Книга: Дед
Назад: Степан
Дальше: Часы

Взрыв

Падать вниз было больно. Ганин воткнулся в землю, как сбитый фашистский летчик. Его бесчисленные разы перевернуло, руки и ноги разлетелись, свет в глазах потух.
– Что это было? – прохрипел он, придя в себя, и закашлялся. В уши, рот и нос набилось земли. Руки были в ссадинах – правой он инстинктивно нащупал меч, последнее свое оружие и защиту. Клинок, теплый, лег в ладонь.
Рядом застонал и закашлялся Виктор Сергеевич. Лицо его было черным, перепачкалось в земле.
– Известно что, – сказал он и выплюнул изо рта горсть каменьев и пучок травы. – Обрыв.
Вдвоем они подняли головы и увидели, что произошло: над ними возвышалась каменистая, кое-где поросшая чахлыми деревцами отвесная круть. Наверху суетились фигурки людей; вспыхивали и гасли быстрые огоньки. Стреляют, догадался Ганин. Палят по нам, сукины дети.
Впрочем, стрельба не доставляла видимых беспокойств – расстояние было большое, и пули шли в сторону.
– Как живы остались, ума не приложу, – сказал, отирая грязь с лица, Виктор Сергеевич. – Вот так и уверуешь.
Высота крути была метров двадцать пять, и спуститься по ней не было никакой возможности – валуны, острые или обтесанные ветром, усеивали ее на всем пути.
Поняв, что пули преследователей не достигают цели, он потряс кулаком. Фигурки сверху прокричали что-то в ответ, но слова унес ветер – до них донеслось только «О-хо-хо», странное в их ситуации, похожее на клич Санта-Клауса.
– Серега, – вспомнил Ганин. – И Степа.
Он повернулся к Виктору Сергеевичу, ища поддержки: он надеялся в этот короткий миг, что смерть братьев привиделась ему, что он выдумал ее в суматохе событий и Виктор Сергеевич сейчас подтвердит это.
Но тот только опустил глаза.
– Видать, заслужили мы это, Андрей. Прогневали мирозданье, вот и подослал бесов. Или сами мы бесы – уже не пойму.
– Что я мамке их скажу? – спросил Ганин. – Сыновья ваши, матушка, были бесы, потому извели их со свету – это говорить?
– Заслужили мы, – повторил, глядя в землю, Виктор Сергеевич.
Ганин не выдержал: в следующий миг он бросился на подельника, навалился на него и занес кулак.
– Может, и ты бес? И тебя пора в расход?
Виктор Сергеевич не делал попыток освободиться.
– Может быть.
– Они были живые, понимаешь? Живые! Не такие, как ты – сморчок, старый хрен, дед столетний! Это тебе надо было помирать! Тебе, а не им.
– Я все думаю про нас, Андрей, – Виктор Сергеевич смотрел ему прямо в глаза. – Про тебя думаю, про Сережу, про Степу, про себя. Кто мы такие? Что скажем на суде? Я про тот суд, страшный, последний. Нам даровали жизнь, чудо даровали, а мы? Как мы чудом распорядились? Сами черные и вокруг все черным сделали.
Ганин опустил руку и сполз на землю. Сил не было. Хотелось свернуться калачиком и заснуть – чтобы, когда проснешься, оказалось, что все было просто дурным сном. И солнце, яркое, все бы смыло. И Сережа со Степой живые чтобы шли навстречу в чистых одеждах.
– Они были светлые, – сказал он. – Оба. У них на Страшном суде все будет хорошо.
Виктор Сергеевич поднялся с земли, сел. Они замолчали, сидя рядом, почти касаясь плечами друг друга – и мир, прежде безучастный к бедам двуногих, вдруг на секунду смолк вместе с ними. Затихли птицы. Перестало жарить новое солнце. Застыли травы.
Траур продлился лишь миг, и затем из леса потянуло гарью пожарищ. Природа пришла в движение.
– Пойдем! – сказал Виктор Сергеевич.
– Не пойду. Пусть режут.
– Пойдем. Неспроста мы живы – значит, что-то нам еще предначертано. Вроде как дают нам еще один шанс, дают возможность исправиться, покаяться, принести в мир добро.
– Кто дает? – спросил Ганин.
– Не знаю. Может, Творец.
– И он для этого позволил на наших глазах истыкать ножами Степу, чтобы мы несли в мир добро?
– Не знаю, Андрей, не пытай ты меня. Пойдем.
Ганин поднялся, это далось ему большим трудом.
Силы вытекли из него, словно кровь, и впитались в землю. Ему казалось, что он держит на плечах небо. Тяжесть неимоверную. Боль и скорбь. Он потащил, волоча по земле, меч.
Их преследователи продолжали бесноваться на вершине обрыва. Воздух, которому еще чуть-чуть осталось до превращения в плавильную печь, приносил обрывки ругательств и проклятия.
Мешок с монетами они оставили там, где лежали Серега и Степа, – на месте своей последней стоянки. В какой-то момент Ганин просто понял, что мешка нет, – понял меланхолично, и даже вроде как ненависть у него проснулась к мешку: ведь из-за него все случилось, из-за него братьев не стало.
Оставался меч.
– Выкину, – сказал Ганин.
Он остановился в поисках куста, куда можно меч зашвырнуть. Это должен был быть такой куст, чтобы меч лежал там еще тысячу лет, скрытый от людей. Еще лучше, чтобы проклятый металл сгнил и исчез за это время.
– Теперь уже поздно, – сказал Виктор Сергеевич. – Неси. Даст Бог, хорошим людям отдашь. Пионерам.
– Нету уж пионеров-то.
– Ну, не знаю, кто есть. В школьный музей сдашь.
Ганин шел и думал, что теперь будет с Серегой и Степой. Лежат они там неукрытые, и небо взирает на них. Вряд ли те, кто гнался за ними, озаботятся организацией похорон. Бросят в лесу в лучшем случае. В худшем еще и головы в город потащат: демонстрировать доказательства устранения преступников, фотографировать, подшивать в толстые папки с делом.
– Вернемся? – попросил он у Виктора Сергеевича. – Братья лежат там, их предать земле надо. Дождемся ночи, пересидим, выкрадем их?
– Идем, Андрюша. Этим уже не нам заниматься. Идем, – напарник подтолкнул его в спину.
Высоко в небе пролетел вертолет. Они затаились машинально, присели, задержали дыхание. Звери, в который раз подумал Ганин, точно звери, которых гонят.
– Я, Андрей, вот что решил. Если останусь жив, пойду в монастырь. Скажу, так и так, вот он я перед вами. Примите, братья, хоть я пока неверующий. Как думаешь, возьмут? Если искренне? Скажу, что я Бога ищу и пришел грехи замаливать – свои и чужие.
– Не знаю, – сказал Ганин. – Если искренне, то, может, и возьмут.
О монастырях Ганин знал мало: один его давнишний друг ушел в монастырь – вот и все знания. Ходил-ходил друг на работу, была у него жена, квартира, а однажды не вернулся с работы, пропал. Оказалось, поступил трудником в монастырь, соврал там, что холост. Объявился через полгода – осунувшийся, с бородой. Пахло от него ладаном. И не было одного пальца на правой руке. Сказал – потерял на монастырской лесопилке. Из дома с той поры не сбегал.
– Я давно о монастыре думаю, – продолжал Виктор Сергеевич. – С тех пор, как с антиквариатом этим связались. А после сегодняшнего уж твердо решил: иду, и точка. Вот прямо на том месте решил, где мы с тобой с горы упали! Как озарило: вся жизнь перед глазами пронеслась. А итог этой жизни плохонький, никакой – вот он, итог-то. Жил как не жил. Воевал, мыкался, жену не любил, как собственные дети растут, не видел. Деревьев не посадил – знаешь, говорят, дерево надо посадить. Дом, правда, один отстроил, ну и что? Что он, дом этот? Обнулит грехи мои?
Вертолет над их головами пролетел в другую сторону, и вновь они притаились – нырнули под пожухлые от солнца кроны деревьев.
– А грехов-то, Андрей, вот сколько! – Виктор Сергеевич, когда стал удаляться шум лопастей, провел большим пальцем по горлу. – Захлебнуться можно в грехах. И я так думаю: складываются все грехи в чашу. Живет себе человек с этой чашей, живет, а грехи копятся, наполняют сосуд. И вот однажды становится их столько, что начинают они литься через край. И тогда пиши пропало. Жизнь становится не жизнь, и все, что тебе дорого, катится под откос – судьба, здоровье, мечты, любови и привязанности. А говорю я это к тому Андрей, что кажется мне, будто свои чаши мы переполнили.
Ганин злился – не до моралей ему было сейчас. Душа его надрывалась и скрипела: то воспаряла на миг в жажде мщения, смакуя картины большой крови, то ухала вниз, как с обрыва, и сотрясалась от боли, оплакивая павших.
Он остановился и сплюнул.
– Знаете, что меня бесит, Виктор Сергеевич?
– Не знаю, Андрей. Расскажи.
– А бесит меня то, что вы такой смиренный. На ваших глазах друзей убили, а вы все съели, не подавились и пошли – в монастырь вот захотели. И все-то у вас так гладко сошлось: погибли Сережа со Степой – ну, так это мы сами, грехи. Истыкали ножами живую плоть, подырявили пулей – ну, так изначально не надо было в это дело лезть, чаши-то полные уже. Чудо вот в своем спасении усмотрели. Нести в мир добро молитвой возжелали. Такой вы везде чистенький, хорошенький – того и гляди, крылья отрастут. А парни наши лежат там и костенеют. И у Сереги рот открытый, и мухи уже небось туда заползли. Зато вас послушать – как манны небесной двумя руками хапнуть и сожрать.
– Я за себя говорю, Андрей! А про себя ты сам решай.
– И решу! – крикнул Ганин. – Решу! Сейчас выкопаю себе здесь схрон, засяду и буду ждать. И когда придут эти, я их… – Ганин ухватился двумя руками за рукоять и поднял меч. – Я их так! – И он что было силы рубанул воздух. – И так! – Он рубанул еще и еще. – А вы бегите в свой монастырь! Спасайте шкуру никчемную, плешивую, старую. Знаете, как называют таких, как вы? Терпила!
– Терпила? – переспросил Виктор Сергеевич и замолчал, обдумывая слова. – Что ж, может, и терпила. Только ты, Андрей, молодой еще и не видел многого, а вот я про себя решил: крови на моем веку было достаточно, хватит. Не был ты со мной в Панджшере в восемьдесят пятом. Когда от выстрелов кровь течет из ушей и пулемет такой горячий, что кожа липнет к металлу и сдирается с мясом. И люди, человечки – падают, падают, падают. И красные фонтанчики из тел. Головы их, как орехи: расколются, и скорлупа летит в стороны, шматки кровяные, кости. Вот что было. И скольких я тогда положил – ума не приложу, а только тянут они душу мою. Чем старее становлюсь, тем больше тянут. А тут Сережа со Степой: глянул я на них – грешных, израненных – и все понял. Неправильно мы жили, Андрей. И остановись мы раньше, разойдись по своим домам – не было бы такого конца.
– А не вы ли говорили мне про войну? Война, говорили вы, мужчинам покоя не дает, бродит в них ощущение войны, без войны мужчина как обрезанный. Врали, выходит?
– Не врал. Просто хлебал всю жизнь полной ложкой и, видать, нахлебался. Останусь жив – пойду по лесу и идти буду до тех пор, пока не встречу на пути обитель. Первую попавшуюся. Постучу в ворота и на колени паду. Скажу: «Примите, братья» – если искренне, то примут, ты сам сказал. Если искренне. И буду там молиться за всех вас. За Сережу со Степой – чтобы было у них наверху все хорошо. За тебя – чтобы ты сам не ушел наверх раньше времени. За себя. За Фоку. За убийц молиться буду. И если есть Бог и он милостив – вымолю я вас всех.
– Святоша, – процедил Ганин.
Он хотел добавить что-то еще – злое, обидное, но тут раздался взрыв.
Сначала он не понял, что произошло. Сначала никто не понимает: свет был-был, а потом будто выключатель дернули – и света не стало. А потом обратно – раз! – и снова свет. Если повезет.
В рот набилось земли. Небо. Над головой висело небо, и некоторое время он соображал, чего это он смотрит на небо, чего это разлегся. Под носом натекло теплое, он провел рукой и поднес к глазам, плохо фокусирующимся. Красное. Кровь. Откуда кровь? И почему небо?
Ганин мотнул головой, сел. Стряхнул с головы песок, травинки. Волосы, короткий некогда ежик, отрастали. Надо побрить их, подумал он, надо побрить, и потом до него стало доходить понемногу.
– Витя, – позвал он. – Витя, где ты?
Он впервые называл его Витей. Все пять лет знакомства тот был Виктором Сергеевичем – старшим, своим стариком в компании. Раздражал, да. В последнее время раздражал все сильнее. Привяжется как банный лист, не отлепишь – гундит, гундит, послушать его, так весь мир катится в ад. «А разве не катится?» – спросил себя он. Разве не катится, если Сереги и Степы нет, если никого больше нет и вот теперь даже гундящий старик куда-то запропастился.
– Витя? Хорош уже! Выходи!
Что он там говорил? Говорил, что хочет идти в монастырь – вымаливать их. Придумал тоже. В монастырь. Тут земля уходит из-под ног, а он в монастырь. Тот давнишний друг, ушедший когда-то в монахи, рассказывал еще: в один из дней прикатила к монастырским дверям вереница машин – черных, зловещих. Вышли оттуда мужики, стали стучать в двери. «Подавай, – кричали, – нам брата такого-то. Он нам денег должен». В ответ на стук вышел игумен с «Калашниковым» в руке и зарядил очередь в небо. «Брат такой-то отказался от мирской жизни. Брат такой-то теперь у господа нашего Иисуса Христа на попечении. Занят он, не выйдет, а ежели чего хотите, могу огласить список треб. Хотите заупокойную споем? Не хотите? Ну тогда езжайте с Богом». Что тут поделаешь? Сели мужики и уехали восвояси.
Ганин увидел ботинок.
– Витя. Виктор.
Голос его стал жалобным – как у бабы в день бабьих именин. Читал Ганин, что причитали бабы в этот день по своим, по родненьким. А отплакав по ним, начинали причитать по себе: по судьбе своей, по молодости, по весне той самой, единственной и лучшей, когда тебе восемнадцать, и черемуха цветет, и любовь, и запахи, и ветер – все особенное.
Второй ботинок висел на ветке. Покачивался.
Ты, что же, в монастырь без ботинок пошел? Глупый. Ведь тут же колючки, змеи, поранишься чего доброго, не дойдешь.
Ганин ползал по земле, как слепой щенок, и искал следы.
Назад: Степан
Дальше: Часы