Книга: Атака мертвецов
Назад: Глава восьмая Форт Брюса
Дальше: Глава десятая Кровавое воскресенье

Глава девятая
Ольга

20 декабря 1904 г., Санкт-Петербург.
Фантазия вторая
«…Гремел оркестр на перроне Николаевского вокзала; шпалерами стояли гвардейские полки и кричали «ура». В публике оживление:
– Что случилось?
– Как, вы ещё не знаете? Доблестные мичманы Ярилов и Купцов отправляются выручать Порт-Артур на поезде собственной конструкции! Теперь япошкам точно крышка!
Николай и Серафим стояли рядом, красивые и стройные, принимая восторги народа с достоинством античных героев. Вдруг из толпы прилетел букетик цветов, упал под ноги; Ярилов нагнулся, поднял. Прочёл надушенную лавандовой водой записку, вложенную в букет; ни одна черта не дрогнула на мужественном лице.
– От неё? – понимающе спросил друг.
– Да, – ответил Николай, – обещает ждать хоть вечность и умоляет об ответной любви. Но всё это пустяки: нас ждёт дело.
Оркестр грянул прощальный вальс:
Этот поезд идёт на Восток,
С моих губ уже стёк
Поцелуй-лепесток;
Петербург от тумана промок
И теперь он надолго далёк…

Последний звонок; сдвоенный локомотив выпустил белые клубы пара, скрывая сцену прощания; поезд тронулся, набирая ход.
Ярилов стоял у узкой бойницы, прикрытой стальными жалюзи, и смотрел, как несутся мимо голые зимние деревья и снежные просторы; вот проехали Волгу, вот уже граница Азии и Европы.
За вагонным стеклом танцевал
Работяга-Урал,
Величавый Байкал;
Я приеду, столичный вокзал!
Главных слов я ещё не сказал…

Позади притихшая под снегом тайга, вырезанные на синем небе чёрные горные хребты; рельсы, проложенные прямо по льду Байкала. Вот уже даурские степи; преодолён Хинганский хребет. Здравствуй, Маньчжурия!
Блиндированный поезд секретного проекта: два бронепаровоза (чтобы шибче тащить состав); бронеплощадки, вооружённые пушками и пулемётами; за узкими броневыми щелями – зоркие стрелки, отобранные из лучших по всей армии. Вот особый вагон (о нём речь позже); а вот бронированный салон начальников поезда – героических мичманов…»
– Слушай, а чего мы всё мичманы? Мы ими уже были, когда топили адмирала Того. Неужто не заслужили повышения?
– И то правда. Пора бы уж лейтенантами быть.
«…в салоне лейтенантов Ярилова и Купцова – отдельные купе, ванная и душ с горячей водой, буфет. Библиотека и зал электрического синематографа; и вообще всё на электричестве, ярко сияют лампы. Аппарат Бодо и телефонный коммутатор связывают поезд со всем миром; и даже искровой радиотелеграф, чтобы получать сообщения в пути, а не только на станциях.
Но вот Харбин; на перроне встречает толпа в сияющих эполетах и аксельбантах.
К нашим героям в купе всовывает голову зверского вида калмык из личного конвоя:
– Хозяин, там дарга просится. Впускать?
– Что за дарга?
– Важный. Рябчиков или ещё какой птица.
– Зови.
В купе входит главнокомандующий, генерал от инфантерии Куропаткин. Грозно вращает глазами и топорщит усы:
– Молодые люди, почему здесь? Кто отдавал приказ?
– Приказ нами получен от того, кому все мы присягнули в верности и готовности погибнуть в любую секунду.
– Так не годится – через голову. Я попрошу…
– Нет, это я вас попрошу, ваше высокопревосходительство, – обрывает мич… лейтенант Ярилов, – вам была предоставлена возможность привести наши войска к победе – и что же? Ляоян сдан, наступление на Шахэ закончено неудачей. Что теперь – сдадите Мукден? Почему до сих пор не выручен Порт-Артур?
Генерал растерян:
– Не вышло у меня, господа героические лейтенанты. Не сумел. Виноват.
– Зато у нас выйдет! Потому прошу немедленно распорядиться относительно топлива для блиндированного состава и не препятствовать движению.
Генерал вытягивается в струнку:
– Немедленно будет исполнено! Какие ещё пожелания?
– Вслед за нами немедленно отправляйте эшелон с отборным батальоном восточносибирских стрелков – для приёма пленных и трофеев. И вообще пусть все войска принимаются наступать! Хватит уже бездельничать и топтаться на месте!
Куропаткин, прослезившись, обнимает храбрых лейтенантов, красивых и стройных. Крестит их со словами:
– С богом, ребятки!
Вся Маньчжурская армия с воодушевлением кричит «ура!» и спешно готовится к атаке.
Получив необходимые запасы воды и угля, бронированный поезд мчится к линии фронта. Выскакивает какой-то казак, машет:
– Куда, едрит твою налево! Там япошки шпалы на путя навалили, все их пушки нацелены на вас! Погибнете ни за грош, федосьины волосья!
– Спасибо за предупреждение, дружок, но битва – наша стихия. Машинисту – полный вперёд!
Бронепаровозы дуэтом дают гудок и несутся навстречу засаде супостатов.
Палят японские орудия, градом стучат пули по броне; но вот в дело вступают бронеплощадки. Разворачиваются башни, трёхдюймовые пушки прямой наводкой громят неприятельские батареи; стрекочут русские пулемёты, вышивая кровавую строчку на вражеском саване.
Грохот, вспышки выстрелов; дым затягивает поле боя, милосердно скрывая тысячи японских трупов. Вот поезд на полном ходу врезается в баррикаду из шпал и – бабах! – разносит её к чертям собачьим, только щепки разлетаются.
Летит блиндированный поезд, паля на ходу; одна за другой проносятся станции и сдаются без сопротивления. Но с передней площадки докладывают:
– Путь разрушен!
Коварные враги разобрали рельсы, сбросили их под насыпь. Каждый вершок земли пристрелян: если выберется кто чинить – будет тут же убит. Японцы хихикают, потирают маленькие жёлтые ладошки и кричат:
– Рюсики, сдавайся!
– Русские не сдаются, – отвечают лейтенанты.
Из особого вагона выдвигается огромная механическая рука – ею ловко управляет Серафим Купцов – и поднимает разбросанные рельсы, укладывая их на место. Путь восстановлен! Японцы растеряны: пули не страшны металлической руке, их план провалился!
Главный самурай распарывает себе живот, а остальные разбегаются. Путь на Порт-Артур открыт!
Поезд прибывает к вокзалу осаждённого города. Тут же из вагонов принимаются выносить лекарства, бинты, медицинские инструменты; привезённые хирурги приступают к лечению больных и раненых героев; и, быть может, спасают умирающего генерала Кондратенко, любимца портартурцев…
Следом выгружают снаряды и патроны: их немедленно разносят по батареям и траншеям. А ещё гаубицы, миномёты, ружья-пулемёты Мадсена…»

 

– Погоди! У нас там сколько вагонов-то? Куда всё влезло?
– Мда. Погорячился я, пожалуй. Ладно, гаубицы вычёркиваю.
«…подходит генерал. Голова его забинтована, кровь сочится сквозь повязки и капает на перрон.
– Благодарю за службу, лейтенанты!
– Рады стараться, ваше превосходительство!
– Вы молодцы, теперь оборона укреплена. Но главная беда осталась: японские батареи гигантских одиннадцатидюймовых мортир громят наши укрепления и последние корабли эскадры. Пока с ними не справимся – Порт-Артур в опасности!
– Теперь это не беда, ваше превосходительство, – улыбается Ярилов, – уничтожим мортиры.
– Но как же! – вскрикивает удивлённый генерал.
– А вот так.
Лейтенанты проходят в особый секретный вагон и включают оборудование. Раскрывается бронированная крыша, и над ней всплывает дирижабль. Водород для него хранился в металлических баках; под длинным, похожим на колбасу, баллоном дирижабля подвешена металлическая гондола.
Лейтенанты прощаются с товарищами, отдают честь – и вот уже воздушный корабль взмывает в синеву! Тарахтят газолиновые двигатели, вращая пропеллеры; командир небесного судна Николай Ярилов твёрдой рукой направляет его туда, где разглядел с помощью бинокля, подаренного братом Андреем…»

 

– Ты чего шмыгаешь, Яр? Плачешь, что ли?
– Нет, это я простыл. Насморк, вот и глаза слезятся.
– Тогда дальше давай.
– Даю дальше.
«…направляет туда, где разглядел японские осадные батареи. Дирижабль зависает над огромными мортирами. Японцы тут же открывают пальбу, но пули лишь высекают из гондолы искры, не в силах пробить металл. Могучий Серафим Купчинов играючи поднимает двухпудовые бомбы и сбрасывает их вниз одну за другой. Свист, грохот разрывов: победа! Японские батареи подавлены…»

 

– Что, и всё?
– Всё. Дальше пока не придумал.
– Ну, должны в наступление пойти портартурцы. Кирдык этому генералу Ноги и его армии!
– Да, ещё с тыла наши подойдут из-под Мукдена.
– Точно! До конца занятий сочинишь? А то перемена кончается.
– Сера, на уроках я привык заниматься уроками, а не фантазии писать.
– Зануда. Зубрила ты.
После уроков мы неторопливо одевались в шинельной, лениво переговариваясь над головами шнырявших всюду первоклашек. Подумать только, совсем недавно и мы были такими – маленькими, вопящими, смеющимися без повода, с вечно протёртыми коленками и перемазанными в чернилах физиономиями…
Сторож громко сказал вдруг:
– Господа гимназисты! Прошу внимания. Роковое известие.
Мы замолчали. Первоклашки, осознав важность момента, тоже притихли.
– Господа! В вечерней газете… Распоряжением генерал-адъютанта Стесселя Порт-Артур сдан. Капитуляция.
* * *
Я брёл домой по коричневой снежной жиже; мимо проносились экипажи, покрикивали извозчики, хохотали дамы; горели сотнями свечей украшенные к Рождеству витрины.
Город готовился к празднику, покупал подарки, смеялся и влюблялся – будто не произошло страшного позора; будто никто и не помнил о десятках тысяч уже погибших в этой бесславной войне…
Когда мой брат шёл в свой последний бой, он мечтал прорваться в осаждённый город, избавить соотечественников от блокады – и что же? Порт-Артур капитулировал; значит, и смерть Андрея бессмысленна.
Теперь мой отец плывёт на флагманском броненосце «Князь Суворов». Эскадра вице-адмирала Рожественского достигла точки рандеву у загадочного острова Мадагаскар, ждёт остальные отряды; они должны были разбить японский флот, чтобы прорваться в Порт-Артур, – и что теперь? Для чего они вышли в трудный, далёкий, беспримерный поход?
Ради чего всё?
Как люди могут веселиться, когда их страна проигрывает войну каким-то япошкам? Это же невиданный позор! Неужели наше могущество, наши воля и единство ненастоящие?
И кто в этом виноват?
Я тянул момент возвращения из гимназии до последнего; скажу честно – мне не хотелось домой, к зарёванной Ульяне и мрачной тётке Шуре. В пустую, тихую квартиру, где говорят полушёпотом, а на стене гостиной – фотографический портрет Андрея. Ещё счастливого и полного надежд, уже подпоручика: снимок сделан сразу после выпуска.
Теперь на этом портрете – косая чёрная полоска, перечеркнувшая всё: его так бурно начавшуюся карьеру (представлен к первому ордену спустя всего два месяца после выпуска!), его судьбу и саму жизнь, нашу с ним едва начавшуюся настоящую дружбу…
Я медленно поднимался по лестнице, когда услышал скрип отпираемого замка и отрывок разговора:
– …наступающим Рождеством, сталбыть! И жениха хорошего.
– Ой, ну прямо в жар вогнали, Федот Селиванович, какие уж женихи. Чай, не молоденькая.
– Зря вы так, Ульяна Тимофеевна. Сталбыть, в самом соку женчина, весьма вы мне приятны.
Потом хихиканье, шёпот и чмокание. Неужто целуются?
Я замер, не смея подниматься дальше, дабы не быть свидетелем чужого конфуза.
– Ой, всё!
Грохнула дверь. Застучали подковы сапог: сверху спускался тот самый посыльный от Андрея, бывший унтер восточносибирских стрелков, а теперь – городовой высшего оклада, три серебряные гомбочки поверх оранжевого шнура. Шашка-«селёдка», револьвер на красном «снурке» – красавец!
– Здравствуй, Федот.
Он прищурился, разглядывая, вскинул ладонь к шапке:
– Здравия желаю, Николай Иванович! Не сразу признал. Вот, обхожу участок, сталбыть, опрашиваю обывателей.
– О чём?
– Дык праздники скоро, бдительность насчёт печей и прочего. Ливоцинеров, опять же, развелось.
– Молодец, Федот, бдительность – она нужна.
– Вот! Завсегда к месту, бдим. Ну, с нашим вам приветом.
Дверь открыла Ульяна – в нарядной кофте, подчёркивающей выдающуюся во всех отношениях грудь; была она румяна, и глаза блестели – но теперь не от слёз. Я вдруг подумал, что жизнь продолжается и ничто не в силах остановить этот поток, никакое горе.
– Николенька! Что же так долго? А у нас гости. Вернее, новые жильцы, но Александра Яковлевна велела их чаем напоить в честь знакомства. Проходи же скорее.
Мне вдруг очень захотелось горячего чаю с булкой, и я не стал отказываться, ссылаясь на домашнее задание. Снял калоши, повесил шинель. Из столовой донёсся девичий смех; я вздрогнул – мне он показался знакомым. Зачем-то заглянул в зеркало, провёл рукой по волосам; снял, протёр платком и вновь водрузил очки. Огладил гимнастёрку и вошёл в столовую.
– А вот и наш младший вернулся из гимназии, – сказала тётя Шура, – знакомьтесь, барышни, это…
– Николай! Знаем, знаем этого благородного молодого человека!
За столом Дарья Развозова. И, конечно, Ольга Корф.
Я сглотнул комок. Сердце заколотилось, как пулемёт Максима.
* * *
Толпа на Невском: хохот, улыбки, поздравления с Рождеством от незнакомых людей, праздничная сутолока.
– Пойдём на Бриллиантовую?
– Куда? – удивился я.
Ольга рассмеялась:
– Не обращайте внимания, это мадмуазель Развозова так Большую Морскую называет. Мечтает поглазеть на богатые витрины с украшениями и французскими туалетами. Мещанка ты, Дашка.
Дарья надула толстые щёки и пробурчала:
– Конечно, некоторым жизнь даёт, так они отказываются. А некоторые, может, наоборот, мечтают хоть денёк пожить по-человечески.
– С чего ты взяла, что там живут по-человечески? Одно враньё. Ложь и деньги, деньги…
– Погодите, – сказал я, отчаянно не понимая, – вы о чём?
Ольга взяла меня под руку и сказала:
– Да ерунда, глупости всякие. Пройдёмся вдоль Мойки?
Я готов был пройтись хоть по берегу Стикса, хоть по лезвию Тянь-Шанского хребта – лишь бы с ней рядом. Слышать смех, вдыхать аромат. Но, конечно, не сказал это вслух – просто пошёл, куда она захотела, бережно прижимая к боку её локоть.
Кирпичная труба на рыбной барже дымила; густой и сложный запах – копчёностей, дыма, рыбьей требухи и сырости. Я постарался быстрее пройти мимо, но Ольга, наоборот, втянула тонкими ноздрями – и попросила:
– Давайте заглянем? Обожаю всё рыбное. Я, наверное, русалкой родилась, а меня – силком на берег.
И засмеялась.
Внутри садка было шумно, влажно; народ толпился у чанов с живым серебром, выбирая себе лакомства на праздники.
– Икра! – вскрикнула Ольга и рванулась к окорёнкам с черными мелкими жемчужинами.
Я вздрогнул: на икру мой бюджет рассчитан не был; но девушка обворожительно улыбнулась дядьке в кожаном перемазанном фартуке поверх тулупа:
– Можно ли попробовать?
– Конечно, барышня, – обрадовался дядька, – вот, извольте, паюсная, севрюжья.
Отломил булку, зачерпнул ложкой, помазал, протянул.
Ольга ела, прикрыв глаза – будто прислушивалась. Кивнула:
– Хороша. А ещё?
Потом была белужья зернистая, потом осетровый пробой; Ольга хвалила, кивала, говорила что-то про «ядристость», посол и зрелость; дядька крякал и с удовольствием с ней спорил.
– Спасибо, уважаемый, – сказала наконец; подхватила меня под локоть и повела прочь от прилавка.
– Так это. Брать-то будете?
– Поглядим. Походим, попробуем, – ответила девушка через плечо, и мы растворились в толпе покупателей.
– Всегда она так, – пропыхтела Дарья, – добрый фунт слопает – пробует, мол. И всё бесплатно. Хитрованка.
Ольга рассмеялась; а мне одновременно стало и неловко, и смешно от такой лисьей хитрости.
Выбрались из садка по обледенелым сходням; Оленька притворно вскрикивала, скользя ботиками, и хваталась за меня; её бледные щёки разрумянились, глаза сияли.
Потом мы катались с невысокой горки, поставленной прямо на невском льду; потом дошли до стойбища самоедов. Полудикие дети заполярной природы щеголяли в вышитых бисером кухлянках; невысокие, с телёнка, олени мягкими губами брали с ладоней подсоленный хлеб, купленный у их хозяев за копейку.
– Прокатимся? – спросил я, глядя на украшенные цветными тряпочками нарты и доставая полтинник.
– Да, непременно! – воскликнула Дарья.
– Вам не стыдно? – рассердилась Ольга. – Посмотрите на этих несчастных животных: у них разбиты ноги, вытерта шерсть постромками. И такие грустные глаза! Вам развлечение, а им – тяжкий труд. Ещё и каюр будет лупить тяжёлым шестом по спине, чтобы шибче бежали. Нет, нет, ни за что!
И пошла к берегу.
Всё-таки она – удивительная. Настроение её прыгало, как стрелка барометра где-нибудь на мысе Доброй Надежды; и угадать направление очередного прыжка не было никакой возможности.
Из кабака вывалились двое: рабочие, судя по подбитым ватой пиджакам и сапогам гармошкой. Были они сильно пьяны. Один харкнул на снег, поправил картуз и сказал, глядя на моих спутниц:
– Ишь ты, гладкие какие девки. Такую за жопу и…
Я вспыхнул мгновенно. Подскочил, поймал его тростью под коленку и опрокинул на снег; второй попытался кинуться на меня – я лишь отступил на полшага, пропустил мимо себя неуклюжую тушу и придал дополнительного ускорения, врезав по затылку.
Фабричные поднялись и вновь попёрли; были они здоровенные, красные, злые, но я защищал честь девушек и был необычайно спокоен и расчётлив: встретил одного ударом наконечника в солнечное сплетение – тот охнул и упал на колени; второму врезал ладонью по уху – он завизжал, уронил картуз и схватился за голову.
– Немедленно извинитесь перед дамами.
Первый, всё еще сидя в снегу, грязно заругался, но товарищ заткнул ему рот ладонью и прохрипел:
– Виноваты, барин, сглупили-с. Не повторится.
– Извинения приняты, господа. С Рождеством.
Я повернулся и пошёл к курсисткам; и только сейчас почувствовал, как бешено колотится пульс, не хватает воздуха, а руки дрожат.
– Какой вы! – сказала Дарья, восхищённо глядя на меня.
– Какой вы, Николай, бессердечный, – резко продолжила Ольга, – они – несчастные люди. Приехали из деревни, бросив свои семьи; хозяин держит их в грязном бараке, больше похожем на хлев, по двадцать человек на пяти квадратных саженях. Друг у друга на головах, клопы, вши; работа по двенадцать часов, тяжёлая и опасная, в чаду и жаре литейного цеха, или наоборот – на морозе; мизерную плату отбирает мастер, штрафуя за всякий пустяк. На свои копейки напились в честь праздника – и на тебе! Схлопотали палкой.
– Но как же! Они ведь оскорбили вашу честь своими грязными намёками.
– Ничего страшного, мы бы не переломились. Зато лишний раз не проявили бы своё барство, своё сословное презрение.
– То есть надо было звать городового?
Корф молча оглядела меня сверху донизу, будто ледяной водой окатила. Сказала презрительно:
– Неужто вы способны ябедничать полиции? Не ожидала от вас, Николай.
– Да я никогда, – растерялся я, – наоборот, решил всё сам, как и должно с хамами, оскорбившими честь…
– Прекратите про честь! Пролетарии – как дети; не они виноваты, что ведут себя так. Условия их жизни, отсутствие культурного воспитания – не их вина, а наша! Мы должны обеспечить им достойную жизнь, сражаться за их права, которые они по темноте своей даже не осознают!
Признаться, я растерялся от такого напора; обвинения были несправедливы, – но я не знал, как им возражать. Прозвучали бы они из иных уст – я бы, возможно, нашёл аргументы, но ведь это была Ольга…
– Хорошо, – сказал я примирительно, – в следующий раз я обязательно уточню, пора уже вас защищать от убийцы с ножом или поинтересоваться прежде, сколько классов церковно-приходской школы он окончил.
Дарья фыркнула; Ольга же сказала ледяным тоном:
– Не смешно, Николай. Извольте вернуться к этим несчастным и извиниться за то, что их ударили.
Настала пора вскипеть мне:
– Извиняться перед пьяным быдлом за то, что поставил их на заслуженное место? Никогда!
– Не смейте называть их быдлом!
– А кто они? Быдло и есть.
– Вы вновь произнесли это слово! Ещё раз – и мы поссоримся навсегда.
Я медленно остывал – как остывает орудийный ствол после выстрела. Кивнул:
– Хорошо, я обещаю больше никогда его не говорить. Но и извиняться…
– Не перед кем, – встряла Дарья, – убежали ваши мастеровые.
Я проводил девушек до Третьей линии – у них там были какие-то посиделки с однокашницами; за весь путь мы не проронили больше ни слова.
Всё праздничное настроение куда-то испарилось.
На всенощную я не пошёл, сославшись на плохое самочувствие; тётушка и не настаивала.
Зашёл в свою комнату. Лёг не раздеваясь. Ветви тополя деликатно скребли в оконное стекло, будто пытаясь утешить меня.
* * *
3 января 1905 г., Санкт-Петербург

 

Спал я плохо: мучила мысль, что мы поссорились навсегда; что никогда больше не случится совместная прогулка, её лёгкие шаги рядом, её смех, сияющие глаза и случайно выбившийся из-под шапочки локон на моей щеке…
Так прошла неделя; совершенно незаметно минул Новый год. Я уходил из дома пораньше, чтобы не встретиться с ней ненароком в коридоре. Бродил по праздничному городу в ледяной тоске. Или запирался в своей комнате, стараясь отвлечься чем угодно – решал математические задачи, писал заданное на каникулы латинское сочинение.
В тот день я сидел в папином кабинете и читал. Меня удивил деликатный стук: ни тётя Шура, ни Ульяна не стали бы спрашивать разрешения.
– Войдите.
Это была Ольга. Как ни в чём не бывало села рядом, болтала что-то про весёлую вечеринку с граммофоном, шарадами и фантами.
– Жаль, что вас не было с нами, Николай.
Меня вдруг объяла ревность: она танцевала с кем-то, смеялась; её тонкие пальцы лежали на чужом плече. Думать так было глупо – и это ещё больше злило меня.
– Я не танцую. Пустая трата времени.
– Верно, – неожиданно легко согласилась она, – гораздо интереснее хороший разговор о важном и волнующем.
– О мистических романах мадам Крыжановской? – ядовито поинтересовался я.
– Это дурно, Николай.
Ольга рассердилась – и сделалась премиленькой.
– Дурно, что вы так думаете обо мне. В нашем ханжеском обществе принято считать женщин существами второсортными, неспособными на серьёзные мысли. Вы не видите в нас равных, подсмеиваетесь; вы давно определили, что наша единственная судьба – это детская, пяльцы и дурацкие слезливые романы про несчастную любовь, принцесс и храбрых рыцарей. А времена изменились! И вам, мужчине вроде неглупому, придётся с этим смириться.
Я промолчал, удивлённый натиском. Но больше ошарашенный её словами про меня. Надо же, я – не сопляк-пятиклашка, а мужчина!
– Ладно, не будем ссориться. Что теперь читаете?
– Вряд ли вас заинтересует. Учебник для флотских минёров. Сейчас – главу о взрывателях.
– Ударных или гальванических? – живо спросила она. – Согласитесь, что использование растворения сахара в морской воде для предохранителя было остроумным решением.
Надо ли говорить, что я был поражён?
Потом она болтала про нитроглицерин и динамит, про гремучую ртуть и возможность собрать бомбу или зажигательный снаряд из подручных материалов, приобретённых в аптеке и москательной лавке; я только хлопал глазами.
– Дадите почитать?
На обложке был номер и штамп «Для внутреннего пользования»; но я ответил:
– Конечно, если обещаете, что не станете выносить её из дома.
– Да-да. Скажите, Николай, а завтра у вас будет свободное время? Я предполагаю совершить опасное путешествие, и лучше спутника, чем вы, мне не найти. До сих пор не забуду, как вы легко разобрались с теми двумя громилами. Я, кажется, не поблагодарила вас? Но это легко исправить.
Она приблизилась и поцеловала меня в щёку.
– Ну так что?
– А?
Я был словно контуженый и не понимал, что она хочет.
– Проснитесь же, – рассмеялась Ольга, – вы сопроводите меня в логово дракона?
– Да. Да, разумеется.
Я даже не спросил, куда мы пойдём.
* * *
В маленький зал набилось добрые две сотни; было душно, жарко; капли пота на красных лицах, капли влаги на ободранных стенах. Густо пахло махоркой, сырым луком, дёгтем от смазных сапог; публика была одета просто, в короткие пальто, пиджаки поверх косовороток – но встречались и недорогие тройки с серебряными цепочками часов.
На входе стояли мрачные пролетарии и отсекали чужаков, однако Ольга ловко спряталась за чьими-то широченными плечами, схватила меня узкой ладошкой и прошептала:
– Давайте же, мой рыцарь, смелее! – Так мы и проскочили.
На нас косились, но пока вопросов не задавали. Ораторы сменялись, говорили горячо, однако косноязычно; я не понимал сути, да и не пытался вникать. Что-то про жадных фабрикантов и обнаглевших в своём произволе мастеров; о несправедливом увольнении четверых рабочих деревообделочного цеха Путиловского завода и необходимости проявить солидарность; ещё какие-то громкие и пафосные слова, лишённые для меня малейшего смысла.
Ольга прижалась и зашептала, почти касаясь влажными губами моей щеки:
– Здесь Василеостровский отдел Собрания фабрично-заводских рабочих, а всего их по городу одиннадцать. Очень сильная организация, многолюдная, но неправильная; вождём у них поп Гапон, а какой от попа толк?
– Да, – выдавил я.
– Вам неинтересно.
– Очень интересно. Продолжайте, прошу вас.
Я был готов выслушать от неё хоть полный текст таблиц Брадиса; совершенно неважно, что она говорила: меня трясло от этой близости губ, от аромата, побеждающего вонь чеснока и ворвани.
– Составим петицию и передадим государю-императору, – говорил очередной выступающий, – дабы узнал о нуждах народных из наших уст. Вокруг царя-батюшки засела жадная свора министров и генералов; не доносится до монаршего уха наш стон. Узнает он всю правду. И пожалеет свой народ православный!
Вылез какой-то плешивый; неистово крестясь, закричал:
– С нами бог! Пойдёмте же! Всем миром, с жёнами, с детьми. Если надо, умрём за правду, за царя-помазанника. Себя убьём. Прямо там, на площади, перед дворцом: пусть видит, как мы верим в него и любим!
Его призывы встретили с какой-то религиозной экзальтацией: некоторые принялись кричать, плакать; другие просто зааплодировали. Я принял это за долгожданный знак окончания и оглянулся в поисках лучшего пути к выходу.
– Это неправда! – зазвенел серебряный голос. – Царь Николай – главарь капиталистической шайки, сам первый кровопийца. Японская война произошла из-за его жадности, из-за лесной концессии в Корее; и что теперь? Солдатская кровь проливается зря, и здесь…
Я был ошарашен не меньше окружающих; все замерли и слушали речь, выкрикиваемую Ольгой.
– …не просить, а требовать! Не кланяться, а настаивать! Не мирное шествие, а революция!
Её схватили и потащили вон; кто-то заголосил:
– Провокация! Выгнать её, стерву.
Я пробился сквозь возбуждённую толпу, отодрал чью-то крепкую руку от её локтя – меня тут же взяли в оборот, зажали и поволокли; но обходились гораздо менее деликатно – кто-то лупил чугунным кулаком меж лопаток и вопил:
– Тилигенция! От вас вся дурь, ироды, цареубийцы, бомбисты!
Ольга изловчилась, вырвала руку, достала из-за обреза пальто сверток и швырнула его вверх: по всему залу разлетелись серые листки. Прокричала:
– Читайте наши прокламации! Там вся правда.
Пролетарии завыли; меня смачно ударили в скулу, я едва успел поймать и спрятать слетевшие очки; в глазах потемнело, тычки по рёбрам воспринимались словно сквозь вату.
Вытащили на улицу; Ольгу толкнули, она уселась в сугроб. Плешивый здоровяк, потерявший в свалке картуз, склонился над ней и заорал, брызжа слюной:
– Кто подослал, сучка? Отвечай! Не то я…
В меня будто вселился дух тигра или ещё какого хищника, как в восточных сказках; я вырвался из рук конвоиров, подскочил к лысому и врезал кулаком в висок: он хрюкнул и уселся рядом с Ольгой.
На меня накинулись, со всех сторон летели тумаки; какое-то время я отмахивался тростью и уклонялся от ударов, но их было слишком много.
«Убьют», – подумал я обречённо. Стало вдруг всё равно: меня угнетала не мысль о том, что умру вот так глупо и никчемно, забитый сапогами пролетариев, а что не смог защитить Ольгу.
– Бабах!
Выстрел хлестнул по ушам; где-то серой тенью мелькнула мысль, что это полиция.
– Бабах!
Меня отпустили. Я поднялся на ноги, опираясь на стену и пошатываясь; вытащил и с третьей попытки дрожащими руками водрузил на нос очки.
Рабочие замерли, уставившись на Ольгу, которая сжимала в ладони изящный дамский «бульдог».
– Вы, дамочка, успокойтесь, – сказал плешивый примирительно, – отдайте лучше игрушку, а то попадёте в кого.
И сделал шаг.
– Стоять, мазурики!
Даже я вздрогнул: голос её сделался стальным, а не серебряным.
– Я с двадцати шагов в бутылку попадаю, и тебе кумпол разнесу, не сомневайся. Руки подняли и тихонько назад, в свою вонючую берлогу. На этот раз разойдёмся миром. Хотя я бы с удовольствием в ваших пустых горшках дырок понаделала: глядишь, ветром что-нибудь умное занесёт. Поймёте наконец, кто вам враг, а кто союзник в классовой борьбе.
Пролетарии, тихо ворча, исчезли; я глядел на неё восхищённо. Шапочка её упала на снег, серые глаза сверкали, золотые волосы разметались – так, верно, выглядела Девственница под стенами Орлеана, ведя в бой французских шевалье.
Она подошла и спросила нежно:
– Сильно помяли? Идти сможете? Вы бились, как настоящий рыцарь против стада драконов.
Рассмеялась:
– Не знаю, ходят ли стадами драконы, но наш пролетариат – пока да, увы.
Я молчал; она наклонилась, подняла трость, подала мне. Тронула пальцем скулу (меня будто пронзило электрическим током):
– Будет синяк. Ну ничего, я вам примочку сделаю, я умею. Заканчивала краткий медицинский курс.
Дома было пусто; Ульяна ушла на рынок, тётя Шура – к знакомым. Ольга заставила меня снять гимнастёрку и нижнюю рубашку:
– Я должна вас осмотреть, вдруг поломаны рёбра. Да не тряситесь так: считайте, что я врач. Не бойтесь, больно не сделаю.
Я дрожал совсем не потому, что боялся боли. Её пальцы…
Лучше бы мне сломали рёбра: тогда, быть может, осмотр длился дольше.
* * *
По городу бродили странные слухи и странные люди; я тоже повёл себя странно и впервые купил газету «Полушка», пользующуюся популярностью у городских низов, но ничего полезного и разъяснительного не обнаружил. Мне катастрофически не хватало знаний о происходящем – повторюсь, что политикой никогда не интересовался, а всякие выступления считал блажью недоучек-студентов, болтунов-либералов и прочих бездельников. Спросить было не у кого: папа был далеко, Пан уехал на каникулы в имение какой-то барыни (так по крайней мере трепались в гимназии), от Серы толку никакого. А Андрей… Брат никогда больше не поможет мне.
На разные лады пересказывалась жуткая история, произошедшая на водосвятие: во время салюта одна из пушек Петропавловки вдруг оказалась заряжена не холостым, а боевым зарядом и направлена прямо на царскую палатку; снаряд пробил в сооружении преогромную сквозную дыру, но в палатке, по счастливой случайности, никого не оказалось. Говорят, что самодержец после этого казуса спешно уехал с семьёй в Царское Село.
Я подходил на улице к кучкам громко разговаривающих, вслушивался в их жаркие слова: говорили о том, что бастуют уже все заводы и фабрики; сто пятьдесят тысяч мастеровых бросили работу и ходят по соседским предприятиям, заставляя всех оставлять рабочие места. Постоянно поминали Гапона: кто-то называл его новым пророком, кто-то – дурящим головы мастеровым сказками о добром царе.
В кафе на Петроградской стороне случайно угодил на диспут. Две стороны; одни социалисты убеждали других социалистов (убей бог, так и не запомнил разницы между ними), что те не правы и надобно действовать по-другому; потом вмешались третьи социалисты – кажется, «меньшаки» или нечто подобное – и стали обвинять первых двух; это был сплошной крик, никто никого не слушал, цитировали неизвестные мне книги, язвили в адрес неизвестных мне людей – словом, я выдержал едва четверть часа и сбежал. Голова гудела от упоминаний Каутского, кажется, и ещё какого-то Карла с еврейской фамилией; словом, я понял, что ни черта не понимаю; но тем не менее набрался необходимых мне мыслей.
Шёл домой так быстро, как только мог: надобно было сохранить запал злости и недоумения, чтобы решиться. Постучал в дверь комнаты жильцов, дождался разрешения и вошёл.
Они обе сидели за книгами; на Дарью я не смотрел – видел лишь Ольгу. В домашнем уютном платье, волосы заплетены в косу; лампа освещала её золотую голову, кружево воротника было паутиной, в которой я запутался безнадёжно, как сизый мотылёк.
Я едва отогнал совершенно неожиданное, дурацкое чувство – мне вдруг захотелось стать нашим домашним котом Пухом и лежать сейчас на её коленях, чувствовать ласкающие пальцы в шерсти и мурлыкать.
– Ольга! Мне нужно немедленно с вами переговорить. Дарья, не могли бы вы нас оставить?
Развозова фыркнула:
– Ох уж эти страдания, розы-морозы, флирт за три копейки…
И начала подниматься.
– Какой ещё флирт?! – возмутился я, а уши мои запылали, как сигнальные костры финикийцев на прибрежных холмах.
У Корф блеснули холодно глаза – словно вынутая из ножен сталь.
– Сиди, Дарья. А вам, Николай, должно быть стыдно: выгонять девушку из комнаты. Кавалеру не к лицу.
– Но у меня к вам серьёзный разговор…
– А у меня к вам – нет. Сиди, Дарья, сказала же! Говорите. От лучшей подруги секретов не имею.
– Ну, как хотите. Ольга, я переживаю за вас и не могу молчать. Вы запутались, вас обманули; вся эта революция – дикая блажь, глупость, провокация врагов державы. Да, устройство нашего государства несовершенно, но это не повод…
– Очень любопытно, – перебила меня Ольга, – наш гимназист созрел для политики, ишь ты. Свежие ветры пробивают даже толстые монархические лбы. Не подумав, не прочитав и книжки, не научившись ничему, и смеет обзывать великое дело борьбы «блажью и глупостью». Да кто вы такой, чтобы так рассуждать?
– Я? Я – человек, которому небезразлична судьба его страны. Но ещё более небезразлична ваша судьба: вы занялись опасным делом, которое может повредить. Вас используют преступники, авантюристы, как уличный кукольник – Петрушку… Да! Как куклу.
– Как куклу, значит? Пустую, глупую, несамостоятельную? Прекрасно! Погляди, Дарья…
– Я выйду, пожалуй.
– Сиди! Погляди, во что превращаются рыцари, когда вспоминают, что жандарм – это тоже рыцарь, только на правильной службе.
– Я попрошу! – вскричал я. Надо ли говорить, насколько непочётно прозвище «жандарм» в офицерской среде; а ведь мой отец и брат – офицеры. Ольга знала, как ударить стилетом в щель между пластинами доспеха.
– Нет, это я попрошу. Не смейте! Во-первых, не смейте называть моих товарищей авантюристами и преступниками. Во-вторых, не смейте указывать мне, как поступать – у вас ещё молоко не обсохло для этого. Я даже родному папеньке не позволяю… В-третьих, не смейте вламываться в мою… в нашу комнату без приглашения! И подходить ко мне не смейте! Бегите в полицейский участок, сообщите о политически неблагонадёжной Ольге Корф.
Я с трудом сдержался: обвинение в филёрстве – последнее дело, за такое в гимназии сразу кидались в драку.
– Ольга, я умоляю вас. Оставьте авантюры: они опасны. Намедни мы отбились от пролетариев, а если бы не сумели? Весь город только и говорит о манифестации в воскресенье; а если войска начнут стрелять?
– Ах, так вы боитесь стрельбы? Штанишки обмочили? Да вы, оказывается, никакой не рыцарь. Трус вы. Сопляк. Мальчишка. Вон!
Я вышел и хлопнул дверью так, что посыпалась штукатурка, а с коридорной полки упала и вдребезги разлетелась фарфоровая голубка. Ульяна на кухне ойкнула и спросила:
– Господи, что там разбилось?
Это разбилась моя едва оперившаяся любовь.
Назад: Глава восьмая Форт Брюса
Дальше: Глава десятая Кровавое воскресенье