Мадрид! Мадрид! Твое бессмертно имя,
Испании защитный волнолом!
Земля вздымается, и небо мечет пламя,
ты — улыбаешься, израненный свинцом.
I
ПРЕСТУПЛЕНИЕ
По улице длинной он шел под конвоем,
брезжило еле-еле,
холодно было в поле,
звезды заледенели.
Слегка посветлело небо,
и Федерико убили.
Палачи трусливы
и равнодушны были.
«Да не поможет тебе всевышний!» —
шептали и отводили взгляды.
Мертвым упал Федерико…
Кровь чело обагрила, в тело вошла прохлада.
Преступление было в Гранаде… в его Гранаде!
Знаешь ли ты, Гранада?..
II
ПОЭТ И СМЕРТЬ
По улице длинной шел он со смертью рядом.
Коса холодна, но не страшен холод.
Сказал Федерико: «Ты видишь,
с солнцем играют башни,
а с наковальней — молот».
Слушала смерть, как невеста.
А он говорил ей: «Твои ладони
такт отбивали в моем романсеро,
Твой серп — В серебряном звоне
моих трагедий. Я навсегда прославлю
взгляд твоих глаз незрячих,
бесплотную легкость тела
и губы твои — на моих горячих…
О смерть! О цыганка моих напевов!
Словно ветер, волос твоих пряди.
Нам хорошо под гранадским небом,
в нашей Гранаде, в моей Гранаде!»
III
Он уходил по улице длинной… Постройте ему, живые,
надгробье из сна и камня
среди фонтанов Альгамбры.
И струи начертят на водной глади
невысыхающими слезами:
«Преступление было в Гранаде… в его Гранаде!»
Пока полыхает пальма,
которую жжет закат,
и вечер исполнен мира,
и сад тишиной объят,
и Гуадалавьяр Валенсию
поит водой, как брат,
и в небе Аусиаса Марча
стройные башни стоят,
и к морю река стремится
сквозь розы, сквозь их аромат,
я о войне размышляю.
Она, как железный град,
верховья Дуэро хлещет —
там колос на нивах смят,
идет от Эстремадуры
в этот лимонный сад,
от серой Астурии — к морю,
где воздух от света свят…
Я думаю об Испании, проданной целиком, —
от гор до гор,
от рек до рек,
от головы до пят.
Интеллигенции Советской России
О Россия, благородная и святая Россия,
тысячу раз благородная и святая
с тех пор, как ты скинула скипетр и державу,
и вознесла над собой сверкающий серп и молот,
слышишь ли с этих дальних высот плоскогорья,
с этой земли со вздыбленными горами,
словно огромными крыльями
каменной
солнечной лиры,
с темною, бурой равниной, зеленою нивой,
гулкими реками, ясными побережьями,
рощами черных дубов, золотистых лимонов,
красной гвоздики и дрока —
через вершины и через шумящие реки
слышишь ли голос Испании?
Грохочет война от моря до моря — но громче
голос, к тебе обращенный: «Россия! Сестра!»
В дни этой ясной лазури и детского солнца.
Луна на краю небосклона,
над апельсиновым садом,
Венера так блещет, словно
хрустальная птица рядом.
Берилл, золотистый, сонный,
выходит из-за нагорья,
фарфоровый, невесомый
дом средь тихого моря.
Весь сад темноте распахнут,
и воды в покое добром,
и только жасмином пахнет,
лишь им, соловью подобным.
И кажется, тихо дремлет
война, полыхавшая яро,
покуда Валенсии земли
пьют воду Гуадалавьяра.
Валенсия стройных башен,
Валенсия полночей нежных,
где фиолетово море,
где поле растет и дышит!
Тебя и не видя даже,
я вечно с тобою буду.
Сильней войны, ее смертей и слез, —
когда неловкою дрофой кренится
в полете трехмоторный бомбовоз,
чтоб снизиться над ветхой черепицей, —
твой труд, который жизнь полям принес,
твой лист, что в почке тополя томится.
На лед кровавый — след свинцовых гроз —
с горы лавина чистых вод стремится.
Пока сирена воет, все грозней
гудит гора и по морской равнине
дым стелется, как хоровод теней, —
ты трудишься, не ведая унынья,
и слышится мне острый звук твоей
пастушьей скрипки, юная богиня.
То в небе — как стрела на крыльях лука,
то долгоногой тенью у протока,
то над развалистым гнездом из дрока
на каждой башне — аист-закорюка!..
О Сория, ты накатила снова.
Твое немое поле смотрит ныне
зеленый сон на каменной равнине,
пречистый край, где кромка гор лилова.
Эй, бомбовоз, летящий в земли эти,
ответь-ка мне: Дуэрское верховье
все так же помнит о своем поэте,
почав свой романсеро цвета крови?
Иль вновь гуляет Каин по планете?
Ответь, оса, чье жало наготове?
Этот мартовский ветер, — в морские глубины
устремившийся, — из закоулков; на клумбах
великаны тюльпаны; и взлет голубиный,
словно радуги вспышка; и огненным клубом
появляется солнце из огненной тени,
чтобы свет расплескать по земле валенсийской…
Молока, серебра и лазури кипенье,
и белеющий парус — на море латинском!
О Валенсия, — нежное вешнее диво,
край полей плодородных, деревьев лимонных, —
я тебя воспеваю, как прежде, — счастливой,
ты в каналах поток усмирила бурливый,
и в лагунах своих — старика Посейдона,
и кентавра любви — в своих рощах зеленых.
И снова ночью… Молотом тяжелым
стучит озноб в горячие виски.
…Ты видишь, мама, птицы в платье желтом!
И черно-золотые мотыльки!
Усни, дитя… И мать склонилась ниже —
как загасить огонь и чем помочь?..
Ручонка жаркая, кроватка в нише.
Лекарством и лавандой пахнет ночь.
А за окном луна висит, кругла,
и где-то самолет незримый
кружит, и белизна легла на купола.
Ты спишь, мой маленький?.. В ответ натужный,
короткий всхлип оконного стекла.
И — стужа, стужа, стужа, стужа, стужа!
Меж нами — вал войны, морей бездонней.
Из цветника глаза на море щурю…
А ты, Гьомар, глядишь из-под ладони
на море сухопутное — на бурю
Испании, чьи мрачные приливы
подвластны лишь Камоэнсовой лире.
В разлуке нашей дни твои тоскливы.
Мне без тебя так горько в этом мире…
Пришла война, любовь смертельно раня,
и в целом мире горечь умиранья:
в костре слепом, не греющем ладони,
в желанной сладости любви бесплодной,
в навечно не раскрывшемся бутоне,
отсеченном секирою холодной.
Вновь прошлое поет на той же ноте.
Вновь музыка и солнце в щелях штор,
плод золотой в окне — глядит в упор.
Голубизна в сонливом водомете…
Севилья детства, плоть от нашей плоти!
Родная, не забытая с тех пор!..
Брат, не дремли, еще не кончен спор —
чьей стать ей суждено в конечном счете?
Насильнику-тевтону продал кто-то
и алчущему мавру наш оплот,
а римлянам — родных морей ворота!
Испуг и злость гнетут мой скорбный род.
Он мнет оливки до седьмого пота,
постится, жнет, поет и слезы льет!..
Испания, от моря и до моря
простертая, как лира… Руки злые,
окопы, рвы и щели фронтовые
ведут через поля, холмы, нагорья.
В трусливой злобе отчий край позоря,
дубы корчуют, гроздья золотые
в давильнях мнут, колосья налитые
жнут, на твоем взошедшие просторе.
Опять, мой скорбный край, опять страною,
омытой ветром и морской волною,
предатель помыкает! Все, что свято
во храмах божьих, канет в забытье!
Все, что созрело, лишь цена и плата,
все для гордыни и для дел ее!
Новому графу дону Хулиану
Отчизна-мать, заступница святая,
чью землю ныне затопило смертью,
ты, дерево сухое здесь сажая,
Всевышнего склоняешь к милосердью;
— Куда пойдет свершивший грех предатель?
Где сыщет он убежище земное?
Будь милосерд к изменнику, Создатель,
в любви зачатый, он рожден был мною.
Он сын и твой. Лечи его отныне
горчайшим одиночеством в пустыне;
пусть карой будет общее презренье,
пусть он в горах на дерево взберется
и, вешаясь, свой смертный грех узреет —
и ужас искупленьем обернется.
Макбетовские ведьмы
сквозь бурьян напролом
скачут по кругу с криком:
— Быть тебе королем!
(thou shalt be king, all hail!)
И среди широкого дола:
— Пусть меня оставит удача! —
восклицает идальго добрый.
— Пусть оставит меня удача,
мне останется сердца доблесть!
И под этим солнцем, что светит
по ту сторону времени явленного
(кто поймет, что это — корона
Макбета окровавленного?),
вещие чародеи
чистят проржавленный лом —
старому рыцарю
меч и шелом.
Эти дни голубые, это солнце далекого детства…