Глава двадцать шестая: Ветер
— Снова протестуешь? — качает головой мать, вгрызаясь в меня укором.
— Просто живу, как считаю нужным, — отвечаю я.
На самом деле, это будет разговор матери и сына, которые видятся два-три раза в год по большим праздникам: злой, до краев наполненный взаимными упреками и сдобренный вечной темой о том, как и во имя чьего счастья я должен жить.
— Она христианка? Иудейка? — снова лезет с вопросами Лейла, и я снова ее игнорирую.
— Ты поступаешь необдуманно, — более сдержана в словах моя мать, но ее взгляд так же зол.
Лишь опыт прожитых лет с таким непростым человеком, как отец, заставляют ее не опускаться до уровня Лейлы. Интересно, кому из них пришла в голову идея совместного похода по магазинам? Помнится, недавно мать говорила, что в качестве моей жены Лейла ее тоже совсем не радует, и даже пыталась навязать какую-то набожную дочку будущего министра.
— Если это что-то несерьезное… — продолжает мать, но Лейла грубо ее перебивает.
— Ты просто боишься отношений, Наиль.
— Всего лишь предпочитаю держаться подальше от женщин, которые раздвигают ноги перед другими мужиками, пока я зарабатываю деньги для семьи.
Лейла горит изнутри: почти вижу, как дым валит из ее ушей и ноздрей. С ней так всегда: сама мелет языком, даже не пытаясь контролировать словесный понос, и тем самым просто провоцирует сыграть против ее же словами. Правда в том, что ее измена давно получила огласку, хоть и не от меня. Бессмысленно упрекать меня в чем-то, после того, как первая поставила крест на всем хорошем, что держало нас вместе.
Я вижу так много всего в ее невысказанном упреке: мол, она привыкла жить красиво, ездить куда ей вздумается, покупать все, что хочется, бродить с подругами по дорогим клубам и отрываться, от нечего делать заказывая самые дорогие напитки и закуски. И моя зарплата хирурга ее, конечно же, не устраивала. А сколько раз вставал вопрос о том, что я мог бы стать «пластиком» и рубить бабло на женах богачей, которые хотят губа, как у Анжелины Джоли — даже воспоминать противно. Но я любил: слепо и сильно. И это была самая большая ошибка моей жизни.
Помню, как дернуло что-то, не дало сказать, что я еще и финансовый аналитик, и за мои услуги платят куда больше, чем она сможет потратить. Хотел посмотреть, готова ли она принять меня, как есть, принять другую жизнь ради меня.
Но теперь это все равно бессмысленно сотрясание воздуха, поэтому лучше прекратить зашедший в тупик разговор.
— Мне правда пора бежать, — говорю матери, наклоняясь для поцелуя в щеку. — Передавай привет тете и имениннику.
— Отца оперируют через неделю, — произносит она, и я впервые слышу в ее голосе тревогу. Впервые тех пор, как не стало брата. — Ты должен быть с ним. Со своей семьей. Ты должен вместе с нами просить Аллаха о чуде.
— Я попрошу, мама.
Воздух вдруг становится спертым и тяжелым. Я поворачиваюсь на пятках и ухожу. Слепо ставлю ногу на эскалатор — и кто-то налетает на меня сверху. Держит так крепко, словно я единственная соломинка в бушующем море.
— Хочешь, стану всем для тебя? — плачет мне в ухо Лейла. — Хоть на край света пойду! Я же люблю тебя, Наиль!
К горлу подскакивает ком, но я беру ее за руки и медленно развожу их в стороны.
Мы стоим внизу, словно две статуи, которые разрезают поток покупателей. Эта женщина все еще будоражит мой ум, будит что-то в глубине души, заставляет желать того, что снова меня уничтожит. Но бегать от нее я не буду. Если это все еще любовь, то я нашел от нее противоядие.
— Я не могу без тебя, — уже спокойнее говорит Лейла. Кажется, что-то в ее голове сломалось, отвалился запал и генератор злобы остановился. — Все время вспоминаю, как ты меня любил. Никто так меня не любил, Наиль.
— Знаю, — даже не пытаюсь разубеждать я.
Никто так ее не любил и никто так любить не будет. Не то, чтобы я был уникальным. Совсем нет: мир кишмя кишит ослами, которые безоговорочно отдают свои чувства одной женщине. А та, в итоге, отрывает яйца своему остолопу и сжирает их на ужин, с гарниром из измены и лжи. Просто я видел в ней только лучшее, а плохое списывал на придурь, которая что-то вроде ее личной изюминки.
— Мы можем попробовать сначала, — говорит она, пытаясь придвинуться ближе, но я не даю этого сделать.
— Я не хочу ничего начинать с тобой, Лейла, — говорю с горечью.
На самом деле, есть большая разница между «не хочу» и «не должен, ради нас обоих». Хочется ли мне вернуть ту страсть? Возможно. Хочется ли мне вернуть ту страсть с этой женщиной? На этот вопрос у меня нет категоричного ответа, поэтому я выбираю на свой страх и риск. И я выбираю «нет». Даже мысленно произношу это убийственное слово, прислушиваясь к громкому лязгу захлопнувшейся двери в темницу моей души. В ту, где пожизненно будут томиться все мои чувства к женщине с алыми губами.
— Мы могли хотя бы попробовать, — уже совсем смиренно настаивает она. Я почти удивлен: впервые вижу ее такой покорной, согласной, кажется, на любое условие. Пожелай я какую-то мерзость в постели — она наверняка бы, не раздумывая, согласилась. — Говори, что угодно, но я по глазам вижу, что ты не забыл. Просто хочешь сделать мне больно.
Мне хочется сказать ей о многом. О том, что забыть и простить — это два берега огненной реки, которую не пройти и не переплыть. О том, что любовь может воскресить или убить. Но в ее глазах нет и намека на желание услышать хоть малую толику моих истинных чувств. Может быть, мы просто перестали говорить на одном языке?
Протягиваю ладонь и даю себе право на одну единственную вольность: глажу Лейле по щеке. Она тут же бросается навстречу, ищет ласки в моих объятиях, но я просто стою столбом, и в руках нет ни капли тепла для нее.
— Когда у людей гангрена, Лейла, они мучаются от страшной боли. И даже когда им удаляют конечности, они еще долго чувствуют, как горит несуществующая рука или нога. Ты — моя удаленная конечность, Лейла. Ты просто фантомная боль.
Она смотрит на меня с полным непониманием, о чем я говорю. И не потому, что глупая. Просто теперь мы говорим на разных языках.
Я отодвигаю Лейлу в сторону и, не оборачиваясь, иду прочь.
Ева ждет в машине и с теплой улыбкой вручает мне большой стаканчик кофе. Она даже села на пассажирское сиденье, всем видом давая понять, что вести буду я.
— Не сладкий, — хвалю я, потягивая из трубочки обжигающе горячий американо.
— Сам же сказал, что я не безнадежна, — урчит она.
Ни вопросов, ни упреков, ни единого намека на обиду. А ведь моя Осень умная женщина и даже если не поняла, что это и есть та самая женщина, разбившая мне сердце, то близка к такому выводу. Но ничего не спрашивает.
Хочется прикоснуться к ее волосам: люблю, когда она их распускает, и золотистые локоны обрамляют лицо вот как сейчас. Но на моих пальцах Лейла и мне не хочется пачкать Осень грязью прошлого.
— Поехали ко мне, — предлагаю я.
Мы договорились, что просто погуляем вместе, потому что сегодня в шесть у нее какая-то онлайн-встреча, завтра весь день расписан по минутам, а на воскресенье я сам вытребовал у нее обещание спать весь день. Но сейчас я нуждаюсь в ней как никогда остро. Сама мысль о том, чтобы отпустить Еву вызывает ноющую тоску. Не знаю, почему вдруг чувствую такую сильную зависимость, как будто уходя, Осень заберет с собой и мое дыхание.
— Поехали, — соглашается она, обхватывает губами трубочку и, немножко жмурясь, тянет свою сладко-молочную вкусняшку.
— Что у тебя там? — спрашиваю я, заводя мотор ее «Мерседеса».
— Моккачино.
— Хочу попробовать. — Не верю, что делаю это, но, тянусь, с намерением поддаться на ее уговоры. Осень вкладывает кончик трубочки мне в рот, делаю глоток. Шоколад, ваниль, нотка кофе и умеренная сладость. — В следующий раз, Осень, мне тоже такое заказывай.
Улыбка триумфа на ее лице ярче взрыва сверхновой.
Уже в подъезде моего дома, мы тянемся друг к другу. Целую ее жадно, как мальчишка-хулиган, который нашел свою девочку-отличницу. Она откликается, шепчет: «Сумасшедший Ветер, сумасшедший…». Сумасшедший, потому что совершенно не хочу себя контролировать.
Едва дверь моей квартиры закрывается за нашими спинами, я толкаю Осень к стене. Не хочу больше ждать, даже, чтобы раздеть ее до конца. Сбрасываю пальто, одновременно покрывая поцелуями ее шею, теряясь в запахе волос, постанывая от того, как сильно она толкается навстречу моим губам. Осень торопливо скидывает пальто, и я забрасываю ее ноги себе на талию, всем телом вжимая спиной в стену. Сегодня она в юбке и почти рычу, когда пальцы находят под джинсовой тканью кромку чулок.
— Не могу ждать, — признаюсь с такой отчаянной откровенностью, словно перед казнью.
Ева молча всхлипывает, но каждый жест, каждая нотка дыхания со вкусом шоколада и ванили, говорят, что она примет любой вариант. Отодвигаю в сторону ее трусики, натыкаясь пальцами на влагу. Голова кружится, сердце грохочет, как барабанщик. Тяжелее всего расстегнуть брюки, но я справляюсь. Когда прижимаюсь к ней готовим взорваться членом, Осень откидывает голову и вдруг широко распахивает глаза. Я в ловушке ее мшистого взгляда и когда наши тела соединяются в один глубокий толчок, мы смотрим друг на друга.
Это гипноз.
Или магия?
Я цепляюсь в ее бедра так сильно, что суставы сводит судорогой. И каждое движение дарит боль и наслаждение этой болью. Словно умираю и воскресаю с интервалом в четверть секунды. Никогда за последние два года я не чувствовал себя настолько живым, наполненным до краев чем-то новым.
— Еще, пожалуйста… — молит Осень, и я отбрасываю в сторону все попытки контроля.
Нам больно, но мы оба нуждаемся в этой боли.
Я слишком резкий, слишком нетерпеливый. Я так глубоко в ней, что с каждым толчком боюсь расколоть ее на части. Она царапает мне спину, и я знаю, что даже через рубашку исполосовывает кожу в кровь. Кричит, когда ее накрывает оргазм и звук страсти уничтожает то немногое, что осталось от реальности.
Потом, когда ноги перестают дрожать, я отношу Еву в постель, раздеваю и мы снова занимаемся любовью: так же жадно и бесконтрольно. Мне хочется, чтобы на коже остался ее запах, а вкус поцелуев впечатался в губы. Мне хочется окунуться в нее с головой, смыть с себя все липкие паршивые чувства, и оставить лишь те, что, я надеюсь, наполнят мою жизнь новым смыслом.
Впервые слово «будущее» не синоним слова «одиночество».
Ева обессиленно падает на спину, и я сам обнимаю ее. Вдыхаю аромат волос и чувствую, что даже сейчас, после сумасшедшего секса, мне все равно слишком мало моей Осени. Сердце нестройной морзянкой выстукивает потребность любыми способами оставить ее на всю ночь. Знаю, что невозможно, но хочу.
Она забрасывает на меня ногу, и я поглаживаю гладкое бедро, вдруг осознав, как много собственника в этом простом жесте. Во мне намешано так много всего, что разобраться в этом под силу лишь опытному психиатру, но одно я знаю точно: с Евой у меня что-то совсем нереальное. Мне катастрофически не хватает слов, чтобы описать наши отношения. Это больше, чем привязанность, это сильнее, чем страсть. И, вместе с тем, это что-то слишком хрупкое, что может разбиться от любого неосторожного касания. Хуже всего то, что я понятия не имею, как нас защитить: от себя самих и друг от друга.
— Ты не похож на мать, — бормочет Ева сонным голосом, перебираясь на меня сверху. Укладывается, как кошка, и забавно сопит, когда я, пробегаясь подушечками пальцев по ее бокам, вызываю случайную щекотку.
— Брат был похож.
— Был?
— Скололся и умер от передоза.
Я намеренно выбираю жесткую интонацию, и Осень понимает ее именно так, как должна: не сочувствует и не пускается в пространные рассуждения о вреде кокаина. Она оставляет за мной право самому решить: хочу ли я рассказать и, если хочу, то как много. Я рассказываю. В моей душе много ран, но эта, пожалуй, самая большая. От нее остался огромный рубец, который я вскрываю словами, ковыряю до боли глубоко, до самого детства, в котором Али был избалованным грубым моральным уродом, а я — объектом его постоянных издевательств. В пять лет я свалился с качели и с травмой позвоночника почти год провел в постели, потому что не мог ходить. А когда снова встал, то все время падал, прямо на ровном месте. И Али постоянно меня лупил, просто потому что я был Наилем-хромоногим. Он меня бил, а я давал сдачи — и снова получал. Год за годом, месяц за месяцем. На мне места живого не было, но я все равно лез в драку. А родители… Они делали вид, что это братская возня, обычное соперничество.
Я рассказываю о том, как впервые ударил так сильно, что Али, наконец, упал. Осень уже уснула и вряд ли слышит хоть слово, но сейчас мне уже не замолчать. Пусть она не слышит, но на эту мрачную сказку уже сползлись другие слушатели: призраки обид и демоны злости. Встречаю их, как старых знакомых. И говорю, говорю, пока не начинаю кровоточить.
Али был любимым сыном, а я — просто наказанием, которым Аллах пожелал испытать мою мать. И пока брат купался в парном молоке родительской любви, я закалялся в их безразличии. Он слабел, а я становился сильнее. Может, если бы у него был свой «старший хуевый брат», Али бы тоже закалился, но у него было все — и «все» превратило его в слизняка.
— Я уснула? — бормочет Осень, рассеянно хлопая ресницами.
— Минут на тридцать. — Я перебираю пальцами ее волосы, улыбаюсь тому, какой невинной она выглядит в эту минуту. — Хочу, чтобы ты как-нибудь осталась у меня на ночь. Запишу на телефон твой очаровательный храп.
Ее глаза сперва наполняются ужасом, потом, когда я начинаю трястись от беззвучного смеха, недоверием, а потом она наиграно хмурится — и выскальзывает из постели. Закладываю руки за голову и наблюдаю, как Осень одевается, хоть это и чертовски плохая идея, потому что стоит ей расправить резинки чулок на своих восхитительных ножках — и мне снова остро необходимо оказаться в ней.
— Я закрою, не вставай, — говорит она, целуя меня на прощанье.
Киваю, но в тот момент, когда Осень идет к двери, в моей груди появляется ноющее чувство отчаяния. У нас все хорошо. У нас все почти идеально на этой стадии, так откуда же взялась странная тоска, как будто я больше никогда ее не увижу?
Выбираюсь из постели, подхожу к окну, чтобы провести взглядом машину.
И тревога только усиливается.