Надежду свою, подобно
блестящему украшению,
из сердца, как из футляра,
я бережно вынимаю;
и с ней гуляю по саду,
и нянчу ее как дочку,
и как невесту ласкаю
… и вновь одну оставляю.
Мое сердце ушло вперед, —
так часы убыстряют ход,
размечтавшись о светлом часе…
Но ко мне не явилось счастье:
уломать его не дано
никому из нас — ведь оно
не отметка на циферблате!
Хмурой явью заволокло
это суетное число,
обреченное на распятье…
Отвожу, объятый тоской,
стрелку сердца на непокой!
Мой лоб и небо —
два мирозданья! —
мой лоб и небо.
А между ними — ласка ветра,
руки единственной и верной
касанье, преизбыток то радости, то грусти.
А ветер вознесет и вдруг опустит.
Все оживает в выси.
Я осязаю мысли,
и, становясь крылатыми,
опять к земле летят они.
И все.
— Любовь, не ты ли
тот ветерок, чьи крылья
над лбом моим парили.
Летят золотые стрелы
с осеннего поля брани.
И в воздухе боль сочится,
как яд, растворенный в ране.
А свет, и цветы, и крылья —
как беженцы на причале.
И сердце выходит в море.
И столько вокруг печали!
Все жалобно окликает,
все тянется за ответом —
и слышно: — Куда вы?.. Где вы?.. —
Ответ никому неведом…
(Кадис, с городской стены, 29 января)
Даже когда между нами море,
громадное, как мирозданье,
мне чудится, что мы рядом,
разделенные лишь водою,
водою, которая в вечном движенье,
только водой.
(К МОРЮ)
(4 февраля)
Небо — и ежедневно
и ежевечерне.
Цепкие хищные руки мгновенья
ловят в море всех легковерных.
Но я ускользаю от неба
ежедневно и ежевечерне,
ежевечерне и ежедневно,
как мотылек неприметный…
В сплетенье тончайших бесчисленных нитей
душа моя с плотью твоею, любовь,
и душа твоя с плотью моей.
(Двадцатое июня, четыре утра)
Ну, наконец!..
Луна, еще не снятая с мели,
слепит
ночную половину моря,
темно-лилового, где, полные норд-вестом,
темно-лиловые разбухли паруса,
отсвечивая розою востока…
Посеребревший маленький маяк
выкрикивает трижды:
— Земля! Земля! Земля!
Опять земля.
Последняя. И первая. Моя.
Земля!
(МОРЕ ВОЗВРАЩЕНИЯ)
(Гете)
Не знаю, чем это сказать,
ибо еще не готово
слово мое.
Нынешнее через край —
это завтрашней ветки цветы.
Мир такой, душа, создавай,
чтобы стал он, душа, как ты.
Дай, разум, мне
точное имя вещей!
Дабы сделалось слово мое
вещью самой,
заново сотворенной моею душой.
Дабы за мною последовали все,
не знакомые с ними — к вещам.
Дабы за мною последовали все,
не помнящие о них — к вещам.
Дабы за мною последовали даже все,
любящие их — к вещам.
Дай, разум, мне
точное имя — твое,
и его, и мое — вещей.
Камень вчерашнего дня
брось и усни. И опять
он возвратится к тебе
утренним солнцем сиять.
Сначала пришла невинной —
под девическим покрывалом,
и я, как дитя, влюбился.
Но платье она сменила —
разоделась, будто для бала,
и я от нее отвернулся.
Явилась потом царицей,
в драгоценностях небывалых,
и в гневе я задохнулся!
…Но она раздеваться стала.
И я улыбнулся.
Осталась в одной тунике,
маня простотой античной.
И вновь я к ней потянулся.
И сняла под конец тунику
и во всей наготе предстала…
О поэзия, — страсть моей жизни! —
нагая, моя навеки!
— Помедли, свет, помедли!
— И — мчусь, нетерпеливый, ошалелый.
— Помедли, а когда
ее коснусь, угасни
и охладей.
— Помедли, свет, помедли!
— И наземь падаю, и, как ребенок,
рыдаю, — мне ее уже не увидать.
Помедли, свет, помедли.
Я снова у моста любви,
соединяющего окалы, —
свиданье вечно, тени алы —
забудься, сердце, и плыви.
— Мне за подругу вода речная:
не изменяясь, не изменяя,
она проходит, и век не минет,
и покидает, и не покинет.
(Заря)
Печален приход рассвета,
словно поезда остановка
на станции, мне не нужной.
— О жизнь! —
пассажиру знакомый, натужный,
кисловатый шумок дневной!
…И утренний плач ребенка — вверху, надо мной.
Я узнал его, след на тропинке,
по тому, как заныло сердце,
на которое лег он печатью.
И весь день я искал и плакал,
как покинутая собака.
Ты исчезла… И в дальнем бегстве
каждый шаг твой ложился на сердце,
словно было оно дорогой,
уводившей тебя навеки.
Чист предстану перед тобой,
точно камень в ручье,
слезным потоком омыт.
Так жди меня, чистая, жди,
омытая, точно звезда,
слезным дождем.
Встреча двух рук,
двух искательниц звезд,
в недрах ночных.
Как скована их
бессмертная белизна!
Нежные, вдруг
забывают про поиск, на миг
в замкнутом круге найдя
то, что так долго искали они
врозь.
Отказаться любить… Невозможность
как бесконечность.
— Хотя бы отзвук птицы,
заглохший на лету!
— Забытый запах розы
в заботливых глазах!
— И синий отсвет неба,
погасший на слезах!
Лежу в полудреме, в тени,
которую бросил твой ласковый ствол,
и чудится мне,
что небо — крона твоя — колышет
свою лазурь над моею душой.
Явилась черная дума,
как будто бы птица ночи
в окно среди дня влетела.
Как выгнать ее — не знаю!
Сидит неподвижно, молча,
цветам и ручьям чужая.
Туча:
черный дымище
над кострищем горьких моих сновидений
нищих.
Звезда:
в безмятежной сини —
лампада сладких твоих сновидений
неугасимых.
Мимо иду — тополя
песню поют под ветром;
и каждый, и каждый, когда прохожу, —
о любовь! — забвенье
и воскрешенье другого.
Один только тополь, один — о любовь!
поющий.
Душу мне солнце заката
озолотило вчера.
Золото вынул я ночью, глянул.
Одна мишура!
Сердцу луна на рассвете
бросила горсть серебра.
Двери я запер наутро, глянул.
Одна мишура!
Я знаю, наверно, —
в вечности древо
и кровью моею
накормлены звезды,
а птицы в листве —
мои сны и мечты.
И если паду я,
подрубленный смертью, —
обрушится небо.
Не забывай меня,
нечаянная радость!
Чему когда-то верилось — разбилось,
что долгожданным было — позабылось,
но ты, неверная, нечаянная радость,
не забывай меня!
Не позабудешь?
Я не я.
Это кто-то иной,
с кем иду и кого я не вижу
и порой почти различаю,
а порой совсем забываю.
Кто смолкает, когда суесловлю,
кто прощает, когда ненавижу,
кто ступает, когда оступаюсь,
и кто устоит, когда я упаду.
Я как бедный ребенок,
которого за руку тащат
по ярмарке мира.
Глаза разбежались
и столько мне, грустные, дарят…
И как нелегко мне отсюда уйти!
О да! С усилием густую крону
природы лбом раздвинуть пред собой.
И, дав своим раздумьям больше света,
навеки заключить их в круг иной,
расширенный!..
Чтоб бесконечность эта,
оставшаяся вне, была такой,
как улица пустая в день воскресный:
безмолвной, неживой, неинтересной
и духу озаренному —
чужой.
(Пять часов)
Младенец заплакал…
Мирозданья вершины
на рассвете плача!
И крик петушиный.
Младенец заплакал…
Всего мирозданья
детские губы!
И холод ранний.
Я отдаю мое сердце:
матери — розой,
морю — любовью,
славе — печалью…
Ночь на дворе,
а сердце мое, непослушный ребенок,
еще не вернулось.
— Спи, сынок, — шепчет мама.
Я улыбаюсь и уже засыпаю,
а его еще нет.
А утром:
— Сынок, полежал бы еще… —
Каким криком радости ты, мое сердце, во мне
теснишься за миг до того, как уйти!
Сквозь черную трубу калейдоскопа
— воскресным днем —
смотрела ты на солнце
завороженными огромными глазами.
Так быстро погрустнев, они закрылись…
И вот уже сама ты черный креп,
в душе твоей цветные отраженья,
и, глядя вглубь, ты с них уже не сводишь
огромных глаз, завороженных навсегда!
Крик среди моря!
Чье сердце, ставши волной, — о волны грусти! —
в море кричало? Голос, откуда голос?
Какие крылья тебя занесли в пучину?
…Каждый вал тебя увлекает, и — вал рассекая грудью,
острей, чем плавник дельфина, — ты снова исходишь криком:
хрипом, хрипом, хрипом…
О, крыльев парус бессильный! На крыльях ласточки хрупкой
все дальше, все глубже, глубже, глубже…
Крииик среди моооря!..
Разве поможет звездное эхо?
Крииииик среди моооооря!..
Был ее голос отзвуком ручья,
Бабочка света,
красота ускользает,
едва прикоснусь к ее розе.
И гонюсь я за ней, ослепший…
И то там, то здесь настигаю…
А в руках остаются
одни очертания бегства!
Моя слеза и звезда
коснулись друг друга и стали
единой слезою, единой
звездой.
И вдруг я ослеп, и ослепло
небо со мной — от любви…
И стало все только звездной
болью и слезным светом.
Необъятное сердце
в ежедневном сиянии солнца
— дерево, шелестящее пламенем листьев, —
апельсин синевы небесной!
Будь великим только мгновение преходящее!
Был ее голос отзвуком ручья,
затерянного в отсветах заката,
или последним отсветом закатным
на той воде, которая ушла?
Ныне золото снова
струится ручьем блестящим.
О, солнце в лиственной чаще,
солнце в моем настоящем!
У подножия древа —
в прошлом — мой пепел разбросан.
Но душа моя каждый вечер
сочится капелью росной.
И легкая свежесть книги —
прозрачна и изначальна.
Кристалл, сквозь который видно
даль и за далью — дали.
Ночь проходит, как черный бык, —
глыба мрака и страха с траурной шкурой, —
оглашая округу ревом, подобным буре,
сражая измученных и усталых;
и приходит день — белокурый,
жаждущий ласки ребенок малый,
который за далью где-то,
в обители тайны,
где встречаются все концы и начала,
поиграл мимоходом
на лугах заповедных,
полных тени и света,
с уходящим быком.
Ее речь отличалась от нашей
и была о предметах, каких до нее
у нас не касались. То были:
книга природа, любовь.
Начиналась она непредвиденно,
точно утренняя заря,
так непохоже на все, что я видел в мечтах!
Всегда, точно солнце полудня,
она достигала зенита совсем
неприметно,
так непохоже на все, что случалось услышать.
А умолкала всегда неожиданно, точно закат.
Как далеко и как близко
от меня ее тело. Как близко
и как далеко от меня
ее душа!
…книга, природа, любовь.
Тополя-изваянья
серебрятся в тумане!
А неприкаянный ветер,
скользя над темным заливом,
колышет в размытой дали
землетрясеньем сонливым
розовую Уэльву!
В сыром жемчужном просторе
над Ла-Ра́бидой смутной,
где ночь покидает море, —
в рассветной остуде хмурой,
за соснами над лагуной,
в рассветной остуде белой —
сияющий образ лунный!
Предметы и краски сначала
разбросаны как попало;
но вдруг поднимаются дружно
и входят запросто в душу
хмельною толпой поющей.
Поэзия! россыпь росы,
рожденная на рассвете!
прохлада и чистота
последних на небосводе
звезд — над свежею правдой
утренних первых цветов!
Поэзия! зерна росы!
посеянное на земле небо!
Сухим листом удержан
завороживший луч
или лучом
листок завороженный?
Пой, голос мой, пой!
Ведь если о чем-то
ты умолчал,
ты ничего не сказал!
Глазам, что бессонны,
быть может, я сон верну
у морей отдаленных.
Вдали от морей соленых
я не сомкну
моих глаз бессонных.
Плачи и стоны
слились в волну
желаний неутоленных.
Печалью бездонной
Наполнили глубину
бессонницы перезвоны.
Не навеет влюбленным
любви новизну
ветер неугомонный.
Ветер неугомонный!
Позволь отойти ко сну
у дальних морей соленых!
К тебе я в сон закрался,
чтобы найти, притихшая вода,
твоих глубин невиданные клады.
И я почти нашел, почти нашел —
там, в отраженье звездном
небес, таких высоких и прозрачных, —
нашел… Но захлебнулся твоим сном!
Ты меня не догонишь, друг.
Как безумец, в слезах примчишься,
а меня — ни здесь, ни вокруг.
Ужасающие хребты
позади себя я воздвигну,
чтоб меня не настигнул ты!
Постараюсь я все пути
позади себя уничтожить, —
ты меня, дружище, прости!..
Ты не сможешь остаться, друг…
Я, возможно, вернусь обратно,
а тебя — ни здесь, ни вокруг.
Я в реку войду,
пойду за водою следом
меж двух берегов зеленых.
Взгляну с берегов зеленых,
как все дальше бегу за водою следом,
как сливаюсь, я на бегу
с красотой, остающейся на берегу!
Прощайте! Мне уходить не страшно,
оставляя себя в прекрасном!
Откуда — лепесток
прозрачный солнца?
Откуда
лоб мыслящий, томящееся сердце?
Откуда — хлынувший неудержимо
поток поющий?
Укоренился прочно;
где же они,
твои корни? —
В том дне, который наступит,
в завтрашних птицах и травах!
Белое облако вдали,
ты мертвое крыло — но чье? —
не долетевшее — куда?
Бескрайняя, жгучая, злая
тоска по тому, что есть.
Я — здесь.
Но осталось мое рыданье
у рыдающих горько морей
на побережье дальнем.
Я — здесь.
Но бесплодно это свиданье —
у моря осталась душа
рыдающей данью.
Я — здесь.
Но вам я другом не стану,
потому что плачет душа
на побережье дальнем.
Спит ребенок в коляске…
Заливаются птицы.
На дрожащие краски
солнце в листьях дробится.
Сколько тянется утро
без конца и без края:
вечность или минуту?
О мгновенном и вечном
и не подозревая,
спит ребенок в коляске.
Заливаются птицы…
На дрожащие краски
солнце в листьях дробится.
Кто?
Апрель! Одинокий и голый,
белый мой конь, мой скакун счастливый?..
Взметнулся, подобно взрыву, и росы
пролил на розы; и камни ворочал
в руслах потоков и напророчил
потопы света и птичьи взлеты.
Твой пот, твое задыханье и пена
не по-земному прекрасны…
Скачи же, скачи, о мой конь атласный!
Апрель, апрель, ты вернулся —
белый скакун
растраченной страсти!
Взглядом тебя ласкаю, не отрываю
глаз от белой лунности лба,
где сверкает угольно-черный алмаз.
Апрель, апрель… Где же твой всадник светлый?
Погибла любовь, погибла, апрель!..
Свет маяка —
словно вздох ребенка, который
почти что бог — до нас едва долетает.
…Какие просторы!..
И мнится мне,
что зажжен маяк не для морей зловещих,
а для вечности ве́щей.
Внезапно, как взрыв
пронзенной болью души,
страсти струя раздробила
тень — так настежь открыв
балкон, женщина, в ливне слез,
в наготе, простирает до звезд
порыв умереть ради смерти самой,
безумие жизни преодолев…
И — все, не вернется вновь никогда, —
как женщина или вода, —
но останется в нас, взрываясь, дробясь
огнем или отблесками огней, —
до скончания дней.
(Серебристый тополь)
В выси — птицы пение,
а внизу — ручья.
Ввысь и вниз — стремление,
ты, душа моя.
К звездам — птиц влечение,
а к цветку — ручья.
Ввысь и вниз — смятение,
ты, душа моя.
Как черная ночь глухая
полнотою мысли моей набухает!
— Все затихает
под сенью тени!
Как проникает темень
в игольное ушко сокровеннейших откровений
глядя застывшей зеленью звездного взгляда!..
Темень, сова извечных загадок…
Земля уснула. Я один сейчас —
ее бессонный разум…
Когда б она могла,
с несметными богатствами своими,
повиноваться мне! когда бы вдруг
ум чей-то новоявленный — мой ум —
стал управлять огромным этим телом!
О яркий день,
в котором, воплотясь,
томления ночные могут стать
той силою, что движет миром!
Дай мне проснуться завтра на заре
владельцем правды,
вечной и свободной!
Существует. Я видел.
Оно меня тоже.
Глубина и черная стройность —
оно возникало опять и опять
в белой молнийной прозелени,
как дивноокое древо ночи,
чередой чарующих бездн.
И я в себе ощущал всякий раз:
своей моментальностью молния словно
леденила мои ощущенья.
Существует: я видел и даже владел.
И оно меня видело и мною владело.
Запах цветка нам дарит,
на мгновенье,
власть над судьбою;
солнце на закате
приотворяет дверь в лазурном своде,
как будто приглашая нас войти;
предчувствие неведомого счастья;
в дом залетевшая шальная птица;
и длинная секунда удивленья…
Здесь, в одиночестве и тишине,
нас только трое:
я с моею гостьей —
и тайна.
Время и воспоминанье
не из углов, как сети, состоят,
но из ячеек воздуха и света.
Бесстрашно мы идем по глади моря
утихшего. Распахнуты навстречу
сияющие окна…
Целый миг мы
царствуем над собственною жизнью!
На небе — ни единого грома!
На теле — ни одного покрова!
Да здравствуют славы тропы;
Земли и правды огромность!
Воде — без конца струиться!
Сердцу — раскрепоститься!
Да здравствуют жизни приметы;
И ясность дневного света!
От иллюзий — освободиться!
Как распевают птицы!
Да здравствуют руки и лето;
И — рассекреченные секреты!
Бесконечность моих устремлений —
красота, Созиданье, счастье, любовь
сразу становятся мной.
И в бесконечность уходят без промедленья.
Комочек перьев
под совиной лапой смерти,
о как ты смотришь на меня печальным оком —
чуть розоватым, тусклым угольком —
из-под ее когтей неразличимых,
о как ты смотришь… если бы я мог!
Только б уснуть этой ночью,
когда тебя уже нет.
Может, во сне, параллельном
вечному сну твоему, ненароком
я нападу на твой след.
Уснуть, закатное небо
на плесе речном, уснуть.
Пусть день двойной отсияет
впустую и два потока
вместе прервут свой путь.
Дважды ничто или дважды
все, если это хоть что-то…
…сном твою смерть отомкнуть!
Ты мертва,
почему же печаль, как живая,
из очей твоих смотрит, по-прежнему черных?
Неужели на смерть обрекается радость?
И единственно вечное — наша печаль?
Не видывал неба выше, а ветра
веселее, чем тот розоватый ветер.
Он подхватывал громадину тополь, совсем еще темно-зеленый,
на речном берегу —
а тот, пробуждаясь, таял,
как тает влюбленная нагота в другой наготе,
и трепетал очертаньями, свежий,
полный птиц,
он хохотал, бессильный остановиться,
и ликовал он, и пел,
в опьянении светотени,
и пел…
Мы спим, и наше тело —
это якорь,
душой заброшенный
в подводный сумрак жизни.
Изо дня в день —
как тяжек твой заступ, о свет! —
рыть и себя зарывать
в белые недра бумаги…
И карабкаться до передышки
в послезакатном…
…От белизны бумажного жара,
угольным солнцем сжигаем,
преображенный, взлечу.
Зеленый ветер в позапрошлом мире,
я вызолочен зрелостью своей
в расцвете вечера, исполненный природы.
Сладчайший тайный плод, я содержу
первоосновы — землю, воду, воздух,
огонь, — а вместе с ними — бесконечность.
Я свет струю — пусть золотится тьма,
толкую запах — сумрак пахнет богом,
лью звук — в просторе музыки глубины,
смакую вкус — пьет мою душу мягкость,
ласкаю одиночество касаньем.
Я — высшая из ценностей, от лона
поступка отделенная в округлость
и четкость линии. Я — это все.
Все — стало быть, вершина ничего,
все, коему достаточно себя,
чтобы… насытить честолюбье.
Мирно, весело иль серьезно,
без препятствий и напряженья,
собственным светом и тенью
играют гора и туча.
(Полнота в стороне от мира,
которой жаждет душа больная:
жить и осуществляться,
мелочей и забот не зная.)
О безумье застывшей мысли!
Чувства безмерная углубленность
и величие этих высей,
где нет ни близкого, ни чужого!
Солнцем своим и своей прохладой
играют гора и туча,
равнодушные к отзвукам эха и
к орлам. И ко всем поэтам.
Утешаются сосны
дождями; розы —
листвой зеленой; а мужчина —
женщиной, звездами,
апельсином?..
Человек стремится, быть может,
к иному небу.
И все же, все же —
к любви (не к забвенью!).
…А если уродство бездны
приоткроется на мгновенье?..
Так мелькни же, свет!
Так обрушься, тень!
Перечеркните
непрошеное вторженье!
Одиночество, беспросветность?
Но ведь ты же — вода, но ведь я же — ветер!
Отвращенье, горечи привкус?
Но ведь я же — луч, но ведь ты же — ирис!
Пустыня, остров необитаемый?
Но ведь ты — душа, но ведь я — дыханье!
Моя златоносная жила
зарыта во мраке сплошном!
Кромешная темень за небом,
в земной потайной сердцевине,
под каждой дорогой вдвоем.
А свет, он под лобною костью
и в сердце всецелом моем.
Как птицы, цветы взлетают,
сбиваясь по-птичьи в стаи…
Цветы остаются…
(По-птичьи сбиваясь в стаи.)
Срываясь во мгле гремучей
под жернов тяжелой тучи,
цветы остаются…
(Под жернов тяжелой тучи.)
И, капая белой болью
и красной сочась любовью,
цветы остаются…
(Но капают белой кровью.)
Пусть молния блеском алым
их жалит, как алым жалом, —
цветы остаются…
(Их молния жалит жалом.)
Пусть гром орудийным залпом
изранит их нежный запах —
цветы остаются…
(Изранен их нежный запах.)
А птица грозы боится —
давно улетели птицы.
Цветы остаются…
(Давно улетели птицы.)
Как птицы, цветы взлетели,
по-птичьи рассыпав трели.
Цветы остаются…
(По-птичьи рассыпав трели.)
Научи быть тобою бога.
Знаю то лишь, что знают другие,
все, что может тобою быть.
(Если воле своей поддашься,
ты однажды взойдешь на царство,
но лишь в мире своего «я».)
Сам с собой ты огромней бога
и одинок еще больше, чем он,
бог, себя повторивший в детстве.
Вернусь я на землю камнем
и вновь полюблю тебя женщиной.
Вернусь я на землю ветром
и вновь полюблю тебя женщиной.
Вернусь я на землю волною
и вновь полюблю тебя женщиной.
Вернусь я на землю пламенем
и вновь полюблю тебя женщиной.
Вернусь я на землю мужчиной
и вновь полюблю тебя женщиной.
Рдеющий мак глядится
в зелень и синеву.
С тучкой, кубышкой света,
по небесам плыву.
Тополь весело смотрит
в зелень и синеву.
Дрозд в ликованье свое
вобрал весь свет и листву.
Новая смотрит душа
в зелень и синеву.
В апельсине звезда мерцает.
Кто эту звезду достанет?!
Приманите ее алмазом,
накройте сетью атласной!
На черепице звезда мерцает.
Кто эту звезду достанет?
О, как дохнула маем
вечного света мальва!
Сквозь ресницы звезда мерцает.
Кто эту звезду достанет?
Из травы, из тумана манит…
Осторожно — не то обманет!
Над любовью звезда мерцает!
Кто эту звезду достанет?..
По вершинам деревьев пойду
и тебя подожду.
По вершинам деревьев надо идти,
на вершинах деревьев — твои пути,
там на зеленой густой вершине
все отыщется и все сгинет.
По вершинам деревьев пойду
и тебя найду.
По вершинам деревьев иду на авось
к счастью, которое не сбылось,
по вершинам деревьев я убегаю
от кладов, которыми обладаю.
По вершинам деревьев пойду
и тебя уведу.
Как под ветром вершина меняет цвет,
так и в любви постоянства нет,
ветра порыв, случайный каприз —
возникли и сникли любовь и лист.
По вершинам деревьев пойду
и сам пропаду.
Бесконечна ночь утраты
и темна стезя.
Умирающий уходит —
и вернуть нельзя.
Он все дальше от надежды
на пути своем.
Но несбыточней надежда
умереть вдвоем.
И не легче пригвожденным
к одному кресту.
Все равно уходит каждый
на свою звезду.
То, что стелется, — туман,
а не река.
И волна его растает,
как тоска.
То, что реет, — это дым,
а не крыло.
Он редеет — и становится
светло.
То, что мучит, — не душа,
а только сон.
И все темное развеется,
как он.
Над темною правдой
могильного сна,
как серая роза,
растет тишина.
Для крови — обитель,
для веры — исход:
вошла она светом
в молчание вод.
И вечно-живое
притихло в волне
с людским одиночеством
наедине.
Это не ты среди камыша
журчишь, вода золотая
речная, — это моя душа.
Это не птица, спеша
к радуге зеленокрылой, крылья
раскрыла — это моя душа.
Это не ты, сладко дыша,
стала под ветром розовоцветной,
ветка, — это моя душа.
Это не ты течешь из ковша
заката, песенный ливень
неодолимый, — это моя душа.
Коснуться плеча,
коснуться волны,
коснуться луча,
коснуться стены.
Поверхность души
под ласкою рук.
Касание струн
и вечность вокруг.
Вижу я в черных грозах
твою золотую россыпь.
Из какого металла
небо тебя ковало?
Ты пролилась из розы,
эссенция тучи грозной?
Ты со звезды упала,
дрожь красоты небывалой?
Молния — блеск мгновенный
женственности нетленной…
Девятым магнитным валом
тридевять ты просверкала!..
И, в дрожь меня бросив,
застыла холодной бронзой…
Когда — в ночи — века являют
всей красоты своей сиянье,
земли глубинное единство
объемлет своды мирозданья.
И наша жизнь постичь разгадку
существования стремится:
мы все — равны, мы все — царями
в земле. Она одна — царица.
Ее бескрайний слышим голос,
огромный лоб ее над нами,
и собраны мы воедино
ее могучими руками.
И плоть людская — твердь земная,
и кровь людская — океан,
всех нас ее огонь ожигает,
всем нам единый воздух дан.
Она — навеки — вместе с нами,
и мы — навеки — вместе с ней;
за краткость жизни позволяет
узнать о вечности своей.
И нас высоким озареньем
земная одаряет твердь.
И нам надеждой: остаемся
в ней, что не знает слова «смерть».
Что за яркий обман —
золотом и темнотою!
(В этой плоскости света
можно ли существовать?)
Что за игры азартные
у солнца со скалою!
(В той излучине мглы —
умирать?)
(МОРЕ ВЕЗ ДОРОГ)
Все вечера
и с вечера до утра
пели птицы о птичьих красках.
(Не о раскраске
утренних крыльев ясных
в брызгах солнечного серебра.
Не о раскраске
вечерних грудок атласных
в искрах солнечного костра.
Не о раскраске
полдневных клювов алмазных,
которые вместе с цветами гаснут,
лишь придет ночная пора,
и — как мишура —
не зажигаются до утра.)
Воспевали иные краски —
рай первозданный,
который люди ищут напрасно,
тот рай,
что знают прекрасно
птицы, цветы и ветра.
Птицы, цветы и ветра —
благоухающие соцветья,
радужные веера…
Иные краски —
краски немеркнущей сказки,
сновидений цветная игра.
Все вечера
и с вечера до утра
пели птицы о птичьих красках.
Иные краски —
ночные тайны птичьего царства,
цветные тайны радужного пера.
Неземные краски —
наяву я увидел чудо —
никому не известные колера.
Я знаю, откуда
птицы приносят сказку
и о чем поют до утра.
Я знаю, из этой сказки
мои певучие краски
мне принесут ветра.
Эта реальная нереальность,
этой улицы пустота —
неужели здесь видел кто-то
совсем другие цвета?
Но — солнце краснее меди,
в олеандрах лиловее свинца, —
кто дикие краски эти
выплеснул у моего лица?
В зелени пальм обитает
бог, распевающий песни, —
то возникнет,
то исчезнет.
Все, что мы смутно желаем,
он называет и прячет.
Кто же отыщет,
кто самый зрячий?
Знаем мы — он нас услышит
и у него есть обличье.
Мы лунный сумрак увидим,
имя назвав его птичье.
И снова — море, лишь море
со мною.
(Там не звезда ли
блестит серебром неверным
из дымно-лиловой дали?)
А мне темнота сродни
(души не прельстить звездою),
лицом к необъятной мгле
придвинут я вечной мглою.
Там, в волнах, — воля моя,
в пустыне морской — надежда,
таинственно населены
темнеющие побережья.
Я — больше моря, но ум
ничтожество мне пророчит,
и в мире я одинок
темнейшим из одиночеств.
Лишь мгла, единая мгла
довлеет хляби и тверди,
земля одна и вода одна
для жизни. Или для смерти.
С тихим потоком хрустальным
пальмы привет посылают пихтам;
а пихты, а пихты — пальмам
с хрустальным потоком тихим.
Зелень и синь моментально
становятся ночью зелено-смуглой,
и лик надежды печальный
я вижу в лунном зеркале круглом.
Но идеальное изначально,
но вера всегда остается верой,
и то, что было вне нас идеальным,
стало для нас идеала мерой.
Голубизна голубых глубин —
в запредельность душа стремится!
Бог лазурный подголубил
все земное своей десницей.
Вышина, сошедшая с вышины,
в ладони мои струится;
собака по улицам тишины
проходит богом лазурнолицым.
Однако не сон ли приснился мне?
И эта собака, быть может, снится…
Или я видел ее в вышине,
с богом лазурным желая слиться?..
Манит меня игра
на арфе в недвижных тучах,
музыка золота и серебра
над вечным сияньем жгучим.
В скрещенье этих лучей двойных
я бы думы свои озвучил:
высокую облачность дней моих
с радугой на небесной круче;
тебя, негаснущий окоем, —
виденье ночей летучих,
твое отраженье в сердце моем,
мое устремленье к тучам.
Последние вспышки заката,
за собой вы что увели? —
все мое, что исчезло в небе,
все мое, что взяла земля,
все мои затонувшие корабли?..
Что за далью, в этой дали —
дальше моря и неба,
дальше предельных пределов земли?
Дальше веков, что во мрак ушли,
дальше грядущих эпох,
дальше смертей и рождений,
распыленных в звездной пыли?
Дальше меня и моих озарений,
дальше снов, что быльем поросли,
дальше предбытия и небытия
моего — дальше моей неземли?
Дальше, чем я и мое ничто,
дальше, чем я в ничто — на мели
всех никуда, никогда и нигде,
дальше дали самой… и — дальше — вдали?..
В белом предутреннем свете,
льющем смиренную радость,
к вечной сосне я однажды
по этим соснам отправлюсь.
Не в корабле, но с водною,
ласковой, тихой, бескрайней,
с тою, что льется, зверинец
волн разъяренных стирая.
Встречусь я с солнцем веселым
и со звездою пригожей,
и приходящего встречу,
и уходящего тоже.
Белый и черный покой мы,
пятеро равных, обрящем,
равенство это нагое нас
согласит с настоящим.
Все будет то же, что есть, —
вечного мига обличье,
все — не уменьшить, отняв,
не изменить, увеличив.
В трепетной цельности света,
полон душою, причалю.
И прошумит вечный бор,
вросший в песок изначальный.
Этот кармин не иссякнет,
кармин вечерних долин,
карминовая кантата
из глубины глубин.
В лиловой ночи необъятной
горит заката кармин;
рядом с рассветом красным
горит заката кармин;
рядом с лазурным полднем
горит заката кармин.
Заката карминные волны,
стойкой сосны рубин —
беспредельное умиранье
пламени средь руин.
В сердце, тоской объятом,
горит заката кармин;
в сердце карминно-красном
горит ваката кармин;
в сердце бесстрастном
горит заката кармин.
Никогда не погаснет
небесный костер-исполин
вечности яркая ясность
за пределом земных долин.
Когда его утишил я
и он забылся сном блаженным,
вдруг соловей запел над ним
и до рассвета пел бессменно.
Толпа больших лазурных звезд
сошла с небес к его постели,
и разноцветные ручьи,
к нему прихлынув, шелестели.
— Ты слышишь соловья? — О да, —
ответил он из дали дальней,
а близким голосом сказал:
— Я слышу: он поет хрустально!
Да разве мог не слышать он,
когда душа — отторгнута от тела —
витала где-то надо мной
и в соловьином горле пела?
Когда себя утратил он,
себя — иного — обретая,
и соловей, ликуя, сострадал,
улыбку со слезой сплетая?
Да разве мог не слышать он?..
Он слышал, слышал это чудо,
когда — с лицом закрытым — был
уже нигде, уже повсюду.
С волнами мглы
пройдя сквозь густой шиповник
(были цветы нежны и круглы),
я прокрался под вечер
туда, где застыли стволы.
Одиночество было извечным,
был бесконечным немой простор.
Я деревом стал меж деревьев
и услышал их разговор.
Улетела последняя птица
из моего тайника,
только я остался в укрытье,
где клубились темные облака.
Я собой не хотел становиться —
я боялся вызвать их гнев,
как дерево чуждой породы
средь народа вольных дерев.
И они позабыли мой облик —
облик блуждающего ствола,
и, безликий, я долго слушал,
как беседа деревьев текла.
Я первой звезды дождался
и вышел на берег реки,
где играли лунные блики,
невесомые, как светляки.
Когда я к реке спускался,
деревья смотрели издалека.
Они обо всем догадались,
и меня забрала тоска.
Они обо мне говорили —
сквозь опаловый зыбкий туман
я слышал их добрый шепот…
Как же им объяснить обман?
Как сказать, что я только путник,
что им совсем не родня?
И не смог я предать деревья,
что поверили вдруг в меня.
Знает полночная тишина,
как я с ними беседовал допоздна.
Первый
С корнем внутренним рожден ты,
проходящий по каменьям?
Со своею почвой сплавлен
так же ты, как я с моею?
Странствующий вместе с ветром,
у тебя наружный корень?
Сон к тебе слетает, точно
к средоточью и опоре?
Второй
И тебе громады тучи
груз свой на плечи кладут?
Солнце гасит головешки
также и в твоем саду?
Ни во что ты тоже ставишь
всю нездешнего тщету?
Третий
(Соснам-людям)
Вы и здесь и там? Об этом
нам вы, людям, говорите?
Бесконечность ваши кроны
одинаково магнитит?
Ваш доносится ветрами
этот тихий шум подзвездный?
Бор — единственный? И всякий —
тот и этот — только сосны?
Четвертый
От свинца глухих небес
ты скрываешься в дому?
Ждешь дня завтрашнего, чтобы
отослать его во тьму?
Родины своей не знать
даже в вечности ему?
Пятый
Краешек какого рая
перья облачков в кармине?
С упованием каким
ждешь конца, следя за ними?
Соскользнет ступня — в каком
море взгляд твой захлебнется?
Распадение дыханья
с верой! Гаснущие солнца!
Какая музыка в закате,
как полнозвучна и легка —
от необъятности покоя
она уходит в облака.
Я ухожу легко и твердо,
легко и твердо, вместе с ней,
как по волнам песка ступаю
в увиденном ребенком сне.
Селенье белое, в пожаре
заката, ждет вдали меня,
селение, где все застыло
в последнем отблеске огня,
где крик над площадью распластан,
пронзительный застывший крик,
последний крик, который в туче,
в закатном пламени возник.
И в центре, в самом сердце крика,
все, что ребенок увидал,
все то, что он хотел увидеть,
все, что не видел никогда.
Все человечество — ребенок,
и я: ребенок ли, старик —
я все ребенок, о найденыш,
потерянный мной — в тот же миг.
…Знаю, стала ты светом,
но не ведаю, где ты,
и не знаю, где свет.
Цвета, в которые свет одевает тело,
бодрят, будоражат, уводят от небытия;
идеи, в которые тень одевает душу,
гнетут, будоражат, мне не дают житья.
Зачем нам эти цвета, зачем нам идеи эти,
перемешавшие тень и свет?
Они существуют?
Или их нет?..
Их судьба, быть может, — светотени небытия?
Небытие меж светом и тенью — это судьба моя.
Первого:
ДВОЙНИКИ
Балобан, твой двойник
легкой тенью мелькает
от тебя вдалеке.
Ты вечно кричишь, себя окликая.
Твой двойник от тебя вдалеке, —
это я твоей тенью мелькаю.
От себя вдалеке.
Я звонко кричу, тебя окликая.
Потому что хочу я летать,
твоя тень моей тенью мелькает.
От тебя вдалеке.
Ты резко кричишь, меня окликая.
Балобан! Мой двойник — человек
легкой тенью мелькает
от меня вдалеке.
Я громко кричу, себя окликая.
Третьего:
ЭТО ОДИНОЧЕСТВО
Одиночества желтизна
мне судьбою дана безвозмездно.
Мой! Единственный цвет.
Или — бездна.
Одиночество — это моя судьба.
Желтизна — бастион железный!
Мой?.. Единственный цвет?
Или — бездна.
Желтизна. Мне сказала она:
«Ты одинок, как тебе известно».
Мой единственный цвет.
Или — бездна.
У одиночества песня одна:
«Желтизна для тебя полезна!»
Одинокий цвет. А другого нет.
А иначе — бездна.
Повсеместная желтизна
в одиночестве повсеместном.
(В сердце моем — одиноки вдвоем.)
Одиночество. Желтизна.
Это — я. И — бездна.
Второго:
ПОЭТОМУ…
Солнце скользит по-иному
по этому склону чудному,
которому нет конца.
Поэтому я чудной.
Дурацкой судьбе покорный,
иду по тропе неторной,
которой нету конца.
И никто не идет со мной.
Все у меня наизнанку,
начинается ночь спозаранку,
и нету ночи конца.
Поэтому я иной.
Никогда — для меня сегодня.
Чужбина — моя преисподня,
которой нету конца.
А жизнь идет стороной.
Одной тебе пристало быть,
а не Венере,
моей звездой рассветной,
моей звездой вечерней.
В зеркало русла взгляни,
где отражались года,
где потонули они…
Не постарела вода.
Бездна одиночества одна.
И один идешь к ней издалека
одиноко, как одна волна
в одиноком море одинока.