Книга: Атака мертвецов
Назад: Глава седьмая На сопках Маньчжурии
Дальше: Глава девятая Ольга

Глава восьмая
Форт Брюса

29 сентября 1904 г., Финский залив

 

Пароход отошёл от пристани на Восьмой линии; назывался он «Заря», будто в насмешку: в то утро зари не было, и днём не было солнца – один вязкий туман; болезненный, как отхаркивание чахоточного.
Утром меня встретил у входа в гимназию надзиратель. Было плевать, хотя где-то на донышке по привычке всколыхнулся страх: просто так Рыба Вяленая не стал бы опускаться до какого-то пятиклассника. Не иначе, мы с Купцом чего-то натворили, сами того не зная.
Рыба снял пенсне, принялся протирать его клетчатым носовым платком; без стёкол он вдруг перестал быть грозным и желчным, щурился на меня как-то беззащитно и… По-человечески, что ли. Ещё он покашливал, словно простудился.
– Кхе. Значит так, Ярилов. Директор гимназии, весь преподавательский состав. И я, разумеется. Словом, сочувствуем твоему горю. Потерять брата… Да. Приняли решение освободить тебя от занятий на три дня. Чтобы, значит. Кхе.
От отвернулся и принялся сморкаться в тот же платок.
Кажется, он плакал.
Я подождал, но продолжения не было. Развернулся и пошёл.
Вслед донеслось:
– А вы куда, Белов, не поздоровавшись? Что это у вас над губой, гуталин? Ах, усы-ы! Что вы говорите! У вас пять минут, и чтобы никаких усов, иначе я возьму в кабинете естествознания щипцы и вырву ваши каплеуловители по одному волоску. Без разговоров! Марш!
Волшебство кончилось: Рыба вновь превратился в грозного гимназического надзирателя.
Я не стал заходить домой, а сразу отправился на пристань; билет на пароход до Кронштадта стоил шестьдесят копеек, немало, но деньги у меня были – заплаканная тётя Шура выдала три рубля с полтиной, чтобы заплатить за чай до конца года.
Отец неделю как вернулся в Кронштадт из Либавы, где заканчивалась подготовка Второй Тихоокеанской эскадры к отплытию; он собирался приехать в Петербург на днях, но я больше не мог ждать. Я обязательно должен был повидать папу, показать ему последнее письмо, написанное ещё живым Андреем. Сказать, что теперь я всё знаю, всё понимаю: и горе брата, и причину его, отцовского, стремления уехать подальше, куда угодно – на Аландские острова, в Гапсаль, в Гельсингфорс… Лишь бы не быть в доме, где умирала его жена и моя мама; лишь бы пореже видеть меня, невольного виновника нашей семейной трагедии.
Пассажиров по осеннему времени и плохой погоде было мало, и те все набились в салон на носу; на палубе остались я и двое чиновников Морского ведомства. Они разговаривали вполголоса, и я слышал иногда сквозь грохот корабельной машины казённые обрывки: «циркуляр министерства, оклад жалованья, превышение бюджета».
Я бездумно смотрел в бурун винта за кормой: кипящая белая дорожка рвалась на отдельные пузыри и напоминала Млечный путь, который исчезал в тумане неизвестности и опустошения.
Так прошла половина дороги; я здорово продрог, но не хотел в душный салон; морведовцы тоже не уходили, продолжая бесконечный и скучный, как урок латыни, разговор. Внезапно пароход заревел басом надрывно, будто заблудившийся в тумане слон; испуганно зазвенела рында, и тут же дискантом ответил свисток – совсем недалеко, саженях в двадцати, показался маленький колёсный пароход, идущий встречным курсом. Мы едва на столкнулись; чиновники возмущённо замахали руками:
– Это «Микроб»!
– Точно, из Чумного форта. Куда в такой туман? Ещё чуть – и катастрофы не миновать.
– Может, случилось что? Очередной медик помер от опытов?
Про Чумной форт ходили мрачные слухи: там изучали заразные болезни, страшные эпидемии, что было связано с огромным риском, и смерти персонала не были редкостью; посещение его было строго запрещено, деятельность окутана тайной; сообщение с Большой Землёй – только посредством принадлежащего лаборатории пароходика, того самого «Микроба».
Я невольно прислушивался к разговору, надеясь узнать что-либо новое, но чиновники пересказывали друг другу всем известные слухи. Я заскучал, и вдруг…
Капитан «Зари» по причине непогоды или иной изменил обычному маршруту – мы забрались значительно севернее. Вдруг сквозь туман вылез мрачный силуэт: будто замок некоего злобного морского разбойника или храм хтонического древнего божества. Всё ближе и ближе, всё чётче выступал из марева – и наконец сбросил туманный плащ и предстал перед изумлённым взором.
Сложенное из гигантских гранитных блоков основание, выше – серая стена из камней, будто вытесанных титанами; бойницы – как пустые глазницы колоссального черепа многоглазого морского чудовища. И всё это было покрыто чем-то осклизлым, зелёным, невыносимо противным, будто соплями и рвотой пополам.
Словно некий монстр покинул преисподнюю, выстроил здесь себе гнездо и только ждал подходящего момента, чтобы вырваться из каменного заточения и пожрать солнце, воздух, весь наш мир…
Мне стало не по себе.
Атмосферу нагнетала чудовищная вонь гниющих водорослей или ещё чего-то; даже морведовцы притихли и как по команде вытащили белые носовые платки размером с небольшой флаг – будто капитулировали.
– Неужто форт Брюса? – прогнусавил один, уткнувшись в платок.
– Точно, он, – ответил второй.
Я, признаться, был поражён; не подозревал, что есть такой. Да ещё и названный в честь одного из самых загадочных сподвижников Петра Первого.
Давно уже исчез за кормой форт, показался остров Котлин, сверкнул внезапный солнечный луч на куполе Кронштадтского морского собора; а в памяти всё не исчезал мрачный образ чудовищного сооружения.
* * *
Дверь казённой квартиры открыл незнакомый матрос в заляпанном кухонном переднике поверх формы.
– А где Лобов? – назвал я фамилию папиного вестового.
– Нету таких, – хмуро ответил незнакомец, – тебе чего?
– Я приехал к отцу, инженер-капитану Ярилову.
– И таких нет. Здеся капитан второго ранга Зинченко проживают.
Я растерялся. Как так? Неужели перепутал этаж или парадную? Но нет: обои те же, и медный персидский кувшин в углу… Это квартира отца.
– Прекратите шутки, мне не до них, – сказал я строго, – или надо обратиться к Семёну Семёновичу?
– К кому? Путаешь, паренёк.
– К помощнику коменданта Кронштадта, мы с ним дружны. Вот окажетесь на гауптвахте, друг мой, сразу память вернётся.
Матрос будто сдулся и начал нервно теребить грязный передник:
– Да что вы, барин, зачем так? Мы вчерась въехали, а до нас жил какой-то инженер, да. Вот и послание я на почту собирался отнесть, они просили, да не успевши.
Я забрал письмо; оно было адресовано не мне, тётке. Но это не остановило меня: нервно надорвал конверт, пробежал сухие строки с распоряжениями по хозяйству и пояснениями о переводе денег. Не сразу увидел ещё один листок, подписанный «Николаю».
Всего восемь строчек.
«…поступить по-иному. Андрея нет; смерть его требует отмщения. Это ненормально, когда на войне погибает сын, в то время как отец отсиживается в тылу; первыми должны умирать родители, а не дети. Я добился, прикомандирован к флагманскому минному офицеру. Срочно выезжаю в Либаву, эскадра выходит на днях. Не извиняюсь перед тобой, Николай: уверен, ты прекрасно меня поймёшь и не осудишь. Обещаю писать с дороги.
Будь мужчиной.
Инж. – кап. Ярилов И. А., сентября 28-го числа».

 

– Ну, барин, всё теперь хорошо? – осторожно поинтересовался матрос.
– Нет. Всё очень плохо, – ответил я и вышел из чужой квартиры.
И здесь – не успел.
* * *
До обратного рейса было ещё два часа; чтобы как-то отвлечься от снедающих меня печальных мыслей и убить время, я зашёл в гости к бывшему папиному сослуживцу, проживавшему в том же доме, но в соседнем парадном.
Олег Михайлович Тарарыкин год уже как вышел в отставку, но остался в казённой квартире Морведа. Жил он бобылём; может, поэтому был со мной столь ласков и внимателен, видя во мне сына, которого сам не имел.
Во время редких поездок в Кронштадт я обязательно с ним встречался, болтал о всякой всячине; и даже о таком, что никогда не решился бы рассказать вечно хмурому и занятому отцу.
Олег Михайлович был страстным поклонником науки вообще и химии в частности; в квартире его имелась великолепно оснащённая лаборатория, на которую отставник тратил значительную часть своей пенсии – как и на книги, заполонившие всё свободное пространство его захламлённой «берлоги», как он называл своё пристанище. Он и сам был похож на медведя: большой, лохматый, добродушный; ничего от офицера – ни осанки, ни строгости в речи и поступках.
Именно Тарарыкин приучил меня к «littérature fantastique», познакомив с Жюлем Верном и британцем Уэллсом; он же внушил мне любовь к химии и снабдил учебниками по этой чудесной науке за авторством Рамзая и Григорьева.
– Друг мой, придёт время – и человечество осознает все безграничные возможности химии! Пища, одежда, каучук для велосипедных шин, лекарства – всё это можно производить искусственно, а не добывать трудом безграмотного и забитого земледельца!
Его седые, давно не стриженные космы развевались, глаза горели – он будто вещал с университетской кафедры или даже с амвона, становясь похожим на библейского пророка: воспламеняющего, неимоверно убеди– тельного.
– Мир станет прекрасным; голодные будут накормлены, больные – излечены. Войны прекратятся, ибо человечеству станет нечего делить; наступит Золотой век – но не выдуманный религиозными невеждами, а истинный, настоящий! Мы превратим нашу планету в цветущий сад и рванёмся в космические выси, к иным мирам ради преодоления и познания, ради науки!
Я не смог удержать скептицизма (видимо, становился всё больше похожим на братца, нигилиста и ехидны) и невинно спросил:
– Насчёт войн. Как высокое человеколюбивое предназначение науки соотносится с тем, что бездымный порох изобрёл химик Поль Вьель, и это позволило существенно поднять количество выпускаемых во врага пуль, а значит, и число погибших? Динамит, нитроглицерин, мелинит и прочие вещества для смертоубийства – откуда бы они взялись, если не стремительное развитие химии? Скорострельные пушки и броня не появились бы без современного понимания строения вещества.
Сказал – и пожалел: Олегу Михайловичу будто подрубили крылья. Он весь скуксился, опустил плечи и стал не вдохновлённым пророком, а пенсионером в старой блузе, прожжённой кислотой и прочими едкими веществами во время многочисленных опытов.
Тихо промолвил:
– Увы, так было всегда. Топором можно нарубить хворост для костра, вытесать мачту для корабля или конёк для крыши дома, в котором воцарятся любовь и мир – и топором же можно проломить голову ближнему своему ради корысти, как о том поведал сочинитель Достоевский. Инструмент не имеет воли и права выбора – ими обладает только человек. И только человеку решать, на что тратить свои усилия: на созидание или на разрушение.
Впрочем, – улыбнулся Тарарыкин, – всё это мечты, а жизнь требует иного. Я ведь и сам потрудился в научно-технической лаборатории морского ведомства, созданной трудами самого Менделеева. Мне посчастливилось работать с ним вместе на Шлиссельбургском заводе, и мы с Дмитрием Ивановичем занимались отнюдь не мечтаниями, а вполне боевым делом – пироколлодийным порохом.
Потом мы говорили о Русском физико-химическом обществе: Олег Михайлович пообещал мне исхлопотать пропуск на лекции, которые читали только студентам и приват-доцентам высших учебных заведений.
– Думаю, мне не откажут. Тем более что приглашают с циклом выступлений.
– О, так вы будете читать в Петербурге? – обрадовался я.
– Пожалуй, я соглашусь.
Олег Михайлович тепло проводил меня, одарив напоследок брошюрой французской Академии наук и свежим номером «Журнала РФХО».
Заняв место на пароходе, я тут же раскрыл брошюру и с головой погрузился в трудный французский текст о «блуждающих атомах и их излучениях».
И на время забыл и о страшной потере, и о страшном форте Брюса. Даже не помню, проходил ли наш обратный маршрут мимо этой цитадели ужаса.
* * *
Декабрь 1904 г., Санкт-Петербург

 

– Николай, у нас будут жильцы. Сдадим комнату… Дальнюю комнату, у кухни.
Тётя Шура не решилась сказать «комнату Андрея».
Помещение пустовало давно: с тех пор как братец стал кадетом, добрых четырнадцать лет назад, когда я едва родился. Там и не осталось почти ничего в память о нём: только кровать да книжная полка; но книжки все я давно утащил к себе и прочёл по нескольку раз. Комнату использовали как кладовую, стаскивали туда всякую рухлядь: поломанную мебель, мои детские игрушки, подшивки журналов. Словом, всё, что надо бы выбросить, да жалко. У тёти Шуры были наклонности персонажа «Мёртвых душ» Плюшкина: она терзалась всякий раз, когда какая-нибудь вещица приходила в негодность, и выдумывала любые поводы, чтобы не отдать её дворнику или хотя бы продать старьёвщику-татарину. Древние, изношенные одежды она обещала распускать на пряжу; но руки не доходили, и по всему дому летала моль, чуть не лопающаяся от переедания. Старые газеты, мятые исчирканные бумажки, мои тетрадки за первый класс якобы предназначались на растопку и громоздились вдоль стены неопрятными грудами; если бы мы топили печь круглый год, то и тогда не смогли бы уменьшить эти пирамиды сколь-нибудь заметно.
Да что там говорить: на наших горючих запасах какой-нибудь океанский лайнер вполне мог сплавать в североамериканские Соединённые Штаты и обратно, взяв при этом «Голубую ленту Атлантики» за скорость.
Это была комната памяти, «дворец Мавзола». И новость о том, что в ней будет теперь жить кто-то чужой, неприятно поразила меня, уколола – но лишь на миг. В конце концов, память об Андрее всегда будет со мной, несмотря ни на что; память – в сердце, а не в стенах.
– Я и не против, тётушка.
– А я не спрашиваю твоего мнения, Николай. Всего лишь ставлю в известность, – поджала губы Александра Яковлевна. Она сильно постарела за эти месяцы и стала ещё более желчной, готовой в любую минуту к скандалу по поводу пригоревшей каши или ненадетых калош. Или совсем без повода.
– Пока что я решаю, что надобно делать в этом доме. Тем более что твой отец сам предложил пустить жильцов. Держать шесть комнат для меня, тебя и Ульяны накладно, надобно следить за расходами.
– Вот и славно, – согласился я; разговор меня утомлял, и я опаздывал на занятия.
– Я не спрашиваю, славно ли это. Я говорю, что если тебе надо что-нибудь забрать из комнаты Ан… из дальней комнаты, то изволь этим озаботиться, так как после обеда придёт дворник и вынесет всё лишнее.
– Мне ничего там не надо.
Я шагал довольно быстро и даже запыхался; лишь на первом уроке я вспомнил, что не спросил тётушку о том, кто эти новые жильцы. Впрочем, мне было всё равно.
* * *
На большой перемене разговор о Порт-Артурской осаде быстро увял: к этой войне отношение теперь было совсем не таким, что десять месяцев назад. Никто не кричал, что мы в две недели победим «макак»; никто не восхищался доблестью армии и флота после череды обидных поражений; все на разные лады ругали Стесселя, покойного Витгефта и прочих военачальников – тех самых, которых превозносили совсем недавно. В начале года хвалили решимость Куропаткина, покинувшего высокий пост военного министра ради командования Маньчжурской армией; теперь всяко поносили, называя трусом и ретроградом.
Упомянули гору Высокую, где наши войска мужественно отбивали атаки превосходящих сил целые две недели, да не удержались. Меня спросили:
– Яр, и что теперь?
– Очень плохо.
Я тростью начертил на грязном снегу заднего двора:
– Вот гора, вот сам Порт-Артур и нынешний рубеж обороны.
– Так они считай, что в городе!
– Именно так. Высокая – это господствующая высота; отныне от японских взоров ничего не укроется. Они могут своей осадной артиллерией поразить любую нашу батарею, любой редут. Что уже и делают, наверное. А главное: корабли эскадры теперь абсолютно беззащитны. Перетопят по одному, конец эскадре.
Все разом заговорили: про обречённость осаждённых и скорую капитуляцию; про невозможность подать помощь и припасы. Ходили слухи, что наши госпитали лишены лекарств, а гарнизон страдает от тифа и цинги. Резюме подвёл Купец:
– Просрали крепость, как Севастополь в своё время. А флот только и умеет, что красиво топиться.
Кто-то робко возразил насчёт стойкости и храбрости солдат и матросов; его оборвали:
– На тысячу храбрецов у нас всегда найдётся трусливый генерал-предатель, который всё изгадит.
Надо сказать, что чувство неверия в действующую власть охватило всё общество; об этом говорили в дешёвых трактирах и банкетных кабинетах дорогих ресторанов, в коридорах университетов и заводских цехах. Ругали всех начальников напропалую, от квартального надзирателя до губернаторов и министров; так недалеко было и до самого самодержца.
Вот и сейчас разговор перекинулся на какой-то «Союз освобождения», гражданские свободы и организацию Гапона; но я не слушал – меня совсем не интересовала политика.
Купца тоже. Мы пошли к парадному входу, и Серафим сказал:
– Вечером на каток? Говорят, на Мойке этой зимой хорошо: электрический свет, и недорого. Барышни румяные, шарман!
Купец плотоядно улыбнулся. Свою славу сердцееда он всячески берёг и преумножал.
– Куда мне коньки? Я же не Николай Панин, едва ковыляю. Разве на оленях покататься: говорят, самоеды уже свои чумы поставили на Неве.
– Ну и ничего, поковыляешь по краешку катка. Пан говорил, что тебе коньки полезны. А к дикарям в другой раз сходим.
– Нет, я сегодня не могу. Лекция, Физико-химическому обществу предоставили аудиторию в университете.
– Зануда ты, Ярилов. Так и помрёшь, облившись какой-нибудь кислотой, а жизнь-то мимо пройдёт!
Я лишь улыбнулся: окончить путь во время научного опыта казалось мне вполне достойным финалом.
* * *
– Это всё, что я хотел рассказать вам о перспективах химической обработки нефти. Есть ли у аудитории вопросы?
Тарарыкин вытер раскрасневшееся лицо платком: в зале было битком, сидели даже на ступенях в боковых проходах. Читал он великолепно: интересно, с живыми примерами и весёлыми отступлениями; приходили студенты разных факультетов, в том числе гуманитарных, и не только университетские.
– А когда вы нам расскажете про современные взрывчатые средства? Про шимозу и мелинит, например?
Олег Михайлович вздрогнул. Тщательно сложил платок и спрятал в карман жакета. Провёл пятерней по вздыбленным седым волосам.
– Видите ли, эти темы мне строго, э-э, не рекомендованы. Они слишком специальны и не предназначены для неподготовленных, э-э, слушателей.
– Понятно, – насмешливо сказала девица, – боятся, как бы мы бомб не понаделали.
Я вздрогнул: звук голоса показался мне знакомым.
Оглянулся: кажется, мелькнули золотые локоны, но в набитой аудитории не разобрать.
– Закроем эту тему, – попросил Тарарыкин, – если нет вопросов, то я никого не задерживаю. Николай, будьте любезны, подойдите ко мне.
Зал наполнился шумом, выходящая публика толпилась у дверей.
Я был при Тарарыкине кем-то вроде ассистента: носил лабораторное оборудование и плакаты, забирал ключи от аудитории, помогал при «наглядных опытах» – самой интересной части лекций. Дымящиеся, искрящие, меняющие цвет вещества в колбах особенно привлекали тех слушателей, которым мало преподавали естественные науки; они прозвали Тарарыкина за глаза «алхимиком».
– Дружок, – сказал Олег Михайлович, – мне нужна ваша помощь. Я ведь не все вещи перевёз в Петербург, всё не выкрою времени. А завтра у меня важный доклад. И никак без этих книг.
Тарарыкин подал мне список на листке.
– Вы же хорошо знакомы с моей библиотекой, должны разыскать. Мне никак не успеть: сегодня вечером встреча по поводу выступлений в обществе естествоиспытателей. Опять будут звать в штатные преподаватели.
– Так и соглашались бы, Олег Михайлович.
Отставник жил в последние месяцы весьма насыщенной жизнью – читал лекции, публиковал статьи и даже, кажется, консультировал в Министерстве внутренних дел; потому снял небольшую квартиру на Васильевском, недалеко от моего жилья.
– Поглядим, друг мой. А вас я прошу съездить в Кронштадт и привезти книги непременно сегодня!
Я растерялся: по зимнему времени до острова добраться было непросто. Из Ораниенбаума по льду залива ходили санные экипажи на несколько пассажиров; но туда надо было ещё доехать по железной дороге. Путь в один конец занял бы часов шесть, и вернуться я никак не успевал.
Однако Тарарыкин упредил мои сомнения:
– Вот ключи и десять рублей, – он протянул две «синенькие», – возьмите лихача. Этого должно хватить.
– Разумеется, хватит и даже останется, если торговаться.
– А вы не торгуйтесь. Дело весьма срочное.
Я кивнул и поспешил вон. День был морозный, дул сильный ветер; я закутался в башлык, оберегая уши, и пошёл настолько быстро, насколько позволяла покалеченная нога.
* * *
Признаться, я заробел, когда добрался до гавани: мне никогда раньше не приходилось нанимать лихача. Они считали себя (и не без основания) элитой, презрительно относились к обычным извозчикам, называя тех «ваньками». Вот и сейчас, по холодному времени, «ваньки» теснились у жаровни, в которой пылал огонь, а лихачи прятались от мороза в трактире и пили там чай, поглядывая в окно на богатые сани и рысаков под попонами; на облучке сидел только один из них – тот, чья была очередь.
Возле тройки топтались две девичьи фигуры в одинаковых серых пальто с недорогими котиковыми воротниками; но одна была широкая, похожая на квашню, в старушечьих кожаных калошах, а вот вторая – необычайно изящная, в ботиках. Красавица постукивала каблучками друг о друга, явно замёрзнув; её необъятная спутница басом упрашивала возницу:
– Голубчик, смилуйтесь над бедными курсистками. Два рубля, больше просто нет.
– Вы, барышня, изволите насмехаться, федосьины волосья? Шесть рублей, и то из жалости к вашей юности и мёрзлому состоянию. Вы гляньте, какой экипаж! А кони? Иховы благородия морские офицеры меньше червонца и не платят. Роскошный выезд, федосьины волосья.
Лихач и вправду выглядел знатно: бобровая шапка, тонкого сукна поддёвка, утеплённая куницей; украшенный серебром пояс. Новая повозка на металлических полозьях, медвежья полсть, кожаный верх; а кони! Три гнедых красавца не могли спокойно стоять – рыли копытами снег, трясли ухоженными гривами, будто приглашали прокатиться.
– Ну я прошу вас! Хотите, поцелую?
– Тьфу ты, прости господи. – Лихач сплюнул и перекрестился: – Четыре с полтиной, так и быть, федосьины волосья. И без глупостев, я мужчина женатый.
– Так вправду всего два рубля имеется. А хотите, моя товарка вас поцелует? Да, Олюшка?
Подружка сказала сердито:
– Дарья, прекрати. Ну что за глупости, в самом деле, унижение какое.
Толстуха упёрла руки в бока и обрушилась:
– Да если не твоя блажь, то давно ехали бы обычном манером, от Ораниенбаума. «Пойдём на лекцию, Тарарыкин, Тарарыкин». Ну и вот. Если сегодня не попадём в Кронштадт – беда. Что же нам делать теперь?
– Барышни, поищите попутчика, – смилостивился возница, – три места у меня, считай.
– Да где же мы найдём?
– Да хотя бы энтот молодой человек.
Дарья поглядела на меня, растянула безгубый рот в карикатуре на улыбку и стала вылитая жаба.
Её спутница обернулась…
Я замер. Это была та самая Ольга, что снилась мне с января: серые глаза, золотые локоны. Она зябко передёрнула плечами, глубже засунула руки в муфту и улыбнулась, обнажив на миг жемчужные зубы.
– Господин гимназист, вы тоже в Кронштадт?
Дарья пробурчала:
– Да зачем ему, такие мальчишки на конке прицепом ездят.
Я пропустил грубость (но не забыл) и шагнул к лихачу:
– Голубчик, туда и обратно, Екатерининская улица в Кронштадте. Плачу червонец. Ну, и барышень довезём.
Лихач повеселел:
– Во, другое дело, федосьины волосья. Со всем нашим удовольствием, барин!
Я поклонился:
– Сударыни, позвольте представиться: Николай Ярилов.
– Дарья Развозова, – буркнула толстуха.
Сероглазая вновь улыбнулась, сдёрнула перчатку:
– Ольга Корф.
Я осторожно взял её тонкую, замёрзшую руку и попытался поцеловать – она отдёрнула и сердито сказала:
– А вот этого не надо, я вам не архиерей.
И пожала: узкая ладошка оказалась неожиданно сильной.
Я подсадил сначала толстуху, потом обошёл экипаж и помог Ольге: расчёт был на то, что она сядет посередине, а я – рядом с ней. В этот раз она не ругалась, а опёрлась на мою руку и даже сказала «спасибо».
Этот день явно складывался удачно.
* * *
Колючий ветер в лицо покусывал, возбуждая; неслись мимо ледяные поля, как во сне; снег розовел, словно клюквенное мороженое – закат уже был близок; пристяжные отворачивали красивые головы в стороны: они отпечатывались на фоне неба, словно вырезанные из чёрной бумаги уличным мастером силуэтов.
Звенели колокольчики на дуге; звенел колокольчиком серебряный смех Ольги – я был сегодня в ударе, то читая на память Брюсова, то в лицах изображая педагогический совет гимназии…
Они хохотали; рассказывали о своей учёбе и о хозяйке квартиры, которая извела придирками; но ничего, они нашли уже другое жильё и на днях переедут.
Оказалось, что девушки – «бестужевки»; здание курсов было на Десятой линии, я часто ходил мимо, обычно в компании Купца. Приятель перешучивался через ограду с гуляющими на переменах курсистками, нередко довольно рискованно и даже скабрёзно; я хохотал, как умалишённый, поддерживая Серу в этом дурацком развлечении. Сейчас мне было стыдно: а вдруг Дарья и Ольга видели это и теперь припомнят мою глупость, примут за хама и дурака?
Стараясь спрятать смущение, во время этого путешествия я много говорил и о вещах серьёзных: о войне и экономике, истории и литературе. Дарья пыхтела и что-то ляпала невпопад; зато замечания Ольги были отточены, словно итальянский стилет; и поражали, как стилет, когда она тонко язвила по поводу многочисленных провалов в моих знаниях.
Но всё это ерунда: главное – она была совсем рядом, и смеялась звонко, и пахла особенно (наверное, лавандовой водой, но я не специалист в женских ароматах). А её бедро… Оно жгло нестерпимо, жарко; я не понимаю, как чувствовал это сквозь груду зимней одежды, которая была на нас обоих – и тем не менее…
Она вдруг наклонилась, заглядывая через меня на правую сторону саней:
– А там что за строение? Совсем рядом.
Лихач обернулся и сказал:
– Так это шатёр для путников. Как раз половину проехали. Лошадкам передохнуть, седокам чаем согреться.
– Вы угостите нас чаем, Николай? Никола-ай! Заснули?
Она рассмеялась и вернулась на своё место.
Когда она рассматривала стоянку, то, наклонившись, задела меня грудью – едва; её ароматные волосы коснулись щеки.
Ещё немного – и моё сердце остановилось бы навсегда от наслаждения.
– Конечно, – просипел я севшим голосом, – угощу.
* * *
Народу в шатре было совсем немного; лёд застелен затоптанными коврами, на щитах стояли жаровни для обогрева – в них моргали, умирая, красные угольки. Трактирщик в белом переднике поверх тулупа налил нам дымящегося чаю из сияющего двухвёдерного гиганта; я увидел груду сдобы, накрытой полотенцем, и спросил:
– Барышни, не желаете ли сайку или булочку с маком?
– Не стоит, мы совсем не голодны, – поспешно сказала Дарья, жадно вдыхая тёплый запах.
– Не слушайте её, она всегда есть хочет, – рассмеялась Ольга, – да и я не откажусь. Мы вас сильно разорили своими прихотями?
– Нисколько, – самоотверженно сказал я, пытаясь на ощупь пересчитать медяки в кармане; ассигнации, выданные Тарарыкиным, я доставать не решался, так как они были предназначены лихачу.
Девицы пили чай и хохотали; я едва отхлебнул – мне не терпелось вернуться в повозку, чтобы вновь ощущать её горячее бедро, её запах…
Возница ругался с коллегами, размахивая руками. Когда выходили из шатра – остановил меня:
– Такие дела, господин гимназист: на наезженной-то дороге вдруг полынья случилась, цельный экипаж туда ухнул. Двое потонуло. Я уж при барышнях не стал говорить, они существа впечатлительные, федосьины волосья. Ещё плакать будут.
Я подумал, что Ольга вряд ли бы испугалась – не в её характере. Но вслух сказал:
– Да, голубчик, всё верно. И что теперь?
– Полиция там, затор – словом, задержка. Но наши уже севернее путь пробили, так что совсем немного крюка дадим, не сомневайтесь. Опоздаем на четверть часа, от силы пол, не больше.
Я был готов его расцеловать: на целых пятнадцать минут дольше продлится это счастье – быть рядом с ней!
Но в повозке меня ждало страшное разочарование: Ольга села слева, а в середину взгромоздилась Дарья – на том дурацком основании, что ей сбоку поддувает.
Она постоянно ворочалась, цепляя меня жирным плечом; и пахло от неё какой-то ерундой: аптекой пополам со слежавшимся барахлом из сундука моей тётушки.
Разговор погас, как фитилёк без масла; лишь иногда вспыхивал. Вдобавок Дарья задремала, пуская пузыри и присвистывая.
Ничто дольше в моей жизни не длилось, чем эти томительные минуты…
Ольга вдруг спросила:
– А сколько вам лет, Николай?
Я замер. Ей, выходило, было не меньше семнадцати; признаваться, что мне нет ещё пятнадцати, совершенно не хотелось.
– Шестнадцать.
Мне стало жутко стыдно; не то, чтобы я никогда не врал, но не очень любил это дело; а сейчас ложь вообще казалась мне святотатством.
Не знаю, чем бы кончилась эта неловкость, но Ольга неожиданно вскрикнула:
– Ой, что это?
Я глянул.
На нас надвигался тот самый форт, что глубоко поразил меня во время осеннего путешествия на пароходе; теперь его стены были покрыты изморозью и сияли в вечерних лучах, будто орошённые кровью.
– Брюсов форт, – проявил я осведомлённость, – не пугайтесь, просто он выглядит…
– Выглядит прекрасно, – сказала Ольга, – очень красиво. Загадочно и романтично. Словно там сидит грустный Влад Цепеш и никак не дождётся дружков-вампиров, чтобы устроить попойку.
Она рассмеялась: и зубы её в закатном свете были не ослепительно-белыми, а розоватыми.
Словно испачканными в крови.
Назад: Глава седьмая На сопках Маньчжурии
Дальше: Глава девятая Ольга