Книга: Атака мертвецов
Назад: Глава тринадцатая Беглец
Дальше: Глава пятнадцатая Другая война

Часть третья
Форт Брюса

Глава четырнадцатая
Атака мертвецов

Крепость Осовец. Июль 1915 г.

 

Телега скрипела нещадно.
Поручик поморщился и хлопнул возницу по спине:
– Слышь, пшек, ты бы хоть колёса смазал. А то германец нас за десять вёрст услышит и артиллерией накроет просто из милосердия.
Крестьянин пробормотал что-то неуважительное, помянул Ченстоховскую Божью Матерь и ожёг лошадёнку кнутом. Несчастная кляча вздрогнула и прибавила шагу.
Полевая дорога вывернулась из чащи и зазмеилась лугом. Жаркое июльское солнце вскарабкалось в зенит; лежащий на спине Ярилов разглядел чёрный крестик, застрявший на голубом полотнище: орёл или ещё какой небесный хищник.
Поручик ухмыльнулся и продолжил беседу:
– Так вот, любезный Николай Иванович, никакому вашему литератору двадцать лет назад и в дурном сне не могло померещиться, до каких высот дойдёт стремление человечества самоуничтожиться. Все эти аэропланы, бронеавтомобили, цеппелины! Мортиры размером с Исаакиевский собор! Огромные умственные и технические усилия потрачены не на раскрытие тайн мироздания, не на то, чтобы накормить голодных и излечить больных. Нет! Только самоистребление. Мог ли подобное описать ваш Жюль Верн?
Новоиспеченный прапорщик Коля Ярилов возразил:
– Сочинителям свойственно воображать хорошее скорее, нежели дурное. По крайней мере фантастическим писателям. Потому тот же Жюль Верн сообщал о космических путешествиях, а не об ужасах будущих войн…
– Ха! Из пушки на Луну, как же! Приехали бы вы сюда, голубчик, четырьмя месяцами раньше, в марте пятнадцатого! Просвещённые немцы изволили нам такую бомбардировку устроить из всех калибров – от дыма и пыли пальцев на руке было не рассмотреть. Земля ходуном ходила. Есть у них такая «фрау Берта», так она не очкастых профессоров на Луну запускает, а чудовищные снаряды в шестьдесят пудов – на наши бедные головы. И эти летучие корабли, аэростаты и прочие средства завоевания воздушного океана для чего теперь используются? Только для нашей погибели. Все выдуманные писаками сюжеты обратились человечеству во вред. Воплотились в нашу реальность, но совсем с другой, ужасающей стороны.
– Ну почему же? Не все. Вот, например, английский сочинитель писал о нашествии марсиан на Землю.
– Ну-ну. Это вы Уэллса имеете в виду? Я вам так скажу, дорогой прапорщик военного времени: никакие инопланетные захватчики не способны принести человечеству столько горя, сколько мы сами, потомки Каина…
– Смотрите-ка! – воскликнул Ярилов и поднялся с соломы, которой была выстлана телега. – Разглядел кого-то! Сейчас нападёт.
– Вы про что?
– Да вот же, в небе! Орёл. А может, и ястреб. Спускается.
Сквозь скрип тележных колёс пробился какой-то посторонний звук – непонятное зудение.
– Ах ты ж бога в душу! Это же аэроплан, германский! Бегом, прапорщик, прячьтесь.
Поручик необычайно ловко спрыгнул и порскнул в высокую траву. Ярилов бросился следом, неуклюже споткнулся и с размаху упал: ноздри сразу забил сладкий запах полевых цветов. Перед носом качалась на травинке беззаботная божья коровка.
Зудение нарастало, становилось рёвом; будто гигантский трубач раздувал щёки – всё громче, всё страшнее. И наконец загрохотала барабанной дробью пулемётная очередь…
* * *
– Приват-доцент? Позвольте, вы же должны быть освобождены от службы.
– Ваше превосходительство, я доброволец, – сказал Коля и покраснел: показалось, что это признание прозвучало выспренне.
– Ну что же, это прекрасно, – генерал-майор Бржозовский кивнул седым клинышком бородки, собрав в улыбке добрые морщины у глаз, – славно, когда наша молодёжь не пытается спрятаться в тылу, а в трудное для отчизны время… Гхм. Впрочем, вы, судя по всему, не нуждаетесь в громких словах. Крепость Осовец уже десять месяцев являет собой пример стойкости и мужества, два тяжелейших германских штурма нам удалось отбить. Я рад, что офицерский состав гарнизона пополнился вами, Николай Иванович. Нам такие специалисты, не побоюсь сказать, позарез нужны. Крепость начинал строить сам Тотлебен, так где ещё начинающему военному инженеру снискать почестей и новых звёзд?
Коля украдкой скосил взгляд на непривычные ещё серебристые погоны с единственной звёздочкой и эмблемой из перекрещённых сапёрных топоров. Видел бы папа – обрадовался.
– Я слышал, что вас по дороге от станции обстрелял германский аэроплан?
– Так точно, – сказал Коля, и пережитый страх вновь сдавил желудок, – но без последствий.
– Да, небо тут, к сожалению, не наше. Чужое. Они имеют превосходство в авиации. Как, впрочем, и во многом другом. Что же, будем считать этот неприятный казус вашим крещением. Поступайте в распоряжение командира сапёрной роты.
* * *
Канцелярия сапёров располагалась тут же, в Центральном форте. Ротный ординарец, татарин в выгоревшей гимнастёрке, помог отнести чемодан в выделенную для проживания каморку.
Ярилов оглядел потёки на сырых стенах. Узкая походная койка, колченогий стул, ржавый таз под жестяным умывальником – не «Англетер», конечно. Под потолком едва светилось окошко в ладонь. Выложенный из кирпичей низкий свод давил.
– Склеп, – пробормотал Коля. И тут же утешил себя: – Зато снарядом не пробьёшь. Наверное.
Дверь заскрипела, без стука просунул голову давешний татарин:
– Ходи к капитану. Зовёт.
Ярилов снял очки и начал их протирать чистой тряпочкой, как всегда делал в минуты раздражения. Заметил:
– Голубчик, я ведь всё-таки офицер. Будь добр, обращайся по уставу.
Татарин хмыкнул, кивнул голой башкой:
– Ходи, твоя благородия.
Плохо выбритый капитан, пуча красные глаза, ткнул карандашом в карту:
– Вот, извольте получить первое задание, прапорщик. Следуйте в расположение тринадцатой роты Землянского полка. Необходимо оценить состояние инженерных сооружений на передовой позиции и наметить план фортификационных работ. Ожидается германское наступление. Давно надо было сделать, да дел невпроворот. Сам вторые сутки на ногах. Распишитесь в журнале приказаний, и с богом. Осторожнее, там германец того. Постреливает.
Ярилов, заполняя строчки в потрёпанной тетради, про себя отметил: 23 июля 1915 года. Подумать только, завтра у него день рождения!
А он и забыл.
* * *
Не спалось.
Коптилка из снарядной гильзы лениво дразнилась жёлтым языком пламени, играла замысловатыми тенями на стенах блиндажа.
Ярилов положил карандаш, разминая усталые пальцы. Нечаянно смахнул с самодельного стола жестяную кружку и замер, кляня себя за неловкость.
Ротный перестал храпеть. Пробормотал:
– Перебежками! Живо, по одному с правого фланга, сукины дети…
Повернулся на жёстком топчане и выдал новую руладу храпа с переливами и бульканиями.
Николай осторожно встал со скрипучего табурета. На цыпочках пробрался к сколоченному из шершавых досок шкафу, начал на ощупь искать коробку с чаем. Пальцы неожиданно коснулись гладкого.
Вытащил тонкую книгу на свет. Удивлённо прочёл: Николай Гумилёв, «Чужое небо». Издание Аполлона, двенадцатый год. Надо же, этот бравый командир пехотной роты читает стихи в розовых обложках!
Улыбаясь, выбрался из блиндажа. Небо начинало светлеть, розовея по краю: без четверти четыре часа утра.
Вспомнилось: белая пена черёмухи, белые кружева. Он читает гумилёвского «жирафа» в берлинском кафе, а немка напротив уткнула длинный нос в пивную кружку и хихикает.
Ярилов вздрогнул и поправил очки.
Западный ветер набирал силу, дул всё злее. Странная тёмно-зелёная волна ползла по земле, кралась к русским позициям. Резкий запах хлора ударил в ноздри, перехватил дыхание, впился в глаза.
Часовой закричал отчаянно:
– Газы! Немец газом травит… – и закашлялся.
Жгло кожу, каждый вдох драл горло, разрывал внутренности. Ярилов сполз на дно траншеи. Зажмурив глаза изо всех сил, щупал глинистые стенки – искал обратную дорогу в убежище.
– Рота, в ружьё!
Подпоручик, матерясь, выскочил из блиндажа. Наступил сапогом на спину Коли, вдавил в грязь.
Ярилов прополз внутрь, уткнулся в холодный дощатый пол. В обложенную смрадной ватой голову бились выстрелы, грохот разрывов, жуткие вопли умирающих…
Коля свернулся зародышем. Плакал, ощупывая чужое, сочащееся болью лицо.
Перестали метаться образы перед глазами: залитый солнцем цветочный луг, деловитое пчелиное жужжание, кружка тёплого молока.
Остались только страх и боль.
– …кто из офицеров?
Ярилова трясли за плечо.
– Вашбродь, вы живы? Роту в атаку некому вести. Да поднимайся ты, прапорщик! Отрава – она понизу ползёт.
Николай встал, цепляясь за стену. На фоне светлого пятна, обозначавшего вход в блиндаж, качались какие-то тени. Слёзы уже не текли – кончились. Схватил жестяной чайник, вылил на голову.
Нащупал кобуру с наганом – не потерял, слава богу.
– Пошли.
Мимо скукожившихся трупов, мимо обмотавших грязными тряпками сожжённые лица живых.
Или – уже мёртвых?
Выбрался на бруствер. Перекрестился. Изрезанное хлором горло отказывалось слушаться. Собрался, прохрипел чужим голосом:
– Рота, слушай мою команду! Примкнуть штыки. С богом, в атаку…
И пошёл, пошатываясь, в сторону густых цепей германского ландвера.
Сзади брело его адское воинство, мыча что-то неразборчивое вместо бравого «ура», качая шприцами трёхгранных штыков, дрожа лохмотьями сползающей лоскутами кожи, чернея бывшими лицами с потёками бывших глаз.
Тевтонские ряды рыгали частыми вспышками выстрелов. Пули взвизгивали от ужаса, разглядев, в КОГО им предстоит попасть…
Потом он лежал на спине, и над ним качалось небо, сочащееся зеленоватым гноем.
Отравленное.
Чужое.
* * *
Август 1915 г. Госпиталь

 

Это как артиллерийская канонада. То накатывает, то становится тише. Но не умолкает никогда.
Начинает сосед у окна. Торопливо, будто захлёбывающаяся в спешке трёхдюймовка:
– Кха-кха-кха-кха.
Следом – пехотный поручик. Глубоко, солидно, басом – словно гаубичная батарея:
– Гах. Гах. Гах.
Я держусь до последнего – и зря. Меня разрывает, словно заложенным под крепостную стену камуфлетом, выворачивает; глаза, кажется, готовы оторваться и вылететь из глазниц, разбиться о стену:
– А-хха!
Мы все отравлены хлором. Наши слизистые истерзаны, прожжены; наши слюна, пот, слёзы соединялись с молекулами газа и превращались в соляную кислоту; она разъедала всё – лёгкие, глаза, кожу.
Нам повезло. Те, кому не повезло, остались там, в Осовце – в жутких судорогах, в собственном дерьме, посиневшие от удушья.
Когда ландверный батальон бежал, не выдержав наших штыков, выжившие опускались бессильно на землю. На почерневшую, умершую от хлора траву. Листья на деревьях свернулись и пожелтели: они погибли, не пережив досрочную осень в июле.
Подоспевшие санитары, причитая от ужаса, перевязывали нас; кто-то пересчитывал на ощупь оставшиеся в подсумках патроны дрожащими пальцами, кто-то доставал кисет и пытался курить, но быстро тушил самокрутку – сожжённые ноздри и языки не чувствовали запаха и вкуса, какой смысл?
Мы думали, что самое страшное позади – и падали вдруг, бились в конвульсиях, задыхаясь: начинался отёк лёгких. Распёртые рты, как у рыб на берегу; лопающиеся в муке глаза: воздуха! Хотя бы глоток, хотя бы молекулу…
Я очнулся здесь, в госпитале. Ранен в руку, но это пустяки – навылет, просто порвало кожу. С отравлением сложнее. Врач слушает мои хрипы дважды в день; откладывает стетоскоп, морщится и бормочет что-то про эмфизему.
Я не знаю, почему выжил. Наверное, что-то не успел доделать; а быть может, кто-то там, наверху, решил, что такой исход будет слишком простым для меня, и готовит сейчас что-нибудь совершенно фантастическое, какое-нибудь особенное мучение.
– Кха-кха-кха!
Словно шутихи взрываются над Петербургом, то есть теперь – Петроградом. Праздник. Салют. Ура, война! Какое счастье.
Ведь всего лишь год назад разбитые витрины немецких магазинов, гранитные обломки с крыши германского посольства на Исаакиевской площади. Счастливые толпы, нарядные манифестации, курсистки с букетиками, восторженные взгляды, сияние золотых погон.
– Гах. Гах. Гах.
Бухает барабан, раздувают щёки оркестры; геликон сияет на солнце, пыжится и тужится, издаёт слоновий рёв. Или это ревёт немецкий пятнадцатисантиметровый снаряд?
– Гах. Гах. Гах.
Поручик садится на постели; его плечи пляшут, будто хотят оторваться от позвоночника и улететь к чёрту; кровавые ошмётки лёгких разлетаются по всей палате.
Я боюсь заснуть. Мне кажется, стоит забыться – и я захлебнусь в собственной крови. Встаю, бреду в коридор. Прислоняюсь лбом: отличное окно, правильное. Холодное стекло пьёт мой жар. Луна заливает всё жёлтым светом, словно изрыгает хлор.
– Вашбродь! Вам плохо?
Это санитар. Я пытаюсь ответить, но вместо этого разражаюсь кашлем. Тело словно хочет вывернуться изнутри; так хирург выворачивает резиновую перчатку.
Санитар бормочет:
– Господи, мучаются-то как.
Я машу рукой: отстань. Отхаркиваю в застиранный платок. Рубиновые брызги на жёлтом фоне: словно темляк ордена Святой Анны, жёлто-красная «клюква».
Я получил первую награду, прослужив даже меньше, чем отличившийся в деле с китайскими боксёрами брат Андрей. Он, наверное, смотрит на меня с небес и ухмыляется: «Молодец, лопоухий».
Вновь упираюсь лбом в оконный переплёт, сплю стоя. Если лечь – задохнусь.
Сосед у окна умирает под утро.
* * *
Сентябрь 1915 г., Псковский вокзал

 

– Так сколько ждать? Четыре часа уже стоим. Весь ваш хвалёный график к чертям собачьим.
– Не могу знать, ваше высокоблагородие. Воинский пропускаем.
Железнодорожник разводит руками, улыбается и морщится одновременно: всячески выказывает сочувствие и невозможность помочь. Глаза его воспалены бессонницей, неряшливая седая щетина мокнет под мелким дождём.
Ротмистр злится. Стучит палкой по доскам перрона и изрыгает слова, в приличном обществе не принятые.
Я смотрю на кавалериста и испытываю что-то вроде ностальгии. Год назад я вынужден был отказаться от трости, вечной моей подруги с гимназических времён, и теперь мне её не хватает. Но по-другому было нельзя: иначе я не прошёл бы врачебную комиссию. Какая армия с «третьей ногой»?
У ротмистра впалые жёлтые щёки, болезненная бледность. Он узнаёт меня, как узнают друг друга в тысячной толпе поэты или кокаинисты: свой.
– Из выздоравливающих, прапорщик?
– Так точно.
– Бросьте, мы же не на плацу. Я из Киевского госпиталя. Вот, перевели в нестроевые, седла мне теперь не видать.
Хлопает себя палкой по высокому сапогу. Улыбается одним ртом; глаза по-прежнему злые.
– Буду юнкеров гонять в Николаевском училище. Меня под Перемышлем, осколком бедро к чёрту разворотило, едва не ампутировали. Я им орал, что если отрежут – приведу свой эскадрон и порублю в капусту всех вместе с клистирами. А вас?
– Осовец. Газы и так, по мелочи. Рука навылет.
Ротмистр смотрит уважительно. Вздыхает:
– Наслышан. Оставили Осовец-то.
Ушло, отгремело копытами, отстрадало лето пятнадцатого года. Лето, истерзанное шрапнельными разрывами, исцарапанное колючей проволокой, провонявшее карболкой госпиталей.
Лето дикой нехватки всего: снарядов, резервов, мозгов. Недостатка везучести, быстроты и верности полководческих решений. Лето беспрерывной череды поражений. В жаркой пыли и жирной грязи, под обстрелами и внезапными прорывами германской конницы мы отступали и отступали. Оставили Польшу, Галицию, Брест, Ковно…
Кавалерист уходит в свой вагон. Наш поезд загнали на запасной путь. Пропускаем воинские: платформы с зачехлёнными трёхдюймовками; «столыпины», из которых торчат грустные лошадиные морды и не менее грустные солдатские лица. До Петрограда – едва двести пятьдесят вёрст; но теперь неясно, сколько времени уйдёт на их преодоление.
По перрону бредёт солдатик с огромным медным чайником, солнце тускло щурится в мятом боку; онуча на левой ноге размоталась и тащится по высыхающим лужам. Станция забита людьми – уставшими, растерянными, слоняющимися.
Я иду в буфет. Есть не хочется, но надо как-то убить время. Там, на юге, германцы прорвали фронт под Свенцянами; саксонские уланы шляются в окрестностях Минска и уже перерезали шоссе на Смоленск. Командование бросает войска, чтобы заткнуть дыру; и одному богу известно, сколько на это понадобится эшелонов, тысяч пудов мяса и крови.
Нервная толпа цивильных у двери; городовой устало отбивается:
– Распоряжение начальника станции: только для господ офицеров. Извольте в город, тут полверсты, и ресторан. А при вокзале – исключительно для офицеров.
Низенький толстяк в котелке визжит:
– Это возмутительно! Что ещё за неравенство? Я имею такое же право.
– Право имеете, а как же, – соглашается полицейский, – а вот пройти – нет.
Мальчик в форме реального училища теребит женщину за рукав пальто:
– Никак, да? Хотя бы булочку.
– Потерпи, милый. Наверное, пойдём искать этот ресторан.
Она снимает с головы мальчика фуражку, гладит по лёгким светлым волосам, беспомощно оглядывается.
У неё тонкое, бледное, очень усталое лицо. Чёрные волнистые волосы и зелёный жакет под распахнутым лёгким пальто.
– Ваше благородие! Проходите, – кивает мне городовой, – господа, господа, пропустите офицера.
Я беру даму под локоть, подмигиваю реалисту:
– Проголодался, Игорёк?
– Я не Иго… – Он понимает, улыбается хитро и подмигивает в ответ.
– Дама и мальчик со мной, – говорю я.
Городовой собирается было возразить. Я не жду: отодвигаю его с прохода и пропускаю женщину.
В буфете битком. Накурено, звенят бокалы. За столами – все рода войск, гул и выкрики:
– За харьковских улан, господа! До дна!
Замороченный половой в замызганном переднике вздыхает:
– Там, в углу, маленький столик на двоих. Но ребёнку можем приставить стул.
– Я не ребёнок! Я второклассник.
– Разумеется, сударь. Оговорился, извините.
– Проводите даму, голубчик, – говорю половому, – а я как-нибудь.
Брюнетка, кажется, собирается возразить, но тут радостный вопль:
– Коля! Добился своего, чертяка, всё-таки служишь. Откуда здесь?
Через зал ко мне идёт пехотный поручик: рука на перевязи, солдатский «Георгий» на груди.
Это Александр Ярилов, мой дальний родственник.
* * *
Сашка – из «красных Яриловых»; у них в роду рыжие – не редкость. Наши деды – двоюродные братья; вместе сражались в Севастополе в Крымскую войну. Мы ровесники, должны были поступать в один год; как я завидовал его кадетской форме!
Саша тащит меня к столу, заставленному графинами с коньяком; компания тут явно давно.
– Позвольте представить, господа. Николай, и тоже Ярилов.
Артиллерист-капитан смотрит на меня, прищурившись. Бормочет:
– Не похож. Ты вон вымахал, как верста коломенская, и рыжий. А этот тощий, чернявый и в очках. Не похож. Да ещё прапорщик, штафирка.
У меня вспыхивают уши и сжимаются кулаки. Саша смеётся, подталкивает меня к свободному стулу:
– Не обращай внимания, он тут вторые сутки, уже все запасы шустовского опустошил. Рассказывай, братец.
Я вздрагиваю. «Братцем» меня называл только Андрей. Рыжий наливает полстакана из графина, приглашает:
– Давай, кузен мой. Сколько не виделись? Года четыре?
– Пять. С десятого.
Я задерживаю дыхание и пью до дна.
* * *
В десятом году, в конце лета, я вернулся из Берлина. Два года в тамошнем университете после побега из Ревеля. Тарарыкин исхлопотал мне перевод в Петербургский университет; тогда казалось, что всё успокоилось, «товарищи» ушли в глубокое подполье, а страшный Химик пропал вслед за Толстым-Азефом. Охранка про меня забыла; словом, ничто не угрожало мирным научным занятиям.
Я был тогда «европейцем», щеголял котелком по последней моде и нарочитым немецким акцентом. Щёлкал пальцами, якобы вспоминая:
– Как это будет по-русски?
Дурак, одним словом. Но на девиц производило впечатление. Впрочем, по сравнению с натуральным красавцем, весельчаком и свежеиспеченным подпоручиком Александром Яриловым я, конечно, проигрывал два корпуса, если не полкруга.
Рыжий только выпустился в полк, уезжал в Виленский военный округ. Погуляли мы знатно: он получил подъёмные, а я пенсию за отца. Рестораны, лихачи, какие-то девки…
А теперь сидели, обнявшись, в замызганном привокзальном буфете, два фронтовика – раненые, награждённые, рвущиеся обратно в свои полки; Саша кивал на перевязь и смеялся:
– Говорю: отпускайте меня, контузия прошла, а перелом – ерунда, само срастётся. Но эскулап – ни в какую. Я плюнул, сестричку подговорил, она мундир и сапоги мне вынесла. Вот, еду. Мои там без меня не справятся. Уже до Минска добежали. А ты?
– Предписание в Главный штаб, – нехотя сказал я, – будут, наверное, в тыл пихать, как травленого. Ну уж дудки. Сбегу, как ты.
Мы – братья не только по крови, но и по судьбе.
Выслушав мою куцую историю про Осовец, Саша вспомнил вдруг самый зачин войны, Восточную Пруссию в августе четырнадцатого.
– А начиналось всё славно, братец. Делали мы по тридцать вёрст в сутки…
* * *
Август 1914 г., Восточная Пруссия.
Воспоминания Александра Ярилова

 

Делали по тридцать вёрст в сутки; грохотали по брусчатке подковки сапог и орудийные колёса, обитые железом; дремали в сёдлах донские казаки, кивая пиками; днём грело стареющее солнце августа, ночью до костей пробирало прусской болотной сыростью.
Там, за спиной, на востоке сонно ворочалась просыпающаяся Россия, словно медведь в берлоге перед весенней побудкой; неспешно шла мобилизация, и все дороги империи были забиты воинскими эшелонами и обозами.
Мы выступили раньше плана на две недели – не подготовившись до конца, не укомплектовав роты и эскадроны. Но слишком уж умоляли французы: боши остроумным манёвром обошли пограничные укрепления, стремительно проскочили Бельгию и громили лягушатников почём зря, почувствовав запах близкой победы – до Парижа оставалось всего ничего.
Генерал-адъютант Ренненкампф, герой японской войны и экспедиции против китайских боксёров, лихой кавалерист и умница, полтора года готовил войска Виленского округа к этому походу. Как мы ворчали на бесконечные учения, марши, стрельбы! И вот теперь в деле пришлось осознать мудрое суворовское «тяжело в учении, легко в бою».
Первая армия обходила Мазурские болота с севера, Вторая генерала от кавалерии Самсонова – с юга; нам предстояло встретиться, сомкнув стальные жвала окружения на тушке Восьмой германской армии. Смысл всей операции был в обеспечении северного фланга главного удара этой войны; после того как мы обезвредим Восточную Пруссию, с Варшавского выступа началось бы сокрушительное наступление на Берлин. И эта война не успела бы стать Мировой: всё закончилось бы до Рождества парадом победителей в Берлине и полным умиротворением Германии.
Это осознание, что именно мы сделали первый выстрел, первый решительный шаг к скорой победе, отрастило нам крылья; даже нижние чины подтянулись и не сетовали на тяжесть стремительного похода, на стёртые ноги и оттягивающую плечи амуницию.
Под Гумбинненом собирались стать на дневку, подтянуть отставшие обозы и артиллерию, сделать передышку после трёхсуточного непрерывного марша; но у немцев были иные планы на этот день.
Рассветными петухами заорали немецкие пушки; смертоносный огонь обрушился на нас. Это была первая моя бомбардировка; и она, как первая женщина, запомнилась навсегда…
Ты с младенчества привыкаешь к небу: оно бывает синим июльским или свинцовым ноябрьским; оно может восхитить тебя россыпью бриллиантов на чёрном бархате и выслушать стихи, когда в твоей руке – лёгкая девичья; оно может раскиснуть вдруг петербургской моросью или высыпать ворох неспешных снежинок; но никогда раньше не падало оно на тебя гробовой крышкой, стальной лавиной осколков, не визжало шрапнелью, не опрокидывалось адским пламенем.
Небо рухнуло.
Взрыв! Тебя накрывает, разрывает на молекулы, на мельчайшие составляющие: селезёнка, обломок ребра, обрывок воспоминаний, мечта о небе и страх перед пауками – всё это взлетает, падает, перемешивается с землёй; и вот ты вновь слеплен из глины, как в шестой день творения.
Взрыв!
Окровавленным комком ползёшь по родовым путям, распирая, раздвигая, разрывая родную мать – она вопит, выворачивается наружу, как извергающая лаву планета, и акушер ждёт тебя у выхода, поднимает облитыми резиной руками и констатирует:
– Мальчик!
Взрыв! Свет бьёт в глаза, заставляя корчиться палочки и колбочки; твои нейроны вопят от ужаса, страдают от звуков, чувств и мыслей: за что?! Ведь было так спокойно эти миллиарды лет и вёрст, так торжественно и величаво – но нет, творец вырывает тебя из своего тела и швыряет в страдание и дерьмо.
Взрыв.
Вот ты кадет, и урок не выучен; ты вжимаешься в парту, умоляя: только не меня, не меня.
Взрыв!
Ты – бабочка, у тебя белые крылья и смутные воспоминания о сладком, ватном сне внутри кокона, где сквозь мягкие стенки сочится свет; взмахнула – и к солнцу, но там – чёрная стремительная тень; это смерть твоя, стриж в пижонском черном фраке, и остро вырезанные фалды разрезают небо на две части – до и после.
Взрыв! Каждые десять секунд, по-немецки въедливо, методично, последовательно. Фугасные бомбы калибром десять с половиной сантиметров – какая точность! Какая трогательная аккуратность и вызывающая оторопь строгость: с половиной! Это вам не грубые англосаксонские дюймы; половинка сантиметра имеет значение, вроде бы пустяк – но это дополнительный фунт тротила; может, именно его хватило, чтобы ты воспарил в зенит горсткой кисло воняющих, обожжённых, ошпаренных атомов.
Земля, не ожидавшая предательства неба, трясётся от ужаса, как студень из свиных ушей; она ходит волнами, словно взбесившееся, твёрдое ещё миг назад море; она лопается пузырями воронок-гнойников, засыпает с головой живых и вышвыривает наружу средневековые гробы…
Солдаты утащили меня в каменный фольварк на окраине Бракупенена, ничтожного восточнопрусского городишки; там я очнулся, когда на меня вылили половину фляжки.
– Вашбродь! Чего делать-то?
Оказывается, я успел вытащить из кобуры наган, и теперь он болтался на шнурке, как камешек на шее собравшегося утопиться – веса его не хватило, и я выплыл.
Я поднялся, опираясь на чьё-то плечо, выглянул в окно: усадьба стояла на краю разваленного, дымящегося кладбища; германская артиллерия, будто взбесившийся дантист, вырвала все кресты, как зубы, и расшвыряла по округе. В рассветной больной дымке показались строгие цепи; прусские шишаки царапали туман, и тускло блестели штыки, мечтавшие о наших кишках.
Взводы перемешались и потерялись: второй был почти весь, от первого – одно отделение, а четвёртый исчез, будто и не было; зато к нам прибилась дюжина соседей из Уральского пехотного полка. Наскоро и наугад переформировав роту, я отправил два взвода к низкой кладбищенской ограде – германцы сложили её крепко, из булыжников.
– Стрелять только по команде! – кричал я. – Патроны беречь. Не высовываться.
Правый фланг мне категорически не нравился – туда я отправил уральцев под командой своего проверенного унтера; остальных распихал по многочисленным каменным сараям. Теперь я понимаю: попавший под обстрел инстинктивно хочет спрятаться за стенкой, внутри любого помещения – они дают обманчивое ощущение защиты.
Нижние чины повеселели; пригнувшись, разбегались по указанным позициям. Наш солдат таков: ему бы патронов и чёткой команды, остальное сделает сам – в окружении, в ужасе и смерти исполнит свою работу спокойно и уверенно.
Я подпустил германцев на полторы сотни шагов и лишь тогда велел стрелять; чёткая цепь, словно выписанная аккуратным штабным писарем строчка, вздрогнула, теряя буквы, исчезая и ломаясь. Немцы постреляли немного и отползли в кусты; я использовал передышку, чтобы отправить посыльного в тыл, разыскать нашего батальонного командира или штаб полка – паренёк этот так и не вернулся, пропал.
Германцы подтащили пулемёт; свинцовый горох бессильно разбивался об ограду и стены фольварка и мало что им дал, но гренадеры вновь поползли со свойственным пруссакам тараканьим упрямством; мы вновь отбились, потом ещё раз, и ещё…
Каждый раз серая цепочка в затянутых тканью фельд– грау шишаках останавливалась всё ближе к ограде и наконец бросилась в штыковую; хруст, мат и скрежет накрыли окраину тихого германского городка. Я подоспел с резервным взводом в последний момент, быстро опустошил наган и намахался шашкой; получил прикладом в позвоночник и долго отлёживался, пока над головой вопили, убивая друг друга.
Прошло два часа или три; подсумки опустели. Я сидел на мокрой земле, опершись спиной на каменную стенку, и, ругаясь, занимался необычайно нудным делом: по одной выталкивал стреляные гильзы из барабана. Зарядил последние пять патронов, оставив два гнезда пустыми. И тут началось: эти пришли из тыла, со стороны городка – то есть моя рота билась в полном окружении. Это открытие не обрадовало меня; бой развалился на отдельные очаги, и я командовал только теми, кто был рядом.
Нас набилось полтора десятка в конюшне; здесь было прохладно, восхитительно пахло конским навозом и сеном. Раненые расползлись по денникам, их перевязывал невесть откуда прибившийся санитар, умоляя:
– От так от, потерпи, родной.
Родные не слушали – стонали и плакали в бреду.
Санитар перевязал и меня – оказывается, гренадер успел царапнуть мне плечо штыком.
Я смотрел в крохотное, с почтовую открытку, окошко под потолком; небо вдруг стало не серым, а голубым – но это была не среднерусская синева, а холодный лёд тевтонских глаз; у ворот я уложил пяток лучших стрелков, строго наказав стрелять наверняка. Но пруссаки и не думали переть напролом: они просто подожгли конюшню. Ты не представляешь, друг, как много всего может гореть в каменной конюшне!
Без всякой команды мы сползлись у ворот – здесь хотя бы можно было дышать. В сплошном дыму мутным багрянцем светились пятна огня; оттуда доносились вопли сгорающих заживо тяжелораненых.
Я оглядел своё красноглазое, кашляющее, окровавленное воинство и сказал:
– Мы – не кровяная колбаса, чтобы германец нас живьём жарил. Пойдём и умрём, братцы. С богом.
Снаружи трещали залпы, грохотали разрывы – наш похоронный марш, чудесная музыка вместо пения валькирий.
Мы бросились, готовые разить и умирать, но пруссаки уже бежали – дивизия вернулась, чтобы отбить этот паршивый городок с кашляющим названием.
По улочке шагали наши стрелки – с полными подсумками, с румяными лицами. Прекрасные, как ангелы.
Я бессильно опустился на землю и подумал, что война начинается неплохо.
Я поспешил.
* * *
Сентябрь 1915 г., поезд Псков – Петроград

 

Мы не успели договорить: кондуктор зашёл в буфет и прокричал отправление моего поезда. Но я и так знал, чем закончилось наступление в Восточной Пруссии: в спешке переброшенные из Франции два германских корпуса и кавалерийская дивизия; наши восемьдесят тысяч убитых, раненых, пленных. И застрелившийся в лесу под Виленбергом генерал Самсонов.
Зато Париж – французский; союзники до сих пор восхищаются «чудом на Марне». Это чудо сотворили не гений генерала Жоффра и не парижские таксисты, а безымянные рязанские парни и рыжий подпоручик Сашка Ярилов. Но кому до этого дело?
Хромой ротмистр оказался моим соседом по купе; разговор сам собой зашёл о войне, но не о выматывающих маршах и кислом сидении в траншеях по колено в болотной воде; нет лучших знатоков стратегии, чем окопники, и мы говорили о мировой политике.
– Я легко могу предсказать исход войны, и для этого не нужно умение девицы Ленорман, – горячился ротмистр.
– Дайте угадаю. Вы теперь – матёрый спиритуалист?
– Отнюдь, – расхохотался попутчик, – совсем иной принцип, обойдёмся без столоверчения. Смотрите, Николай: если британцы участвуют в войне на нашей стороне – победим наверняка, вспомните хотя бы финал Бонапарта. А если наоборот – то позор Крыма или Цусимы. Можно вспомнить и турецкую кампанию семьдесят восьмого года: стоило британцам погрозить пальчиком – и вся наша победа исчезла, как рассветный туман, или как там пишут в стишках обожаемые вами акмеисты. Ни проливов, ни Константинополя, а братушки-болгары гадят нам при первой возможности. Как говорил мой эскадронный вахмистр, «не накормишь – не насрут». Вот увидите: болгары ещё влезут в эту войну, но вовсе не на нашей стороне.
– То есть вы хотите сказать, что главная цель англичан теперь – спасти Россию?
– По крайней мере, они честно попытались пробиться через Дарданеллы, чтобы облегчить нам снабжение. Потери на Галлиполи колоссальны, перспективы туманны – и всё же их Черчилль поступил, как полагается верному союзнику.
– Это так, но не могу согласиться с утверждением о бескорыстности британцев, – сказал я, – островитяне не имеют постоянных союзников, а лишь постоянные интересы. И эта война на их совести: испугались конкуренции германцев в борьбе за вселенский престол, вот и результат. Теперь весь мир в кровавой каше, а выгоду получит Лондон. Я считаю, что нет большей глупости, чем замена союза с Германией на Антанту. Пруссаки всегда нам помогали и поддерживали, вспомните хотя бы японскую войну.
– Ну-ну, всегда, – рассмеялся ротмистр, – жаль, дорога не идёт вдоль Чудского озера – я бы вам показал местечко, где тевтонцы до крови целовались в дёсны с русскими.
– Я про последние сто лет. С тем же Наполеоном мы справились во многом благодаря Блюхеру.
– Просто вы – германофил.
Я нахмурился.
– Я жил два года в Германии. Нам есть в чём брать пример с немцев. Их выдающаяся наука, литература, музыка заслуживают восхищения. Я был германофилом, несомненно. Но сполна получил плату за эту любовь: в Осовецкой крепости мне выдали её. Щедрой порцией хлора.
Ротмистр извинился. И молчал до самого Петрограда.
Мы попрощались холодно; он подхватил баулы и похромал искать извозчика; я посмотрел ему вслед и увидел вдруг брюнетку в зелёном жакете с белоголовым мальчиком. Сделал шаг, но тут же толпа подхватила, закружила и поглотила их.
Жаль; я ведь даже не представился и не узнал, как её зовут.
Назад: Глава тринадцатая Беглец
Дальше: Глава пятнадцатая Другая война