Книга: Дед
Назад: Двухсотлетний
Дальше: Смерть

Тина

Княжий меч уносили в темноту неизвестные. В спине одного из них угадывался Фока. «Куда? – закричал Ганин. – Стой!» И тогда Фока обернулся, а вместо лица у него было пусто – будто обволокло туманом. И еще увидел Ганин за поясом у Фоки нож – мясницкий, блестящий тесак. И Фока увидел, что Ганин увидел. Рука его потащила рукоятку.
За спиной заплясали, хохоча, тени – Фокины новые дружки. Потянули к Ганину руки. Отступая, тот отталкивал их от себя, но рук было не счесть. Руки были отдельной силой. Пальцы, темные, тискали, тащили, рвали.
Ганин сжался, приготовился к тому, что сейчас его насадят на нож.
И тут за спиной закричали: «А ну!»
Дед стоял и попыхивал цигаркой. И то ли дым ее, то ли грозный его окрик привели в движение пространство. Звезды на небе стянуло в кучу, и само небо будто бы скомкало, как газетный лист. А вместе с ним скомкало Фоку и его дружков. И только рукоять ножа еще странным образом висела, ни к чему не привязанная, да и та скоро исчезла.
Плакала девочка.
Варя, догадался Ганин.
– Варя, Варечка! – позвал он.
Плач повторился – слабый, из темноты.
– Не уходи, – сказал Ганин деду. – Я сейчас вернусь и пойдем домой. Варя! – еще раз позвал он. – Варя, ты где?
Он ступил ногой и угодил в зеленую жижу. Жижа была везде.
Дед растворялся в клубах дыма.
– Да стой ты, тебе говорят! Дождись меня! – заорал Ганин, но тот не послушал. Не мог или не хотел.
Жижа хлюпнула. Девочка в темноте запела песню: «Ты неси-неси венок, мой венок, ладу-ладу». Ганин знал эту песню, но сам не помнил откуда. Он вглядывался в темноту. Оттуда, озаряя все стальным блеском, со свистом летел навстречу ему меч. Он становился больше, был виден уже змей на его рукояти, и когда он с хрустом вошел в его плоть, рассек ее так, что стали видны осколки ребер, было не больно. Ганин просто не мог вдохнуть, но больно не было. А потом на ладонь изо рта выкатилась первая капелька крови.
Он проснулся мокрый и разбитый.
– Галя, – позвал он, увидев девушку, сидевшую у окна. В окне скалилось новое солнце – молодое, еще злее прежнего.
– Галя, – еще раз позвал он и неожиданно для себя добавил: – А ведь я тебя обманул.
Она посмотрела на него грустно, и муха, стучавшая в окно, тоже на секунду застыла.
– А я знала, – сказала она. – Той ночью последней в лесу, да?
Ганин кивнул и, прикрывшись простыней, слез с печи.
– Отняли мы добра у людей. Дорогого, редкого. А я человека избил. Люди те были нехорошие… – он замялся. – Один из них мне должен был. В тюрьму я из-за него поехал, обжулил он нас. И с ним зэки какие-то…
Он стоял, потупив глаза в пол, как школьник, принесший двойку.
– Искать они нас будут, Галя. Боюсь, как бы не случилось чего.
Муха, отмерев, продолжила атаковать стекло. Деревянный пол под ногами Ганина был приятным, прохладным.
Девушка отвернулась к окну. Молчала.
– Галя, – протянул он и удивился тому, как прозвучал его голос – жалобно, будто милостыню клянчил. – Галя, мы придумаем чего-нибудь, слышишь? Уедем. В Москву тебя увезу, хочешь? Или дом купим у реки. У меня теперь столько денег будет… – он осекся, упершись в каменный взгляд.
– Прав был Иван Кузьмич, Андрюша, – сказала она, и в ее «Андрюше» не было ни капли нежности. – Вы – попиратели земли. Варвары. Вам земля как дойная корова. Топчете ее, тянете за сиську. Сиська уж высохла вся, сморщилась, а вам плевать. Вас одно только волнует – чтобы никто больше руки свои к сиське не тянул. Отрубите, вырвете, переломаете. Тьфу! Говорила мне мать, не вяжись со скотиной равнодушной. И Агафья говорила: порченый ты. Снаружи вроде как добрый молодец, а внутри – яма, тьма, ложь.
– Все сказала? – скрипнул зубами Ганин.
– Все! И меня бить будешь? Ну, давай! – девушка встала и неожиданно толкнула его в грудь, обидно и сильно. – Бей! – прокричала она.
От толчка Ганин шагнул назад, угодил голой пяткой в ведро, упал. Сверху свалилась еще какая-то кастрюля, грохнуло, звякнуло, и в следующий миг в избу влетела бабка Агафья.
– Не смей! – закричала она, закрывая собой Галю. – Не смей, поганец окаянный! Только тронь!
Ганину понадобилось несколько секунд, чтобы прийти в себя.
Агафья напирала:
– Приехал, убивец! Руки распустил! Девчонку нашу отродясь не били, а он! Сопля московская!
Старуха даже схватилась за ухват и непременно ткнула бы им Ганина, не вмешайся и не схватись за ухват с другого конца Галя.
– Бабушка, бабушка! Остановись!
Ганин стал подниматься – неуклюже, ошеломленный происходящим. Простыня его размоталась, и встал он, уже по доброй традиции, перед Агафьей голый во весь рост. Старуху скривило как от прокисшей еды.
– Развесил мудя. Черт.
Не говоря ни слова, Ганин начал одеваться. Надел футболку, вылинявшую, цвета хаки. Влез в брюки. Женщины смотрели на него молча. Ботинки взял в руку. Хлопнув дверью, вышел во двор.
За порогом избы обдало тяжелым жаром. Солнце не сдавалось в своем намерении уничтожить все живое.
Не помня себя, Ганин прошагал по одной деревенской улице, свернул на другую – не встретил ни единой души и оказался у Порфириева двора.
– Старик! – крикнул он, опершись о кривой забор. – Порфирий! Выходи.
Порфирий появился в дверях – в полушубке и тяжелых вязаных носках, надетых под галоши.
Он щурился, глаза его слезились от света. Борода выпучилась в разные стороны, будто желала сбежать от владельца. Выглядел Порфирий точно на сто восемьдесят лет.
– Ты вчера вроде бодрее был, – с ходу нагрубил Ганин. – Выглядишь как рухлядь.
– А! – узнал его Порфирий. – Явился-таки. К обеду оживу, сынок, как птица-феникс. А с утра собственных костей не могу передвинуть. Когда Господь приберет, поди, уж совсем буду как черепаха – пык-мык, жопой кверху…
– Пойдем, – перебил его Ганин. – Покажешь, где лежали бойцы.
– Какие бойцы? – переспросил непонимающий дел.
– Те, что в атаку шли… И легли в землю слоями. Помнишь, ты вчера говорил?
– А! Так их выкопали давно.
– Неважно! Пошли, покажешь место.
Они взяли лопату – вчерашнюю, обломанную, и Порфирий, безуспешно приглаживая бороду и жалуясь на жизнь, повел. Борода не давалась. Выкручивалась, тугим седым волосом тянулась к небу.
Идти было недолго. Уже через пару домов старик стукнулся в калитку.
– Дуняша! – позвал он. – Глянь, кого я привел.
Вышла женщина – та, что вчера видела Ганина копающим Порфириев огород.
– Помощничек? – весело спросила она, отирая мокрые руки о фартук.
Руки были белые-белые – странным образом Дуняша не загорела, живя в сельской глуши. На руках ее копошились родинки, казавшиеся живыми жучками. Было Дуняше при ближайшем рассмотрении за шестьдесят.
– Вот человек военной историей интересуется, железки и кости ищет, – представил Ганина Порфирий. – У тебя ж этого добра много было на участке. Ты покажь ему, где вскопать.
– Могу и показать, – с готовностью кивнула Дуняша. – Пойдем, – она тронула Ганина за плечо. – Пойдем, милый.
Старик ухмыльнулся, глядя на это согласие душ. Из старческого его рта пахнуло преисподней.
– Вот тут у меня морковка, – показывала свои владения женщина. – Вот тут клубника должна была быть, но ее в июне градом побило. Картофель…
Ганину оставили для копки участок в пару соток, заросший желтой крапивой. «Здесь земля нетронутая, – сказала Дуняша. – Что найдешь, все твое».
Поплевав на руки, взялся Андрюха за лопату. Посмотрел, как в мареве удаляется, покачиваясь, Дуняшин зад. Вспомнил Галю. Вспомнил, что в Москве его ждет дочь. Интересно, есть ли здесь мобильная связь? Он у черта на куличках, словно в другой вселенной, измученный, ошалевший, зачем? В Москве – Варя. Родная. Они пойдут в зоопарк. «В зоопарк пойдем, Варечка, – прошептал он сухими губами. – Варя. Варенушка. Варенок».
В Индии говорят: человек связан с космосом через маленькую точку на затылке. Точка – чувствительный канал. Ловит вибрации, эманации, божественную хрень. Било солнце Андрюху Ганина наотмашь – прямо в эту точку. Било так, что земля под ногами казалась изумрудно-зеленой. Плыла кругами. Распадалась на фракталы.
«Галя, – шептал он, вонзая лопату в землю. – Галюшка. Варя. Варенок».
Он кончил работу быстро, не найдя ничего. С досады запулил огрызок лопаты на соседний участок – по виду брошенный пять веков назад. Пошел отчитываться в дом.
В доме, за устланным ржавой скатертью столом сидели Дуняша и старик. Порфирий трогал Дуняшу за белое плечо. «Я тебе еще дурака приведу. Весь огород вскопает. Только поди жить ко мне, скрась последние дни». Дуняша вяло вырывалась. «Отстань, Порфирий». – «Не отстану». – «Вот приставучий репей». – «Идем, милая, не кобенься. Мне жить осталось, почитай, три дня и три ночи. Погрей напоследок старика. Я на тебя избу отпишу».
Ганина они не видели, и когда он выступил из тени – удивились.
– Обманули, значит? – спросил он. – Не было в огороде ничего?
Порфирий не смутился ни капли.
– В тебе силищи – как у быка. А у нас грядки не вскопаны.
– А фотокарточку деда моего где нашел?
– Сказал же – на огороде! Только было это полвека назад – я ж тебе объяснял. А за полвека всех бойцов подняли и все железо тоже. Нету больше железа! А тут хоть польза какая-то от тебя, – Порфирий кашлянул, провел ладонью по бороде. – Ты скажи вот что, мил человек, – вдруг выпалил он. – Про деда-то небось сам присочинил, а? Забрал фотокарточку, чтоб на толкучку отнести да там загнать подороже. А? Москва?
Дуняша сказала ласково:
– Да ты не сердись. Водички хочешь?
Ганин плюнул на пол:
– А! Чтоб вас!
Пнул с досады дверь и пошел прочь.
До вечера просидел на откосе. Курил, спасаясь в тени. Лазал купаться. Откос и впрямь был хорош.
Под вечер пришли ребятишки – видимо, городские, отправленные родителями к древним бабкам проводить лето. Привели тощую старую лошадь и стали мыть ее мочалкой. Ганин не удержался, крикнул из своих кустов:
– Не трите сильно, а то помрет!
В ответ руководящий процессом пацан стрельнул у него сигарету.
– Закурить дай, дядя.
– Я тебе ремня сейчас дам, а не закурить.
– Жадный, – кивнул пацан своим. – Из Москвы приехал. Они там все такие.
В умирающих селах о приезжих все узнавали быстро.
Ганин закрыл глаза, растянулся на земле, вдохнул прилетевшей невесть откуда гари. В этот момент в лицо ему прилетел шмат теплой зеленой тины – ребятня достала из реки и решила отомстить москвичу за жадность.
Он вскочил, затопал, замахал кулаками – но больше для проформы, без злости, и сам же покатился со смеху, когда увидел, как мелькают босые пятки и летит в поле отчаянный детский крик, и тот главный заводила-пацан пришпоривает свою столетнюю лошадь.
Назад: Двухсотлетний
Дальше: Смерть