I
В патио — розы, в окне — решетка.
И ты за решеткой, красива, смугла.
Глаза тебе ночь синевой подвела.
Как птица в клетке, невесела,
кого ты ждешь у окна, красотка?
Между решеткой и розами ты
грезишь любовью устало?
Галантный разбойник
весь в черном и алом,
страсть, озаренная блеском кинжала,
твои занимают мечты.
Не встанет с гитарою подле окна
тот, кого ждешь ты. Ибо во тьме
сгибла Испания Мериме.
Мимо окон твоих — тут ты выбрать вольна —
на партию виста к викарию
шагает нотариус,
спешит ростовщик к своему розарию.
Я, печальный, бреду, в седине голова,
но в сердце своем я скрываю льва.
II
Я иду по улице, красотка,
но и у меня есть свои розы,
свои розы и своя решетка.
III
Трактир на пути моем,
в трактире идет пирушка.
И ты разносишь пьянчужкам
стаканы с красным вином.
Предлагают тебе пьянчуги
свои мужские услуги,
но от их приставаний жалких
ты уходишь шагом весталки.
А другие в грусти и обиде
по алмазам глаз твоих вздыхают,
что глядят на них и их не видят.
По рукам твоим, что обнимают,
к сердцу жмут подносик оловянный,
на котором сгрудились стаканы.
Эй, хозяйка, глазом не коси.
Лучше мне стаканчик поднеси.
IV
К порту несется поезд,
вдыхает воздух морской,
глотает морскую горечь,
а море еще за горой.
*
В порт мы с тобой приедем,
и ты увидишь сама, —
как перламутровый веер,
над морем блестит луна.
*
Ах, Сакан японке
говорил одной:
там ты обмахнешься
белою луной,
белою луною,
синею волной.
V
Санлукар и берег моря,
И летняя ночь темна,
и слышится чья-то песня:
«Пока не взошла луна…»
Пока не взошла луна
из горьких морских глубин,
два слова хочу сказать
тебе один на один.
О, санлукарский берег!..
Апельсиновые сады…
И одинокая песня
у кромки горькой воды.
И голосу вторит волна.
«Нас никто не увидит,
пока не взойдет луна».
I
На башни и крыши снаружи
луна серебро осыпала.
Внутри моя тень неуклюже
по белой стене скакала.
Вместе с луною далекой
тень постарела, поблекла.
Под этой луной оловянной
петь серенаду странно
о женщине, мне не милой,
о старости окаянной.
Закрой свой балкон, Люсила.
II
Тень за альковом разбухла —
обозначились горб и брюхо.
Напевает шут монотонно;
Идет шафранная борода
к серым щекам картонным!
Закрой балкон навсегда.
I
Под зацветающей сьеррой
море о камни дробится.
Пчелы летают — и в сотах
искрятся соли крупицы.
II
Черные волны, пенные клочья.
Запах жасмина и моря.
Малага ночью.
III
Ну вот и весна к нам явилась.
Кто знает: как это случилось?
IV
Новой весны появленье
и ежевики цветущей
белое благословенье.
V
Тихой и ясной мартовской ночью
месяц взошел,
кругл и тяжел.
Он — точно соты, полные света,
в рое сверкающих пчел.
VI
Кастильская луна.
И в песне между строк
утайка есть одна.
Лишь в доме все уснут —
я буду у окна.
VII
Песню ветра поет счастливый
тополек, распушивший листья,
и глядящая в речку ива.
Бурый дуб, напоенный силой,
под пилою поет о жизни
и цветок, никому не милый.
Все в росе поют на рассвете:
яблонь — белые, абрикосов —
бледно-розовые соцветья.
И бобов в цветочных накрапах
уносимый рассветным ветром
зыбкий запах.
VIII
Фонтан под ветвями
акаций в цвету
на площади. Вечер
унял духоту.
И щелк соловьиный
в прохладной тиши.
Вот час сокровенный,
любимец души.
IX
Таверны белизна
и странника жилье,
где тень моя видна.
X
Римские акведуки —
поется у нас в краю —
прочностью не превосходят
любовь мою и твою.
XI
Поймешь любовных слов значенье,
когда от них отнимешь
немного преувеличенья.
XII
В церкви Сан-Доминго
бьют в колокола.
Хоть меня безбожником
паства нарекла,
помолюсь… с тобою.
Набожность нашла!
XIII
Праздник, флейта с барабаном.
На зеленый луг
с посошком зеленым вышел
в хоровод пастух.
Чтобы с ней потанцевать,
я спустился с гор высоких,
в горы я вернусь опять.
На деревьях сада
дни и ночи напролет
соловей то солнцу,
то луне поет.
Он охрип, а все поет:
в этот сад за розой алой
девушка придет.
Каменный фонтан в дубраве
под листвой стоит густой,
и вода в кувшин струится,
а кувшин всегда пустой.
Лишь взойдет луна,
в ту дубраву тихо
проскользнет она.
XIV
С тобой мы в Валансадеро,
где праздник святого Хуана,
а завтра я в пампу отправлюсь
через простор океана.
Да сохранит меня бог,
чтобы вернуться я смог.
Завтра я стану памперо,
но сердце останется здесь,
у побережий Дуэро.
XV
Пойте, девушки, хором,
ведя хоровод:
— Зелен луг, и апрель
поплясать к нам идет.
В молодом дубняке,
в лозняке возле вод
в башмачках серебристых
его видел народ.
Зелен луг, и апрель
поплясать к нам идет.
Глазом зовется глаз
не потому, что мы его видим,
а потому, что он видит нас.
Как вести диалог —
вот тебе мой совет:
сначала задай вопрос,
а после… слушай ответ.
Но глядя в свое отражение — также
ищи и другого, другого…
Новый век? Разве доныне
не грохочет все та же кузница?
И вода, извечная узница,
течет не по старой долине?
Сегодня — всегда доныне.
Я снова слышу: во мгле
плененная плачет вода,
из сердца живой скалы
на волю рвется она.
Ищи двойника, человече,
чтобы всюду ходил за тобой
и во всем бы тебе перечил.
Если пришла весна,
пчелы, оставьте воск,
летите на луг, к цветам.
В раздумьях своих одиноких
я многое видел ясно,
в чем истины нет ни крохи.
Все благо: вода и жажда;
все благо: и свет и мрак;
и мед цветов розмарина,
и мед безымянных трав.
Лавры и похвалы —
их предоставьте, поэты,
всем остальным.
Проснитесь, поэты! Пора.
Смолкли уже отголоски,
разгораются голова.
Не «я» основного, нет,
самого сущего «ты»
ищет в себе поэт.
Другую истину скажу:
ищи такое «ты», что не было твоим
и никогда не будет им.
Все оставлять другим?
Мальчик, наполни кувшин,
он тут же станет пустым.
Половину ты правды сказал?
Скажи половину другую,
и скажут — ты дважды солгал.
Час моего сердца —
это и час надежды,
и безнадежности час.
Сон отделяет от бдения
то, что важнее всего —
пробуждение.
Я думал, — в моем очаге
давно уже умер огонь.
Поднес я руку к золе
и опалил ладонь.
Да будет труд разделен.
Пусть злые наточат стрелу,
а добрые пустят ее.
Внимание! Следует знать,
что одинокое сердце сердцем
нельзя признать.
Пчелы и певцы,
ищите не мед, — цветы.
Гвадалкивир! Слезы в горле.
Здесь, в Санлукаре, ты умираешь.
Рождение я видел в Касорле.
Под сенью зеленых сосен
бурлила хрустальная влага.
Таков он был, твой источник.
Река из грязи и соли!
Тебе, как и мне, возле моря
снятся истоки и зори.
Однако…
— Ах, да, однако
есть горсть настоящего пепла
под его театральным пожаром.
Что есть истина? Может, река?
Она непрерывно течет
и лодку вместе с гребцом
мимо нас, как волну, пронесет.
Или это сон моряка,
где всегда и якорь и порт.
Скажи, предскажи нам, поэт,
что завтра сбудется с нами?
— Завтра речь обретут немые:
сердце и камень.
А искусство?
— Только игра,
Подобная только жизни,
подобная только огню.
Пылающий пепел костра.
I
Когда его возлюбленной не стало,
решил он одиноко встретить старость,
заглядывая в память неустанно
и в зеркало, что от нее осталось,
в которое смотреть она любила:
сберечь хотел он, как скупец богатство,
в том зеркале все то, что раньше было,
чтоб время не могло к нему вторгаться,
чтоб в запертом дому оно застыло.
II
Но минул год, и вспомнить захотел
он глаза своей любимой. Голубые?
Иль черные? Зеленые, быть может?
«О, господи, какими они были?!»
III
По улице он как-то шел, угрюмый,
шел сквозь весны раскинутые сети —
глубокий траур, замкнутое сердце!
Но вот в окне зашторенном, в просвете
меж занавесей, вдруг глаза блеснули.
Он прочь пошел… Те были словно эти!
— Милая, уходим в океан.
— Если не возьмешь меня с собою,
я тебя забуду, капитан.
Капитан на мостике уснул,
на руки поник он головою,
и во сне послышалось ему
…если не возьмешь меня с собою!..
Возвратился из далеких стран,
не один — с зеленым попугаем.
…Я тебя забуду, капитан!..
И опять уплыл за океан
со своим зеленым попугаем.
Я тебя забыла, капитан!
…И если твой поэт тебе небезразличен,
живущий в звоне строк, а не в холсте портрета,
ищи в чертах лица и в профиле поэта
мольбы, заклятья горького обличья.
Ищи в глубинах вод сокрытое величье,
набата хриплый звон, взыскующий ответа,
мечтая о любви в час жатвы, в час рассвета,
в дремотный час, от всех иных отличный.
Неистовый творец находок и потерь,
я — рыцарь той любви, что призрачна и мнима;
мой образ очерти уверенно — и мимо
того пройди, чем был и чем кажусь теперь.
И в мудром зеркале, где свет и забытье,
увидишь ты меня — создание свое.
Путник в саду, после дальней дороги,
у моря, где с берегом шепчется пена,
слышит, как горные пахнут отроги,
и летнее поле, и жаркое сено.
Время застывшее — странствия сроки —
велело, чтоб сердце ждало смиренно,
пока не возникнут алмазные строки,
зреющие в душе постепенно.
Так снилось. И время тянулось, не грея,
или влекло, наподобье бандита,
к смерти, что тоже — ленивое время.
И путник увидел: ладонь открыта,
в ней, обращенной к миру, окрепло
Гераклитово пламя без дыма и пепла.
Он ехал каменистым перевалом.
Серели глыбы, ночь была глухая,
и слышал он, как буря, громыхая,
свинцовым шаром катится по скалам.
Вдруг на краю обрыва, под сосною,
полосануло молнией потемки —
и на дыбы встал конь. У самой кромки
он осадил его над крутизною.
И увидал на молнию похожий
зубчатый гребень сьерры нелюдимой
и в недрах туч, разодранных и алых,
гряду вершин. И лик увидел божий?
Он увидал лицо своей любимой.
И крикнул: — Умереть на этих скалах!
…Ты оживлял, творец,
в прожилках красных камень.
Словно холодный пламень
твой высекал резец.
То, что «испанским» звать
уже вошло в обычай:
печальную печать
небрежного величья —
ты вырезал резцом
в холодном твердом камне.
Твоей покорный власти,
он стал — моим лицом.
И ты, художник, дал мне
глава… Я был бы счастлив
смотреть так далеко
незрячими глазами,
какими смотрит камень,
их спрятав — глубоко.
I
Как ясно видится твой силуэт
на склонах гор! Я воскрешаю словом
зеленый луг над пепельно-лиловым
утесом, ежевики скромный цвет.
И, памяти послушный, в вышине
чернеет дуб, здесь — тополь над рекою,
пастух проходит горною тропою;
ты видишь — там стекло горит в окне,
моем и нашем. Там, у Арагона,
порозовел Монкайо белый склон.
Взгляни — край тучи словно подожжен,
взгляни на ту звезду в лазури сонной,
жена моя! Уже синеет сьерра
в молчании вечернем за Дуэро…
II
Скажите, почему от берегов
стремится сердце в горы, прочь от взморья,
и на земле крестьян и моряков
все снится мне кастильское нагорье?
Любовь не выбирают. Привела
меня сама судьба к земле суровой,
где, словно призрак, бор стоит сосновый
и оседает изморозью мгла.
С бесплодных скал Испании старинной,
Гвадалквивир цветущий, я, твой гость,
принес сухую ветку розмарина.
Осталось сердце там, где родилось —
нет, не для жизни — для любви одной.
Там — кипарис над белою стеной…
III
Закат, родная, притушил костер,
и туча фиолетового цвета
на пепельные скалы дальних гор
отбросила неясный блеск рассвета.
Рассвета блеск на стынущих камнях
вселяет в сердце путника тревогу,
и ни медведь, оставивший берлогу,
ни лев не вызовет подобный страх.
В огне любви, в обманном сне сгорая,
от страха и надежды обмирая,
я в море и в забвение бегу, —
не так, как горы в ночь бегут от света,
когда свершает оборот планета, —
молчите! Я — вернуться не могу…
IV
Ты, одиночество, со мною снова —
пронзительная муза, не корю
тебя за дар непрошеный, за слово;
скажи мне только — с кем я говорю?
Не привлеченный шумным карнавалом,
делю печаль отшельника с тобой,
наперсница под темным покрывалом,
всегда опущенным передо мной.
Я думаю, каким я прежде был,
таким останусь. В зеркале незримом
я скрытый облик твой восстановил.
Но есть загадка в голосе любимом…
Открой лицо, чтоб я узнал в ночи
твоих очей алмазные лучи!
I
Ни мрамор чистый и суровый,
ни живопись, ни звук струны —
непреходяще только слово.
II
Поэзия — рассказ и песня.
Поет история живая,
в рассказ мелодию вливая.
III
Душа два брега создала:
один — весенний перелесок,
другой — свинцовая зола.
IV
Пустой фантазии игра,
где нет речного серебра,
всего лишь только мишура.
V
Пусть ассонанс не слишком точен и рифма скудная проста.
Порой бывает стих отточен, когда поэзия пуста.
VI
Верлибр, не знающий оков…
Ну, что ж, разбей свои оковы
и… не пиши совсем стихов.
VII
Свои богатства есть
в глагольной рифме, бедной, голой.
Ведь все другие части речи,
что излучают блеск веселый,
они в грамматике стиха
лишь вариации глагола,
который, прозвучав Вчера,
не умолкает Долго-Долго.
Скрестилось в моем сердце сто дорог,
прохожих в нем без счета побывало —
бродяг, собравшихся на огонек,
бездомных толп под сводами вокзала.
Предав свой день на произвол ветрам,
себя по тропам сердце разметало —
и горы и равнины облетало,
на ста судах пустилось по морям.
Как в улей рой сбирается пчелиный,
когда, ища скалистую гряду,
орет воронья стая над долиной —
так ныне сердце к своему труду спешит,
неся нектар полей несметных
и тусклый траур сумерек бесцветных.
И ты увидишь чудеса дороги,
и это чудо — с Компостелой встреча:
лиловые и рыжие отроги
и тополя в долинах, словно свечи!
Двуречье, щедрой осенью одето,
смыкается кольцом на исполине,
и замок, детище скалы и света,
легко парит в неомраченной сини.
И ты увидишь на равнине свору
стремительных борзых, и следом — конный
охотник, поднимающийся в гору:
оживший призрак расы непреклонной…
Ты воротишься под вечер, в ту пору,
когда засветится окно балкона.
Снова память о тебе я осквернил?
Жизнь течет, реке подобная, к исходу,
с кораблем она влечет в морскую воду
клочья водорослей, тину, мутный ил.
А уж если бури били в берег — след
этих бурь за кораблем плывет и длится, —
если туч тяжелых пепельные лица
перечеркивает молний желтый свет.
Пусть течет, куда не зная, жизнь — она
все же чистого источника волна,
влага каплющая или водопада
грива вздыбленная — синяя ее
над речным порогом вставшая громада..
Вечно в плеске имя слышится твое!
О свет Севильи — мой родной чертог,
фонтан, чья песня в памяти не смолкла…
Отец мой в кабинете: эспаньолка,
усы прямые, чистый лоб высок.
Еще он молод. Пишет, а порою
листает книги, думает… Встает,
идет к ограде сада. Сам с собою
о чем-то говорит, потом поет.
Похоже, будто взгляд его сейчас,
смятенный взгляд больших отцовских глаз,
опоры не найдя, в пространстве бродит:
в грядущее течет сквозь глубину
былого и во времени находит
моих волос сыновних седину!
Страшись любви спокойной и нешумной,
любви без риска, слепоты, ожога,
в которой ждут надежного залога, —
что есть разумнее любви безумной!
Кто грудь от стрел слепых отвел умело
и, жаждая, так никогда и не пил
огня живого, — хочет, чтобы пепел
жар уберег в глухих глубинах тела,
и в пепел обратится: не сгорая
в огне счастливом, а на пепелище
судьбы — посев, не давший урожая.
Однажды дверь в холодное жилище
откроет черный ключ: кровать пустая,
слепое зеркало и сердце нище!..
Выплывают из тумана
контур сьерры белоглавой,
молодая зелень луга,
солнце на листве дубравы.
Пропадая в синеве,
жаворонки взмыли.
Кто над полем эти перья вскинул,
из шального праха сделал крылья?
А над кручей гор
золотой орел
крылья распростер.
А под ним вершина,
где реки исток,
озера лоскут,
бор, овраги, лог,
двадцать деревень,
сто дорог.
В синеве туманной
ты куда, сеньор орел,
полетел так рано?
В синем небе розовеет диск
лунный.
О луна в цветущем дроке близ
Аликуна!
Надо мной она чеканна,
но дробится
в ряби Малой Гвадианы.
Убеда с Баэсой — две сестры,
холм их делит, высясь между ними.
Убеда — царица и цыганка,
у Баэсы бедной только имя.
Я иду дубравой вековой.
Круглая смиренница — луна
следует за мной.
Вслед за мной, не отставая,
над оливами, сквозь тьму,
гонится луна, чьи горы
не увидеть никому.
Хоть запыхалась, все время
мчит по следу моему.
Скакуна гоня, я думал:
молодцы страны родной,
бандолеро, что-то, видно,
приключится здесь со мной.
Хоть луна мне страх внушает,
по пятам за мной гонясь,
одолев его, однажды
стану я достоин вас.
В туманных горах Кесады
гигантский орел, золотистый
и черный, над скальной громадой
крылья из камня раскинул.
Им отдыхать не надо.
Минуя Пуэрто Лоренте,
около тучи белесой,
горный скакун несется,
высеченный из утеса.
На дне глухого ущелья
всадник лежит убитый.
В небо закинул он руки,
а руки его из гранита.
А там, куда ни взобраться,
есть дева с улыбкой нежной
и синей рекой в ладонях.
Та дева вершины снежной.