Книга: Атака мертвецов
Назад: Глава одиннадцатая Взрывник
Дальше: Глава тринадцатая Беглец

Глава двенадцатая
Арестант

Плохо помню те дни.
Серые стены, закапанный чернилами стол, первый допрос на Гороховой, в Охранном отделении.
– В ваших интересах рассказать всё, – вкрадчиво говорил следователь, – тогда есть возможность замены вечной каторги на меньший срок, лет десять.
Я молчал. Я будто оказался внутри того самого форта Брюса: толстая каменная кладка в сырых потёках и крохотные амбразуры, через которые снаружи доносился лишь невнятный гул. Спустя много лет я испытал подобное: так чувствует себя крепко контуженный взрывом снаряда. Между тобой и остальным миром словно вырастает толстый ватный кокон; ты остаёшься наедине со своей нестерпимой болью, которая накатывает волнами, а ритм задаёт спотыкающееся сердце. Кокон можно, наверное, разорвать; но зачем?
Кроме того, при задержании мне разбили очки; вокруг мельтешили пятна, которые плавали по своему усмотрению, иногда вдруг становясь отчётливыми: так я разглядел костистый, абсолютно лысый череп допрашивающего.
Чиновник злился, беспрестанно протирал пенсне, швырял слова, которые, верно, должны были погрузить меня в ужас: «покушение на жизнь высочайших особ», «террористическая боевая организация» и прочие – длинные, нескладные, картонные; слова соединялись в хоровод, больше похожий на похоронную процессию, толпились вокруг меня и плевались; мне было всё равно.
Потом я оказался в камере; там были люди со следами ручных кандалов на запястьях, плохо выбритые и худые; они тоже задавали вопросы, но я снова молчал.
– Немой он, что ли?
– Да подсадной, не иначе. Слышишь, филерок, на охранку стараешься? А? Не боишься, что придушим ночью?
– Да погоди ты. Может, ему повредили чего при задержании. Видишь, весь подбородок в крови. А ведь практически ребёнок! Сатрапы, палачи, ублюдки…
– Стойте! Это же Гимназист, точно. Из группы Председателя. Говорят, знатный взрывник, да и пара городовых за ним…
– Т-с-с! Тихо. И у стен уши.
От меня отстали, зато проявили уважение: проводили и усадили на койку, дали напиться: вода была кислой и воняла ржавчиной, но я пил жадно; руки начали трястись, и я пролил половину на гимнастёрку.
Меня вновь водили на допрос; я вновь молчал. Снова и снова. Переводили из камеры в камеру; но и там встречали уважительно и не расспрашивали. Прошла неделя или больше: дни и ночи слились в одно бесцветное марево. Я лежал на койке, отвернувшись к стене; фоном шли негромкие разговоры сокамерников; я инстинктивно запоминал о правилах, уложениях и законах, но это происходило само собой, против моей воли.
Один раз передали крохотный клочок бумаги; буквы были микроскопическими, но я всё равно узнал почерк. «Держись, рыцарь, и не признавай француза».
Я не сразу понял, что «француз» – это револьвер Галана. Тот, из которого я застрелил городового. Оружие, таинственно исчезнувшее в день ареста.
Я спрашивал себя: что отвечу отцу – офицеру, давшему присягу на верность Престолу? Как объясню тёте Шуре, что её Николенька – государственный преступник, едва не убивший детей?
Как так вышло, что я оказался в этом здании, стены которого были пропитаны злобой, смертью, мучением – и тех, кого убили, и тех, кто убил? Где-то на донышке скреблась уродливой крысой мысль, что во всём виновата Ольга; я гнал её, как недостойную мужчины.
Регулярно оказывался в забытье, в сером киселе; ко мне приходила Ольга, гладила щёку; но стоило протянуть руку – исчезала. Вновь гудели шмели под яблоней, стыл чай в фарфоровых чашках; вновь я водружал на стол тяжёлую коробку из-под торта с ужасным содержимым, и маленькие девочки разбегались в ужасе.
Однажды за столом оказались отец и брат. Папа снял фуражку с белым верхом, вытер лоб и пожаловался:
– Страшное пекло, дружок. Индийский океан – это не Маркизова лужа в октябре. И бесконечные угольные авралы; всё это плавание – одна тяжёлая погрузка в пылище и жаре. Ну ничего, скоро соединимся с отрядом адмирала Небогатова и будем прорываться во Владивосток, к своим. Как твои дела? Как увлечение химией? Весьма полезное занятие.
Я молчал, не зная, с чего начать.
– Вы у него, ваше высокоблагородие, за револьвер спросите.
За столом появился вдруг Федот Селиванович; вид его был ужасен: глаза полуприкрыты, на щеках – трупные пятна…
Нет, он не за столом – на столе. Городовой лежал, раздетый догола; связанные, чтобы не распадаться, запястья лежали на груди, держа тонкую свечку и прикрывая ужасный шрам: скальпель судебно-медицинского вскрытия распорол Федота от горла до паха. Синие губы его шевелились, из плохо зашитого горла вылетали зловонные брызги вместе со словами:
– Спросите, Иван Андреевич. Куды из барабана пуля подевалась? А вот куды.
Федот сел, выплюнул на ладонь и протянул тяжёлый бурый комок:
– Вот она, пуля-то. В грудях моих, сердце разорвала. И как так? В меня хунхузы палили, черти басурманские, и то не справились, а барчук бахнул раз – и всё. А ведь мы с Андреем Ивановичем, братом его, однополчане. В одном бою кровушку проливали, за Расею, за царя-батюшку. Так ведь, вашбродь?
Молчащий Андрей кивнул; от этого движения голова его вдруг съехала с шеи, грохнулась на стол так, что подскочили чашки…
– Ярилов! К следователю.
Я брёл по коридору, шатаясь; бредовый сон долго не отпускал, терзал, бил в нос зловонием гниющей головы брата. А может быть, это была обыкновенная тюремная вонь.
* * *
– Думаешь, раз несовершеннолетний – так избежишь наказания? А вот и нет! Найдём управу. Кто у вас старший? Молчишь? Ну и молчи: и так знаем. «Председатель», он же Китаев Владислав Сергеевич. Убит при задержании. Так? Отвечай, подонок! Какова роль Барского? А ты кто: курьер? Ты принёс бомбу? Кто её тебе передал, где? Рассказывай, щенок!
Трусливый во мне воспрял: я вдруг понял, что ничего они не знают толком, только пыжатся. Сказал:
– Извольте обращаться ко мне на «вы». Что за хамство?
Следователь растерялся: не ждал, что я заговорю. Принялся протирать пенсне.
– И когда вы предъявите мне обвинение? У меня экзамены в гимназии скоро, а мой арест незаконен.
– К-как?! Ты… вы находились в помещении, когда произошло задержание террористов.
– Я оказался там случайно. Ошибся дверью. С каких это пор зайти в квартиру означает совершить преступление?
Чиновник яростно тёр пенсне кусочком замши: так недолго было протереть в стекле дыру. Водрузил на нос и заорал:
– Ах ты упрямец! В «холодную» захотел? На хлеб и воду?
– Не имеете права: я, как вы справедливо заметили, несовершеннолетний. И прекратите орать: я дворянин, а не ваша кухарка. Извольте либо немедленно предъявить обвинение, либо извиниться и отпустить меня.
Следователь заложил руки за спину и принялся расхаживать передо мной; я сидел на табурете и разглядывал его, как некое насекомое, мечущееся в стеклянной банке, от стенки к стенке. Вдруг понял, что ватный кокон исчез; что будто кончилось воздействие яда на мой организм. Усмехнулся:
– Вам Охранное отделение особые суммы выделяет?
Чиновник остановился. Растерянно спросил:
– На что?
– На подошвы. Ходите туда-сюда, вёрст по десять в день, казённую обувь стаптываете.
Он очнулся, заорал:
– Прекратить тут! Вам известна особа по имени Ольга Корф?
– Вряд ли. Хотя… Да, у нас жиличка с похожим именем. Надобно уточнить у тётушки, Александры Яковлевны, она селила.
– Проверим. Когда и при каких обстоятельствах познакомились с Михаилом Барским?
– Не знаю такого.
– Но как же! В момент задержания вы были вместе.
– Я уже говорил: там полная квартира народу была. Полицейские, жандармы, какие-то в штатском. Они не представлялись, кто из них Барков или как там.
– Хорошо. Отлично. Вот сейчас и проверим.
Следователь распахнул дверь, подозвал урядника, что-то сказал.
Я сидел на табурете и рассматривал потёки на потолке: они были похожи на карту Африки, которую таранила в борт Гренландия.
Привели Барского. Следователь торжественно объявил:
– Очная ставка!
Как ни странно, я был рад видеть Михаила; хоть совсем недавно чуть не пристрелил его (или он – меня?), но за неделю это было первое знакомое лицо.
– Знаете сего человека?
Барин усмехнулся:
– С чего вдруг? Буду я ещё всякого сопляка-гимназиста знать.
– Ага! Вот и прокол! Признали, что гимназист.
– Ну, я же не полный идиот. На молодом человеке соответствующая форма.
Чиновник растерянно поскрёб переносицу. Повернулся ко мне:
– А ты?
Я молчал.
– Ну?
– Соблаговолите изъясняться вежливо. Я уже говорил, чтобы обращались на «вы», и более повторять не намерен.
Барский расхохотался.
– Соблюдать порядок во время следственного действия! – заорал чиновник. И повторил: – Вы, Николай Ярилов, знакомы с этим человеком?
– Не имею чести. Да и желания.
– То есть вы оказались в одном помещении совершенно случайно?
Меня опередил Барский:
– Да там столько народу было, не протолкнуться. Филера, городовые, курсистки. Верно, несчастный мальчик к подошве случайно прилип, вот его и занесли в квартиру.
Показалось, что Михаил что-то подсказывает мне; чиновник закричал:
– Прекратите! Извольте лишь отвечать на вопросы, никаких реплик.
Потом мы расписались в протоколе; Барина увели.
– Хам какой-то, что за тип? – беспечно спросил я.
– Боевик. При задержании был вооружён, но сопротивления не оказал, – рассеянно сказал следователь. И спохватился:
– Прекратите спрашивать! Вы с ума сошли? Здесь я задаю вопросы.
Когда я вошёл в камеру, товарищи по заключению удивились:
– Улыбается. Отпустило, видать.
Одного я так и не понял: кто же навёл жандармов на конспиративную квартиру? И куда пропал «галан»?
* * *
14 мая 1905 г., Цусимский пролив

 

Горизонт светлел; последние звёзды прощались с эскадрой и гасли, исчезали в набирающей силу синеве.
Розовый сменился кроваво-красным; и, наконец, восток выстрелил в небо багровым разрывом солнца.
Вторая Тихоокеанская тащилась девятиузловым ходом, словно обоз беженцев; позади – двести двадцать дней небывалого в истории похода, двадцать тысяч миль Атлантики, Индийского и Тихого океанов. Бесконечные погрузки топлива, слой угля на палубах в человеческий рост; обросшие ракушками днища, изношенные в походе машины, перегруженные до предела корабли – так, что броневой пояс уходил под воду; нестерпимая жара и духота – и смерти, смерти, смерти: от тропических болезней, от невыносимой тяжести работы, от тоски по невообразимо далёкой теперь Родине.
Три дня назад на борту броненосца «Ослябя» умер младший флагман, адмирал Фёлькерзам; тело его, обмотанное парусиной, тайком унесли и спрятали на нижней палубе. Эскадра не узнала о внезапной смерти: и так поводов для уныния хватало.
– Зиновий Петрович, будут распоряжения разведочному и крейсерскому отрядам?
Адмирал Рожественский посмотрел на карабкающийся в зенит красный шар – такой же, что на японском флаге. Буркнул:
– Зачем? Отправьте крейсера на охрану транспортов. Я и так знаю: Того ждёт меня в Цусимском проливе. Битва неизбежна и произойдёт сегодня.
Вице-адмирал не стал выделять четыре сильнейших броненосца в ударный отряд, способный в одиночку пободаться на равных со всем японским флотом: для этого нужны были лишь свобода действия и возможность разогнаться до штатных семнадцати узлов; лучшие, самые современные корабли российского флота плелись вместе со всеми: плавучими мастерскими и госпитальными судами; древними развалинами, собранными со всей Балтики, и маленькими броненосцами береговой обороны, внезапно оказавшимися посреди океана вместо привычного мелководья Финского залива. Так не готовятся к решающей схватке – так отступает разбитая армия; лучшие бойцы бредут среди беженцев, держась за борта телег, заваленных барахлом, и переругиваются с маркитантками; горячие боевые кони трусят со скоростью полудохлых кляч, запряжённых в скрипучие повозки. Будто сражение не впереди, а в прошлом – и уже проиграно.
Почему?
А зачем?
Прикомандированный к штабу инженер-капитан в фуражке с белым верхом спросил флагманского минёра:
– Командующий распорядился насчёт плана сражения?
– Какое там. План один: курс норд-ост, Владивосток. Прорываться, а не бить японцев – вот наша задача. У вас дети есть?
– Два сына. То есть уже один. – Лицо инженера на миг посерело, – Николай, гимназист.
– Неважно. Видели, как мальчишки играют в «разрывушки»? Разбиваются на две ватаги; одна сцепляется локтями в линию, а вторая бежит во весь дух и пытается ту цепочку разорвать; а потом разбегаются кто куда. Каждый за себя. Смотрите! Вот и гости.
В утренней дымке появился серый силуэт японского разведчика. Из радиорубки доложили:
– Засечены японские переговоры по радиотелеграфу. Видимо, соглядатай докладывает наш курс, скорость и состав сил. Прикажете забить вражеские сигналы искрой, ваше высокопревосходительство?
– Зачем?
Рожественский тоскливо посмотрел на норд: там, за зелёными валами Японского моря, белым лебедем парил далёкий Владивосток; в нос флагманского броненосца «Суворов» била зыбь, бегущая с севера – будто призыв с Родины. Повторил:
– Зачем? Смысла нет. Нет смысла.
Через час во мгле различались уже девять силуэтов; ищейки адмирала Того окружили эскадру, следя за каждым её шагом, пересчитывая вымпелы и фиксируя положение кораблей в походном ордере. Русские даже не пытались отогнать назойливых наблюдателей.
Шли часы; неуклонно сближались две силы, два флота, две армии; одна – изнурённая долгим походом, усталая, равнодушная. На фоне моря отчётливо были видны окрашенные в чёрный траур корпуса; жёлтые трубы протыкали небо, словно рога быка, плетущегося на бойню.
И вторая, в серых одеждах бортов, не различимых в туманном мареве; скользящая стремительными тенями, будто волчья стая, загоняющая добычу.
Сын нищего самурая Хэйхатиро Того, лучший адмирал Микадо, приказал поднять сигнал: «Судьба империи зависит от исхода этой битвы. Пусть каждый приложит все силы».
Рожественский, сын полкового врача, велел поднять «единицу» («Стрелять по головному»).
В 13.49 прогремел первый выстрел сражения: начала пристрелку левая носовая шестидюймовая башня «Суворова».
И завертелось.
Чумазые кочегары, задыхаясь, швыряли уголь в адские пасти топок; гигантские шатуны паровых машин качались, всё наращивая темп; грохотали цепи подъёмников, поднимая из потайного брюха снарядных погребов двадцатипудовые стальные туши.
Слезились от ветра глаза дальномерных офицеров; напрягая зрение до кровоизлияния в сетчатку, они сводили половинки силуэтов в целое и корректировали дистанцию. Наводчики, впившись лицами в наглазники прицелов, нервными рывками дёргали хоботы стволов, ищущих добычу.
– Выстрел!
Грохот рвёт перепонки, десятиметровое пламя ослепляет; многотонное тело пушки в ужасе от сотворённого отскакивает назад, едва удерживаемое противооткатниками; распахивается поршневой затвор, сияя рёбрами нарезки, в башню врываются клубы порохового зловония, отравляют мозг, вводят в полубредовое состояние берсерка; после двух залпов человек превращается в безмозглый автомат, рефлекторно дёргающий рычаги и ревущий от напряжения тяжкой работы.
– Выстрел!
Гигантский снаряд с гудением разрывает воздух, делая по семьсот метров в секунду; он забирается всё выше по траектории, словно решившись улететь на Луну, но земные дела тянут его вниз; позади сорок кабельтовых лихого полёта, перед тупой безглазой мордой стремительно вырастает силуэт жертвы – и вот уже палуба с размаху бьётся в баллистический наконечник. Нервный японский взрыватель, реагирующий на любой толчок, немедленно срабатывает; три пуда шимозы превращают ближнюю Вселенную в ад, ввергают её в тот, изначальный огонь; мгновенно загорается всё, что может гореть – и вспыхивает то, что гореть не может; ударная волна корёжит бимсы, гнёт шпангоуты и рвёт стальные переборки, как картонные; расшвыривает смятые никчемными комками человеческие тела. Веер раскалённых осколков крушит всё на своём пути, перебивая трубопроводы и артерии…
Адмирал Того в парадном мундире стоит на штурманском мостике, открытый всем ветрам и вражеским осколкам. За первые пятнадцать минут боя во флагманский броненосец «Микаса» попадают девятнадцать русских снарядов, одного за другим уносят раненых офицеров его штаба, но на самом Хэйхатиро – ни царапины.
Когда Муцухито, потомок богини солнца Аматэрасу, спросил о главном достоинстве адмирала, ему ответили:
– Ваше величество, он необыкновенно везучий.
Четыре японских броненосца ведут совместный огонь; каждую минуту шестнадцать двенадцатидюймовок извергают очередной залп, снаряды ложатся в эллипс – «поле смерти». Флагманский артиллерист Того умело накрывает «полем» броненосец «Суворов»: спустя несколько минут русский флагман пылает, как сарай с сеном; жуткий взрыв сотрясает корпус и выводит из строя кормовую башню главного калибра. Рухнула труба, перебита мачта; пробираясь сквозь огонь, кашляя от удушающего дыма, матросы аварийных команд немедленно находят и устраняют повреждения; их тут же вызывают на тушение пожара в новом месте – они бегут по палубе, скользкой от окровавленных внутренностей – и погибают под роем осколков.
Зиновий Петрович и его штаб в боевой рубке, под защитой толстой брони; тесно – не повернуться.
– Перебиты осколками сигнальные фалы! Все до одного.
Теперь не отдать флажного сигнала. Через двадцать минут после начала боя русская эскадра остаётся без управления.
«Суворов» затягивает дымом; пылает, кажется, даже сталь. Старший помощник перекрикивает грохот залпов:
– Иван Андреевич, посмотрите, что там с кормовой башней. Не отвечают. Извините ради бога, что вас прошу, но вестовых всех выбило.
Ярилов выбирается из рубки; толстую дверь за ним задраивают, скрипит кремальера. Мокрый от крови трап на верхний мостик завален кусками тел: сигнальщики пытались подняться, чтобы восстановить связь с эскадрой, и попали под разрыв.
По нижнему коридору не пройти: дым сплошной и зловещие проблески огня. Ярилов то идёт по верхней палубе, то опускается на главную: везде – очаги пожаров, завалы стреляных гильз, развороченное железо и кислая вонь разорвавшейся шимозы. До башни так и не добирается: навстречу несут раненого артиллерийского офицера; он придерживает руками распоротый живот и хрипит:
– Осколком, вся требуха на палубу. Еле собрал и обратно сложил. Весь расчёт, до одного. Кого сразу не убило, тот в башне сгорел. Сорвало с основания, стрелять не может.
Лазарет забит, кают-компания превращена в перевязочную. Судовой батюшка закатывает рукава рясы и принимается помогать санитарам.
Ярилов пробирается обратно в рубку. Остаток фок-мачты торчит, как обломанная кость. Из амбразур, иллюминаторов, люков ревёт пламя, рвётся длинными языками – приходится искать обходной путь, терять время.
Это и спасает: в 14.32 рой осколков проникает в узкую броневую щель и убивает почти всех офицеров штаба. Адмирала выносят без сознания: тяжёлое ранение в голову. Штуртросы оборвало – «Суворов», лишившийся управления, выкатывается из строя и кружит, словно обезумевший от боли.
Русские продолжают свой крестный путь; отбиваясь, туша пожары и теряя людей, корабли упрямо идут курсом двадцать три градуса, на Владивосток. Думая, что если «Суворов» Рожественского вышел из боя, то теперь их ведёт Фёлькерзам.
Адмирал, который умер три дня назад.
Эскадра без адмирала, словно гигант с отрубленной головой, продолжает шагать, шатаясь от ударов и отмахиваясь вслепую.
Второй флагман, океанский красавец с высоким и беззащитным бортом «Ослябя», плохо предназначен для эскадренного боя: его стихия – рейдерство, вольный поиск на страх британским торговцам. Огненный шквал японских залпов превращает его из пижона в калеку; гибнут один за другим старшие офицеры, какое-то время на мостике распоряжается барон Фёдор Косинский, флаг-офицер адмиральского штаба. Но финал неизбежен: броненосец «Ослябя», устав кружить и набрав тысячи тонн воды через развороченный японскими снарядами нос, переворачивается и тонет вместе с телом контр-адмирала Фёлькерзама.
Бешеный, невиданный темп стрельбы даётся нелегко: снарядные погребы опустошаются, высосанные до дна; обессиленные японские комендоры валятся на палубу, желтея лицами среди жёлтых латунных гильз. Того разворачивает главные силы поворотом «все вдруг»: теперь стреляет другой борт, и сумасшедшая скорострельность восстанавливается. Новые сотни снарядов рвут содрогающиеся тела русских кораблей, слабеющие с каждой минутой, с каждым новым попаданием.
«Суворов» без руля, управляясь только машинами, рыская наугад, вдруг оказывается между русской и японской колоннами; над головой в обе стороны летят навстречу друг другу снаряды, кипит бой, и на пылающую развалину никто не обращает внимания. Адмирал Камимура в конце концов решает добить умирающего.
Броненосные крейсеры, подойдя к безоружному, палят в упор, выпускают торпеды – но корабль, названный именем великого полководца, упрямится. Вдруг оживает последняя уцелевшая пушка в кормовом каземате: трёхдюймовые русские снаряды, по здравом размышлении, не могут навредить, но пугают Камимуру. Решив не связываться, японцы уходят: сам сдохнет, ну его.
В шестом часу наши миноносцы сняли раненого адмирала Рожественского с борта обречённого корабля. Адмирал выживет, сдастся в плен японцам. Вернётся домой, потребует суда над собой и будет оправдан. Он проживёт ещё четыре года после Цусимы.
А на «Суворове» продолжалась битва, но теперь уже не за жизнь, а за честь. Отлично сработанный корабль не хотел умирать; вздрагивая от новых взрывов снарядов и торпед, периодически теряя управление (словно тяжелораненый – сознание), он бродил по полю битвы, вызывая удивление у врага и восхищение – у боевых товарищей…
Ярилов-старший командовал тушением пожаров, сбросив обгоревший мундир и оставшись в одной сорочке.
Или это он организовал переноску раненых на нижние палубы, под защиту брони – оттуда было не выбраться в случае чего, но зато не долетали осколки. И разорвал сорочку на полоски, когда кончились бинты.
Быть может, именно он стрелял из последнего кормового орудия, отгоняя очередную атаку японских миноносцев.
Этого не знает никто.
Потому что 14 мая 1905 года в 18.00 эскадренный броненосец «Князь Суворов» затонул вместе со всем экипажем. Не спасся никто. Никто из моряков флагмана Второй Тихоокеанской эскадры так и не узнал, чем закончилось Цусимское сражение.
Наверное, к лучшему.
* * *
Май 1905 г., Санкт-Петербург
– Арестованный Николай Ярилов доставлен.
Я жмурюсь: в кабинете следователя широкое окно, а не пыльное бельмо камеры. Приглядываюсь близоруко: рядом с чиновником сидит некто лохматый, большой. Это же…
– То есть бомбу изготовили не наши, – продолжает разговор следователь, – привозная, значит. Спасибо, Олег Михайлович.
Да. Это Тарарыкин. Я едва сдерживаюсь, чтобы не броситься к нему; Олег Михайлович бросает на меня быстрый взгляд и отвечает:
– Смею предположить, что работа Химика. Того самого, легендарного. Качественная работа, остроумные технические находки.
Я чувствую что-то вроде ревности. Ага, надутый Химик.
– Что же, я с чистым сердцем… Впрочем, завершим наш разговор позднее. Николай, добрый день.
Ничего себе! «Сатрап и палач» желает мне доброго дня.
– Это Тарарыкин Олег Михайлович, известный учёный и постоянный консультант Министерства внутренних дел в вопросах… э-э-э, неважно. Впрочем, вы знакомы.
– Да, я имел честь служить с его батюшкой, Иваном Андреевичем. Великолепный был офицер и талантливый инженер.
Я не понимаю: почему «был»?
– Господин Тарарыкин поручился за вас, Ярилов, – объясняет следователь, – дело ещё не закрыто – бумаги, формальности. Но я отпущу вас сейчас, если вы обещаете явиться по первому зову. Вы свободны.
Я молчу. Я не понимаю ничего.
– Ну-с? – торопит следователь. – Обещаете?
– Что? Да, разумеется. Даю слово.
– Вот и прекрасно. – Чиновник подмигивает и смеётся: – Слово дворянина – это, знаете ли. Да. Остались ещё какие-то святые вещи, слава богу. Впрочем, я сразу сомневался в вашей причастности к этой дурной компании бунтовщиков и инородцев. От лица ведомства приношу официальные извинения за задержание. Сами понимаете: время такое. Бдить – смысл существования Охранного отделения.
Я рефлекторно киваю его словам, хотя не понимаю их сути. Спрашиваю осторожно:
– Так что? Я могу идти?
– Разумеется. Сейчас поставлю подпись столоначальника на сопроводительный лист. Олег Михайлович вас выведет.
Чиновник уходит.
Тарарыкин поднимается. Смотрит на меня странно, будто с какой-то болью. Вдруг распахивает руки, обнимает, гладит по голове. Шепчет:
– Что же ты, Николенька? Эх, мальчик мой бестолковый. Запутался ты. Хорошо, что Иван не успел узнать про твой арест, он бы очень переживал.
Я утыкаюсь в черное сукно мундира офицера Морведа. Такое знакомое.
От Тарарыкина пахнет хорошим табаком, как от папы.
Слёзы текут сами собой.
* * *
Из тюремной камеры не видно неба; смена времён года, погода, даже день и ночь – это всё там, снаружи. На свободе.
Свобода. Воробьи переругиваются из-за хлебной корки; в пролетающих по Гороховой ландо смеются женщины. Мальчишка-газетчик кричит:
– Бой в Цусимском проливе! Последние телеграммы, новые подробности!
Я морщусь: это пролив между Кореей и Японией, кажется. Чёртова война никак не закончится.
Мы сидим в кондитерской, я пожираю третий эклер.
– Очень соскучился по сладкому. Кормят там, конечно, ужасно; среди нас был один повар, рассказывал, как готовятся всякие вкусности. Это называлось «голодные сказки».
Тарарыкин смотрит на меня. Не перебивает, но явно что-то хочет сказать. А меня несёт:
– А ещё один из Казани, смешной. Джадид. Отказывался по-русски говорить, пока все узники не признают, что никакого татарского ига не было. А я его спрашиваю: голубчик, а как насчёт…
– Николай, твой отец погиб.
Я смотрю на Тарарыкина. Беру с тарелки эклер.
– Что?
– Твой отец и мой друг, Иван Андреевич Ярилов, погиб в бою. «Суворов» потоплен японцами, не спасся никто.
Я сжимаю пирожное. Крем брызгает между пальцами, течёт и капает.
Невесть откуда взявшаяся кошка начинает слизывать сливочные капли с пола.
Язык у неё розовый.
* * *
Дома пусто.
Тётя Шура в больнице: нервная горячка. Завтра надо будет навестить. Везде пыль, хлам, какие-то обрывки газет на полу. Я толкаю дверь в комнату жиличек: застеленные кровати, пустой гардероб. Книжная полка, где у Ольги вразнобой стояли учебники и поэтические альманахи – голая. Я нагнулся и поднял с грязного пола листок: «Протокол обызка». Буква «з» зачёркнута, листок смят.
Значит, всё-таки приходили. Я не имею понятия, как помочь Ольге, где искать товарищей: все, кого я знал из ячейки, либо убиты, либо в застенках.
На стене в гостиной – портрет Андрея с траурной лентой. Я сажусь за стол. Закрываю глаза и слышу звон посуды.
– Николенька, не вертись!
– Тётя Шура, передайте, пожалуйста, соль.
– Иван Андреевич, ты же просоленный морской волк, обеспечь сына солью, я загляну на кухню. Ульяна, куда запропастилась? Подавай жаркое!
Я улыбаюсь. А ведь и мама когда-то сидела за этим столом. Иногда мне кажется, что я помню её голос; хотя современная наука точно не знает, слышит ли младенец в материнском чреве.
Я иду в папин кабинет. Долгу ищу; вот она – последняя фотографическая карточка, присланная из Либавы. Отец в парадном мундире, при всех орденах.
Потом несмело открываю дверь в комнату тёти Шуры: она ужасно не любит, когда кто-нибудь там бывает, но я не скажу ей. В комоде множество ящичков, выдвигаю по одному, вздрагивая от скрипа. Беру чёрную муаровую ленту, отрезаю аршин.
Возвращаюсь в гостиную и начинаю прилаживать ленту к папиной фотокарточке.
Рядом с портретом Андрея на стене как раз есть пустое место.
* * *
Гимназический надзиратель Рыба Вяленая сердит:
– Серафим, ну сколько же можно испытывать моё ангельское терпение?
Купец сопит и морщится. Блеет:
– Я же стараюсь…
– Да. Несомненно. Вы стараетесь успеть загнать в гроб как можно большее число преподавателей, в чём и состоит ваше истинное предназначение. Учитель французского жалуется, что целое племя полинезийских дикарей обучить быстрее и легче, чем одну вашу персону. Говорят, что дикари едят людей. Милые, безобидные создания! Всего лишь едят! Вы поступаете с людьми гораздо хуже. Как можно было на латинском диктанте сделать тринадцать ошибок?
– Ы-ы-ы, – обессиленно мычит Купец.
– Да если бы вы просто расставили латинские буквы в произвольном порядке, и то ошибок было бы меньше.
– Ыть.
– Скажите откровенно: вы планируете завершить гимназический курс? Когда-нибудь? Хотя бы в двадцатом веке? Ну, я не слышу.
– Да. Да, я обязательно.
– Почему бы вам не взять пример с вашего приятеля Ярилова? Хотя Николай постоянно исчезает на неделю или две и отделывается совершенно фантастическими отговорками, – то его по ошибке арестовывают, то похищают тамплиеры – я ни капли не сомневаюсь, что он, несомненно, гимназию закончит. Причём с золотой медалью. А вы, если и закончите, то со спутниками Марса.
– Кх… Как? С чем?
– Со Страхом и Ужасом, невежда.
Я улыбаюсь. Наверное, впервые за последнюю неделю.
Назад: Глава одиннадцатая Взрывник
Дальше: Глава тринадцатая Беглец