Луна сквозь туман волнистый
ласкает взглядом
мимозы желтые кисти
перед фасадом.
Луна и мимоза — очарованье кладов
заговоренных! —
разливают золото и прохладу
средь слез зеленых.
И мнится птице — во сне алмазном —
звенит над садом,
и вдруг дробится в стекле атласном
алмаз рулады.
Казнить захочешь, так казни!
Но все ж, господь, повремени…
О, ради звонкого светила,
и бабочки золотокрылой,
и ради трели соловья,
и придорожного репья,
и ради рощи апельсинной,
и роз, и звезд на небе синем,
и ради сумрачной сосны,
и перламутровой волны,
и ради губ, как вишня, красных,
и ради глаз больших и ясных…
меня казнить повремени!
…Но коль захочешь — то казни…
Полночь, спасибо! Все замолкает…
Отдых какой, отрада какая!
Бриз над полями тихо летает.
Дышит спокойствием даль морская…
В небе застыла звездная стая,
трепетно-белая и золотая…
Полночь, как славно! Все замолкает…
Дремлют слова… Болтовня пустая
с губ простодушных, как днем, не слетает,
в скучные фразы звуки сплетая.
Рот запечатан. Отрада какая!
Полночь, спасибо! Все замолкает…
Видится мне страна колдовская,
разум, наполненный болью до края,
от повседневности отвлекая —
плач колокольный, толпа людская…
Вышел я в полночь… Все замолкает…
Ветер язычества, мир окрыляя,
веет повсюду. Дол населяют
древние мифы… Листья листая,
дуб шелестит прелюдию рая…
Полночь, спасибо! Все замолкает…
Отдых какой, отрада какая!
Девушки, три первоцвета (о лето
дворов андалузских!) —
как три источника света…
Светлого солнца ласка,
светлой звездочки ласка
(песня, шелк и покой),
светлого моря ласка.
Первой достанется клад золотой,
третьей достанется мавр молодой
(мак ярко-красный,
палубы пляска,
вечная сказка…).
А сердце мое отдам я второй.
Процессия течет. И простофили и сивиллы
идут к голгофе чередой; за ними — смерть сама,
пространство… время… и с эскортом дюжих альгвасилов
кортесов депутат — на наши головы чума.
О депутат! О раб автомобиля и котурнов)
Сатурна не боишься ты? Не слышишь разве, как Вольтер
в божественной ночи хохочет громко и бравурно
над микрозвездами микровысоких сфер?
Святая Вера… Магдалина… Ветер над свечами.
В углу пописал ангелок. Покой и лунный свет.
И, завершая маскарад, в торжественном молчанье
шагает за Надеждой весь муниципалитет.
Когда романтическая симфония отзвучала,
и на клавиши лепестком туберозы упала рука,
рояль еще долго Шубертом бредил, и струны качала
полная аромата меланхолическая река.
Промолвила Бланка: — Немцы, по-моему, скучноваты… —
А жена адвоката — о музы! — зевнула: — Тоска!
— Лучше других Бетховен, у него хороши сонаты, —
сказала кубинка Роса с самомнением знатока.
У меня накипали слезы; я ничего не ответил,
от них убежал я в сад — побродить среди свежих роз…
И зеленой печальной ночью в саду я Шуберта встретил,
кавалера небесного ордена белых звезд.
Серебряной ночью, под сводами Райского Треста,
она побрела, когда ключ повернулся в замке,
к агентам небесным — себе обеспечить место
на старом, как мир, уплывающем вдаль челноке.
Рихард Штраус, когда бы он только сумел вдохновиться
этой старостью трудной, угасшей во мраке ночном,
посвятил бы ей пьесу, наверно: «Одной ростовщице,
с пожеланьем покоя блаженного в мире ином».
Жаль, что небо не банк, не песеты небесные звезды —
долговые расписки с собой захватила она!
…Но зато ей достались бесплатно дочерние слезы —
их в тенета могильной травы заманила весна.
Опускает долу глазки тараканьи
и — в экстазе — жидкого белка нежней,
только… сердце у нее, как твердый камень,
потому что небо равнодушно к ней.
Уважает сильных мира. Но, бедняжка,
в собственном дому она почти что нуль…
Эту деву — ах! — увидеть бы в рубашке! —
запах бани и начищенных кастрюль.
Сосчитает кур. Прикинет, подытожит.
Не несется? — Так под нож ее, под нож!
Яйца дороги на рынке? Ну и что же, —
ведь курятина дороже…
Ты живешь
нелегко, моя соседка! Сердце
это жаждет света, ждет пресветлого Христа!..
Вперемешку все… Подобье винегрета…
А в желудке — ежедневно — скукота!
В солнечном мареве, радужном, светлом и зыбком,
тают и тонут цветы на весеннем лугу;
ты убегаешь и каждым движением гибким
легкость античную воссоздаешь на бегу.
Синей тесьмой горизонт золотой опоясан,
и в идиллическом шуме гигантской сосны —
из-за холмов приходя отголоском неясным —
всплески морского волшебного гимна слышны.
Лесбос ли это?.. Иль, может быть, Крит? Иль Китира?..
Время сместилось… Реальности блекнут черты,
снова кентавры встают в дуновенье зефира,
я — Аполлон, и Дианой мне видишься ты.
Над крышами скользнув, течет поток червонный,
в бездонной синеве разбрызгивая злато;
счастливые цветы, разлив зеленых листьев,
весна хмельных полей — все золотом объято.
Поля хмельной весны облиты позолотой —
червонною тоской далекого заката;
над платиной речной прохлада луговая,
пернатых суета и ветерок крылатый.
Я — словно обнажен. Я — золота частица…
Язычником бы стать, среди нетленных статуй
вне времени бы жить — бездумно, бестревожно —
и быть сильней богов, огромнее заката…
Суденышки малые у причала; стала
река унылой канавой с кровью темнее сажи…
Тиной покрыты пляжи; к закату похолодало…
В сумерках ветер стонет горестно и протяжно.
Матросы сошли на берег, руки в карманах,
в зубах у каждого трубка… В тиши неприветной
намокшие чайки выныривают из тумана
и громко горланят, кружа над крепостью ветхой.
Падает вечер; на небе свинцовом, хмуром
ни звезд, ни луны. Из прокопченной харчевни —
сквозь меланхолию стекол — видна гравюра:
чернеют баркасы в черном порту вечернем.
Меня баюкает ливень; баюкает, словно
каких-то стихов незнакомых нежные ритмы…
О закоулков зеленый сумрак! — к нему прикован
взгляд черных глаз, печальных и полуоткрытых.
Замкнуты двери. Приглушенно звучит беседа…
Говорят, что наша душа скитается где-то
дождливыми вечерами…
В глубине коридоров
сны проплывают облаком еле заметным…
Улица вся промокла. Дрожа, хоронятся птицы
под плющом густолистым. Школьницы мчатся стайкой,
книги к новорожденной груди прижимая,
под огромными бабушкиными зонтами.
Вот и глаза открылись… Перекрученной нитью
струи тянутся с неба… И, говоря откровенно,
надоело смотреть на игру пузырей мгновенных,
на зеркало тротуара в наплывах пены.
Полнолунье наполнено запахом розмарина.
Над морем прозрачным и необозримым
соцветья созвездий горят серебром старинным.
По белым холмам нисходит весна в долину.
О сладость меда, о бриз, пролетевший мимо!
По лугам бы помчаться в порыве неодолимом!
Поле — в глазури, в лазури — небес глубины.
И жизнь становится сказкой неповторимой,
и бесшумно ступает любовь по тропе незримой.
Первых дождей наслажденье!
В монотонной прохладной лени
дождя — уже сгущается темень —
воспоминанья, как наважденье!
Явь городов, города сновидений,
братьев проказы, нравоученья
старших, совести угрызенья,
школьные огорченья,
улыбки сочувствия, переплетенье
радости и печали, тени
умерших и мыслей круженье…
Поцелуи, быстрые, как мгновенья,
поцелуев степени и ступени!
Первых дождей наслажденье!
Печаль, поцелуи, капель паденье…
Эбеновый мрак текучий,
куст перламутровый в нем.
Король Хуан прикоснулся
в полночь к розам цветущим
белым своим огнем.
На крутое небесное дно —
опаловой башни круче —
плескучее море возведено.
Конь, черноты чернее,
вынес из моря, впрягаясь в волну,
женщину — белую белизну.
И помчалась по пляжу
округлость нагая,
переплетая белый и черный цвет.
И, словно собака,
волна, округлая и тугая,
не отступая, не отставая,
на мокрый песок набегая,
катилась за ними вслед.
Звезды сражались
на полях небосклона.
Под черными шатрами
пересверк зеленый,
фейерверк червонный.
Звездное слово — лазоревое пламя,
земли касаясь,
рассыпалось звоном
над затишьем сонным.
Если б только роз я жаждал!..
Только звезд — и больше ничего!..
Но в явленье малом каждом
вижу то, что видно сквозь него.
(История Тересы…
Девочки.)
Историю жизни моей
вам я хочу рассказать.
Эта жизнь была золотая, —
о радуга, в сердце моем разлитая! —
эта жизнь была золотая,
королевским дворцам под стать.
Историю жизни моей
расскажу я вам снова.
Она пылала кровью багровой, —
о радуга, в сердце вошедшая мне! —
она пылала кровью багровой,
как пылает мак по весне.
Историю жизни моей
я вам расскажу опять.
Эта жизнь серебром сверкала, —
о сердце, ставшее радугой небывалой! —
эта жизнь серебром сверкала,
прозрачной реке под стать.
Дети, которые пели весь день,
завтра песню опять запоют.
Но не вернется ушедший день.
Завтра, завтра — кричат упрямо, —
завтра сильней запахнет сирень,
завтра громче колокол грянет,
завтра под солнцем исчезнет тень.
Но не вернется ушедший день.
Это бегство спешное из сегодня
к новым рассветам, к иному огню,
к новым деревьям шажок — с дороги,
куда не поставишь опять ступню.
Бегство, бегство к смертному дню.
Другое солнце, другие воды,
лестниц иных иная ступень —
ибо все, что было вчера, нисходит
за умершим днем в могильную сень.
И не вернется ушедший день.
Дети, что бегали целый день,
завтра снова начнут беготню.
Бегство, бегство к смертному дню.
Щемящая боль забвенья!
Лоб, огромная кладовая,
где собраны памяти звенья,
где навсегда остались
исчезающие мгновенья.
Как удивительна вечность
вещей преходящих, случайных:
и радость не иссякает, и горе
всегда изначально…
Все рассветы и все закаты.
Все прощанья всех расставаний вечерних;
всех полночей все звездопады;
всех возрастов женщины,
устремившие к солнцу взгляды…
Божественно чистой росой окантован,
влажным забвением скован, перед рассветом
городишко кажется средневековым.
Но солнце ему возвращает снова
современной эпохи приметы.
Отблески стекол цветных на мраморе пляшут;
в пространстве желтом, сиреневом и зеленом
жены нагие по лепесткам ромашек
ворожат мечтательно и напряженно.
Над звонкой оградой голубиная стая,
лазурный фонтан смеется тонко и длинно,
нагота блистает белизной горностая,
шелковистой мальвой и золотым муслином.
Женщины смотрят магически и лениво
и в теплые краски погружаются тихо;
и мелодия солнца звучит лейтмотивом
в этой певучей и пестрой неразберихе.
Быть сильным или слабым? Что же
решить — быть слабым или сильным?
Стать наблюдателем сторонним?..
Ловцом выносливым, двужильным?..
Смотреть на дождик над водой,
на стаи облаков бесплодных
и слушать, как растут деревья,
как плещется фонтан холодный…
Иль не глядеть вокруг, не слышать…
И только труд, лишь труд извечный…
Тебя он сделает незрячим,
глухим… каким еще?.. Конечно —
немым; немым! — немым и грустным,
всегда печальным, безъязыким,
как придорожный тихий камень,
иль как младенец, спящий в зыбке…
Контраст моей печали —
незыблемо-прекрасный вечер…
И все, что чувства отвергали,
когда я сильным становился,
приходит вечером из дальней дали…
У хрупкого хрусткого ветра
цветочный и солнечный вкус…
Какой удивительно грустный
ветра и сердца союз!
Уже начинается осень;
лирический бард — соловей —
оплакал багряные листья
средь колких, как солнце, ветвей.
Дождит временами. Все чаще —
все слаще! — любовный озноб,
и женщины призрак знобящий
не выгнать из яви и снов.
И плоть уже стала не плотью:
она, как морозный цветок,
при вспышках желанья
теряет за лепестком лепесток.
Твои глаза, они взирали
в мои глаза. И разливали
черноту… Как в августе жасмин,
сверкнули звезды черными кострами,
и в беспредельной глубине Севильи
оделась крепом траурным Хиральда.
От этой яркой тени
я ослеп! Спокойные глаза играли
чернотой и ласково и дерзко,
и затмевали свет, и медленно стирали
все прочие цвета!
Во имя этих глаз —
да будет черной чистота!