нулю, в подвалах Военно-морской обсерватории США в Вашингтоне, Международной палаты мер и весов под Парижем и в других местах. Они перебрасываются между собой сетевыми сигналами, идущими почти со скоростью света, вводят необходимые релятивистские поправки, а по ним весь мир ставит мириады своих часов. Путать прошлое и будущее непозволительно.
Ньютон понял бы и одобрил эту систему. Международное атомное время законодательно закрепляет то самое абсолютное время, которое он создал, и по тем же причинам: такая система позволяет уравнениям работать, а поездам ходить по расписанию. За столетие до Эйнштейна о достижении такой одновременности почти невозможно было помыслить. Сама концепция одновременности только еще складывалась, практически ее еще не было. Редкий философ задумывался, какое сейчас может быть время в отдаленных местах. Едва ли можно даже надеяться узнать это, сказал в 1646 г. врач и философ Томас Браун:
Это не обычное дело и не тема для «Альманаха», но задача математическая – найти разницу часов в разных местах. Даже мудрейшие не могут в точности удовлетворить себя в этом, ибо часы в нескольких местах опережают друг друга соответственно своим долготам; а те не установлены точно для всех мест.
В те времена всякое время было локально. До появления железных дорог «стандартное время» никому не было нужно, а установить его было невозможно до появления телеграфа. Англия начала синхронизацию часов (новое выражение) по времени железной дороги в середине XIX века, когда телеграф передавал сигналы по новым электромагнитным часам Королевской обсерватории в Гринвиче и Компании электрического времени в Лондоне. Передавал он их, помимо прочего, и новым скоординированным часовым башням и электрическим уличным часам Берна. Эти технологии серьезно повлияли как на идеи Эйнштейна, так и на идеи Уэллса.
Поэтому теперь, как мы уже сказали выше, в Соединенных Штатах, на вершине холма на берегу реки Потомак, действует Директорат времени – подразделение военно-морских сил и по закону официальный хранитель времени США. Аналогичную роль в Париже исполняет Международная палата мер и весов, где хранится также международный эталон килограмма и метра. Эти учреждения – хранители temps universel coordonné, или всемирного (буквально «вселенского») координированного времени (UTC), которое, как мне кажется, мы назвали слишком громко, это следует признать. Давайте называть его просто земным временем.
Все хронометрические параферналии современности научны, но при этом произвольны. Железные дороги сделали введение часовых поясов неизбежным, и задним числом мы видим, что часовые пояса уже порождают у человека ощущение путешествия во времени. Надо сказать, сами часовые пояса не организовались сразу, в приказном порядке. И начал у них было много. Так, 18 ноября 1883 г., в воскресенье, позже получившее известность как «день двух полудней», Джеймс Хэмблет, начальник нью-йоркского отделения Time Telegraph Company, протянул руку и остановил маятник эталонных часов в здании компании Western Union Telegraph. Он дождался специального сигнала и вновь запустил маятник. «Его часы установлены с точностью до сотой доли секунды, – писала New York Times, – промежутка времени настолько крохотного, что он почти недоступен человеческому восприятию». Во всем городе телеграфные аппараты объявили новое время, а владельцы ювелирных лавок подвели свои часы. Газета объясняла новый порядок в выражениях, достойных научно-фантастического романа:
Когда читатель The Times заглянет в газету сегодня в 8 часов утра за завтраком, 9 часов будет в Сент-Джоне и Брунсвике, 7 часов в Чикаго или, скорее, в Сент-Луисе – поскольку власти Чикаго отказываются принимать стандартное время, возможно, потому, что чикагский меридиан не был выбран в качестве того, на котором должно основываться все время, – 6 часов в Денвере, штат Колорадо, и 5 часов в Сан-Франциско. Вот вам в двух словах и вся история.
Разумеется, история это далеко не вся. Железнодорожные часовые пояса были выбраны произвольно и нравились далеко не всем, поэтому появилась еще одна диковинка: время сбережения светового дня, как его называют в Северной Америке, или летнее время, как называют его европейцы. Даже сегодня, через 100 с лишним лет после его введения, некоторым людям прыжки на час по времени, которые приходится совершать дважды в год, причиняют психологическое или даже физическое неудобство. (С философской точки зрения это тоже заставляет нервничать. Куда, спрашивается, девается этот час?) Первой Sommerzeit (летнее время) ввела Германия во время Первой мировой войны в надежде получить экономию угля. Вскоре после этого Соединенные Штаты ввели такое время, затем отказались от него, затем снова ввели. В Англии король Эдуард VII, которому для охоты нужно было дополнительное светлое время вечером, приказал поставить все часы в королевских владениях на «сандрингемское время» – на полчаса впереди гринвичского. Нацисты, оккупировав Францию, приказали перевести все часы на час вперед, на берлинское время.
Дело здесь не только в минутах и часах. Счет дней и лет тоже смущал мир, самые отдаленные части которого теперь очень тесно общались между собой. Когда наконец человечество договорится и примет единый календарь? Этот вопрос подняла после Первой мировой войны новоорганизованная Лига Наций. Ее комитет по научному сотрудничеству выбрал своим президентом философа Бергсона. Также членом этого комитета, хотя и недолго, был Эйнштейн. Лига попыталась навязать григорианский календарь, который сам по себе – результат нескольких столетий споров и поправок, тем странам, где не слишком заботились о расчете верной даты пасхальных празднеств. Перспектива прыгать вперед и назад во времени вызывала тревогу. Эти страны отказались идти на поводу. Болгары и русские заявили, что нельзя заставить их граждан постареть вдруг, разом, на 13 дней и пожертвовать 13 днями своей жизни во имя глобализации. Напротив, когда Франция снисходительно согласилась присоединиться к гринвичскому времени, парижский астроном Шарль Нордман сказал: «Некоторые, возможно, утешились размышлениями о том, что помолодеть на 9 минут и 21 секунду согласно закону, приятно и стоит того».
Неужели время стало предметом, над которым готовы ломать копья короли и диктаторы? «Проблема летнего времени» – так по-английски звучало название истории нового типа о путешествиях во времени; ее опубликовал в 1943 г. парижский писатель Марсель Эме, склонный к мрачной сатире. По-французски она называлась Le Décret – «декрет». Подразумевался закон, выпущенный после того, как ученые и философы обнаружили, насколько просто сдвигать время на час вперед каждое лето и обратно каждую зиму. «Мало-помалу, – говорит рассказчик, – распространилось убеждение, что время подчиняется человеку». Люди – хозяева хода времени: они могут поторопить его или замедлить, если им нужно. Во всяком случае, «с прежней величественной поступью было покончено».
Было много разговоров об относительном времени, психологическом времени, субъективном и даже сжимаемом времени. Стало очевидно, что то представление о времени, которое наши предки пронесли с собой через тысячелетия, на самом деле представляло собой абсурдную болтовню.
Теперь, когда время, на первый взгляд, было под контролем, власти увидели перед собой способ уйти от кошмара войны, которая уже казалась бесконечной. Они решили перевести годы вперед на 17 лет: 1942 г. должен был стать 1959-м. (Примерно так кинематографисты в Голливуде начинали срывать листки календаря или вращать стрелки часов, чтобы сдвинуть вперед время для своих зрителей.) Декрет делает мир и всех людей в нем на 17 лет старше. Война кончилась. Кто-то умер, кто-то родился, и каждому есть что вспомнить. Обстановка сбивает с толку.
Рассказчик Эме едет из Парижа поездом в провинцию, и там его ждет сюрприз. Очевидно, декрет сработал не везде. Гроза, немного вина, беспокойный сон – и в уединенной деревушке он встречает вполне живых и активных немецких солдат, да и зеркало, как и следовало ожидать, показывает ему лицо человека 39 лет, каким он был до декрета, а не 56, каким стал сейчас. С другой стороны, он сохранил новообретенные воспоминания тех 17 лет. Это тревожит – нет, это просто невозможно! «Принадлежать к определенной эпохе, подумал я, – это значит воспринимать мир и себя определенным образом, который тоже принадлежит этой эпохе». Неужели он обречен еще раз прожить в точности ту же жизнь, отягощенный грузом воспоминаний о будущих временах?
Он чувствует присутствие рядом двух параллельных миров, разделенных 17 годами, но при этом существующих одновременно. Хуже того, после всех этих «загадочных поворотов и прыжков сквозь время» почему их должно быть только два?
Теперь я поверил в кошмар о бесконечном числе Вселенных, в которых официальное время представляло только относительное смещение моего сознания при переходе от одной Вселенной к другой, а затем к следующей.
Сейчас – и еще сейчас – и затем следующее сейчас.
Три часа – я ощущаю мир, в котором держу в руках ручку. Три часа и одна секунда – я ощущаю следующую Вселенную, в которой я кладу ручку на стол, и т. д.
Это уже слишком, человеческое сознание не в состоянии это осмыслить. К счастью, его воспоминания начинают меркнуть, как это свойственно воспоминаниям. Все, что он записал о прошлом – о будущем, которое стало прошлым, – начинает казаться сном. «Только изредка, все реже и реже, у меня возникает знакомое всем ощущение дежавю».
Что такое память для путешественника во времени? Загадка. Мы говорим, что память «возвращает нас в прошлое». Вирджиния Вулф называла память белошвейкой, «и капризной притом». («Игла в пальцах памяти снует в ткань и обратно, вверх и вниз, туда и сюда. Мы не знаем, что придет следующим или что последует за этим».)
«Я не могу помнить то, что еще не произошло», – говорит Алиса, и Королева резко отвечает: «У тебя неважная память, если она помнит только прошлое». Память одновременно и является, и не является нашим прошлым. Она не записывается раз и навсегда, как нам иногда кажется. Она строится и постоянно перестраивается. Если путешественник во времени встречается с самим собой, кто что при этом помнит и когда?
В XXI веке парадоксы памяти знакомы многим. Стивен Райт замечает: «В настоящий момент у меня одновременно амнезия и дежавю. Мне кажется, прежде я это забыл».