Книга: Странная практика
Назад: Глава 13
Дальше: Глава 15

Глава 14

Мьюлип говорил по-английски значительно хуже своего отца, однако Грета, стоя в темноте и слушая его историю, смогла все разобрать.
Гулям были знакомы практически все уголки подземелий, начиная со стоков и кончая метро, старинными пневматическими трубами для передачи депеш и многомильными техническими туннелями полуторавековой давности, опутывавшими всю столицу. Они прекрасно овладели искусством оставаться невидимыми для людей, которые регулярно посещали эти подземные пространства. Им пришлось это сделать. А слух и зрение у гулей очень острые.
Он охотился за свежей крысой для малыша Акхи (вообще-то гули не любят свежее мясо, предпочитая, чтобы оно начало чуть расползаться, но в живой здоровой крысе вряд ли окажется отрава, в отличие от дохлой) в туннеле северной ветки метро неподалеку от станции «Белсайз-Парк», когда услышал мужские голоса, которые доносились не со станционной платформы, а из-под нее. Голоса, просачивавшиеся вверх сквозь землю.
Мьюлип и раньше знал, что кое-где под метро прорыты более глубокие туннели, но они в основном были очень надежно закрыты, а порой и замурованы, а еще там было много всяких штук, от которых пахло человеком, а крыс – мало, и потому более глубокие туннели в качестве возможных обиталищ гулями не рассматривались. А в этом отнорке находились люди – и ему стало любопытно. Он пробирался по паутине вентиляционных каналов, пока не смог заглянуть в старый перекрытый нижний туннель с ржавыми стенами.
Раньше он никогда не видел в таких местах огней. Гули прекрасно видят в темноте, а люди без таких ярко сияющих огней почти моментально слепнут. Внизу были два человека, разговаривавших друг с другом, но то, что Мьюлип увидел позади них, оказалось гораздо интереснее.
– Голубой огонь, – сказал он Грете. – Голубой огонь во… фляжке? Лектриство.
Акха у него за спиной ссутулилась и теснее прижала к себе младенца. Она дрожала.
– Лектриство, – повторила она с шипением, поправляя ударение, словно это было имя какого-то страшного врага или смертельной болезни.
– Огонь в бутылке, – проговорила Грета, сосредоточенно. – В… бутылке примерно такой высоты, с торчащими со дна ногами?
Мьюлип кивнул.
– Мы его раньше видели, – подтвердил он, – голубой огонь под землей, лектриство, мы раньше его видели, все племя моего отца: оно убивает двух наших, когда тронули в туннеле то, что нельзя трогать. Голубой огонь прыгает на них, и они пляшут, и они горелые, и они мертвые.
– Бойся его, – прохрипела Акха. – Берегись.
– Но тут огонь пойман в бутылку, – продолжил Мьюлип. – В бутылке он не прыгает на людей, и они его не берегутся, как будто бояться нечего. Это колдовство.
– Это электромагнетизм, – отозвалась Грета. У нее голова закружилась при воспоминании о том, как Фаститокалон объяснял про параллели. – Эта… штука, которую ты видел. Она под городом не единственная. Есть как минимум еще одна, и та действительно колдовская. Она… стоит за всем этим – за всеми убийствами, за нападениями на ваш народ. Туда и пошли Ратвен с остальными. Сломать ее. Покончить с этим.
Акха затрясла головой, прижимая к себе малыша. Тот тихо заплакал.
– Нет! – сказала она, а потом выпалила что-то на гульском. Мьюлип ее выслушал.
– Она говорит: они сломают бутылку и выпустят огонь, и все будут плясать и гореть, – перевел он.
Грета вздохнула.
– Я могу понять, почему вы так подумали, – сказала она, – но это… оно не может жить вне своей бутылки. Оно не вырвется и никого не убьет. Оно просто погаснет, как задутая свеча, и перестанет… быть опасным, если не считать фактора ртутного отравления, о котором я сейчас не стану думать. Его необходимо отключить или сломать – одно из двух.
– Отключить? – переспросил Мьюлип.
– Да. Это надо прекратить.
– Вырубить силу? – проговорил он, словно уточняя.
– Да. Так. Отключить, обесточить, вырубить ток – как тебе больше нравится, – сказала она, замечая, как ее голос противно повышается.
– Я знаю, как.
В тусклом свете гнилушки Грета не могла рассмотреть выражения его лица так ясно, как ей хотелось бы.
– Правда? – спросила она.
– Люди в туннелях разговаривают, – объяснил он. – Я сначала не слушаю, но потом один говорит «вырубить», и я прислушиваюсь. Они говорят о силе. Говорят про силу и как ее вырубить, про коробку, которая ее питает, и где найти эту коробку, снаружи от туннелей.
Грета воззрилась на него. Если Ратвен прав и бомбоубежища устроены приблизительно одинаково, то почему они об этом не подумали? Боже, им не обязательно идти прямо в логово этой штуки, вооружившись только кавалерийской саблей и парой шелковых вуалей, это же…
– А ты не помнишь… – начала, было, она… и договаривать не понадобилось.
Он кивнул.
– Я слушаю, – сказал он. – Я очень хорошо слушаю, доктор Хельсинг. Я слышу все, что говорили, – и я помню.
– Нам надо попасть на станцию «Сент-Полз», – сказала она. – Эта штука – там. Под ней. Если это такое же бомбоубежище, то и рубильник, скорее всего, в таком же месте. Ты можешь отвести меня туда, Мьюлип? Можешь отвести меня туда прямо сейчас?
* * *
Фаститокалон неподвижно застыл в темном дверном проеме магазина на Ньюгейт-стрит, не видя под ногами знакомого тротуара: для его несколько более сложно устроенного зрения поверхность улицы была всего лишь прозрачным намеком, линией, прочерченной на многослойной диаграмме. Ему видны были и лифтовая шахта с уходящими спирально в темноту ступенями, и странная вертикальная стопка платформ станции метро «Сент-Полз», а ниже…
Ниже оказался переплетенный клубок пульсирующего голубого света, окрашивающий и заполняющий все ходы заброшенного убежища. Перемещения голубых монахов запечатлелись как петляющие и многослойные следы, похожие на звериные тропы, и Фаститокалону было видно, где именно они переползали из одной системы туннелей в другую, следуя по своим смертоносным делам, перемещаясь под городом в слепом муравьином упорстве. Голубые следы сходились к пульсирующему сердцу свечения, где затаилось то, что творило все это с ними – с безумными монахами, с жертвами убийств, с Варни и Гретой, и один только бог знает, с кем еще.
Фасс решил, что оно еще не заметило их… пока. Он тратил немало сил, поддерживая щит на Варни, Крансвелле и Ратвене, которые крались вниз по виткам лестницы, – и ничто в этом пульсирующем свете не говорило о том, что его собственное присутствие как-то ощутилось. Фаститокалон знал, что надеяться не следует, однако он прожил здесь, на шкуре мира, уже очень-очень много лет, а от некоторых человеческих привычек избавляться трудно.
Видел он и голубые точки – двух монахов, все еще остающихся в туннелях бомбоубежища. Когда остальные почти добрались до конца спуска и остановились в ожидании сигнала от него, Фаститокалон сделал глубокий болезненный вдох (сейчас все причиняло боль, он был уже выжат, а сделать предстояло еще очень многое) и сосредоточился на двух голубых точках.
Спустя мгновение раздался глухой удар, какой бывает в автомобильном двигателе: это воздух схлопнулся там, где только что находился Фаститокалон.
Он оказался в затхлой холодной темноте – плотном мраке, какой царит под землей. Его зрение нуждалось в свете не больше, чем у монахов «Меча Святости»: для него туннель, в котором он стоял, был прозрачным очертанием на фоне подвижного чертежа.
Фасс прекрасно понимал, что два монаха, на секунду ошеломленные внезапностью его появления, наступают на него с крестообразными клинками на изготовку: подпустил их к себе совсем близко, а потом… поменялся.
В течение всех проведенных на земле веков Фаститокалон выглядел примерно одинаково: бледно-серый, лет под пятьдесят, респектабельный, неприметный. Человек. Сейчас он преднамеренно убрал эту видимость – и темный туннель внезапно осветило подвижное, мерцающее оранжевое сияние.
После столь долгого отсутствия крылья ощущались очень странно. На самом деле все тело ощущалось странно – не неприятно, а просто непривычно. Фаститокалон, который теперь уже никак не походил на пожилого человеческого бухгалтера, воспарил на пару ладоней над полом и распахнул крылья как можно шире, перегородив ими жерло туннеля.
Крылья демонов, вопреки предположениям, могут принимать практически любой вид – по желанию их обладателя. Кожистые и похожие на птеродактиля, конечно, время от времени бывали в моде, а отдельные личности увлекались сложными вариантами а-ля перепончатокрылые, с массой радужных прожилок, но у Фаститокалона они были все такими же белыми, как в тот момент многовековой давности, когда пламя Авернского озера выпило из них весь цвет – в утро Падения. Перья, пожалуй, немного потрепались. Им бы не помешал хороший уход. Однако мерцающий оранжевый свет, окружающий каждое из них, скрывал большую часть износа.
Два монаха застыли на месте, как только началось световое шоу, – и теперь взирали на него. Их глаза под голубым сиянием напоминали белок вареного яйца, как это было у Хейлторпа, и Фаститокалону вспомнились собственные слова, сказаные бывшему орденцу: «Ваша душа цела, я сейчас смотрю на нее».
Сейчас он смотрел на их души – и внутри у них действительно что-то было: переплетенное и заросшее безумной жужжащей голубизной.
– …Ангел, – прошептал один из них.
Клинки так и остались у них в руках, забытые.
«А может и получиться», – подумал Фаститокалон, постаравшись улыбнуться. А потом потянулся – жестко, мощно – в их разум, вцепился в дергающиеся голубые щупальца, оплетавшие его, и потянул.
Он ощутил рядом остальных и, продолжая тянуть, крикнул во весь свой ментальный голос: «ПОРА!»
* * *
Получилось так громко, что все трое вздрогнули, хотя никто из них не услышал ни звука. Ратвен посмотрел на Крансвелла и Варни, явно принимая какое-то окончательное решение, кивнул – и все вместе они рванули по последнему витку лестницы… на свет.
На свет. Голубой свет. Наконец-то они попали в область холодного свечения подземелий – в свет, который убивал микробы, обжигал кожу, говорил слова в умах и сердцах людей и превращал их в нечто, уже не совсем человеческое.
Крансвелл успел понять, что их не ждали: защита Фаститокалона подействовала. Их появление стало сюрпризом, а оно сюрпризов не любило. А потом остальные отпрянули, заслоняя глаза от ослепительного сияния, и свет упал прямо Крансвеллу на лицо, и все мысли полностью исчезли.
Он стоял, прикованный к месту, а свет лился сквозь него – сквозь душу, сквозь разум. Теплую красноту успокоения, полученную от Ратвена, смыло волной яркой холодной голубизны. Все ощущения угасли: не стало ничего, громе гула, голубизны и пляшущей искры в сердце сияния.
Она была громадная, гораздо крупнее, чем ему представлялось, эта тяжелая стеклянная колба с угловатыми ножками, почти метровой высоты от основания до вершины купола, закрепленная в металлическом шкафу. Издаваемый ею гул наполнял весь мир, забивался в пазухи черепа, резонировал с корнями зубов, создавал рябь в прозрачном геле глаз.
Он сделал шаг вперед, а потом еще один, углубляясь в сияние. Теперь он мог понять голубых монахов, понять их… страстность. Их поклонение.
А потом какие-то руки стальными тисками сжали его плечи и резко развернули, чтобы он встретился взглядом с глазами, которые даже под шелковой вуалью походили на отполированные металлические шары. Варни скалил зубы – очень острые, очень длинные и очень белые, – и где-то в глубине мозга у Крансвелла вспыхнул глубокий первобытный ужас, который словно развеял голубой туман.
– Держитесь! – сказал, а вернее – прорычал Варни. Из его голоса исчезла вся мелодичность, оставив только властность. – Крансвелл, держитесь. Вы меня поняли?
– …Такая красота! – услышал он собственные слова.
Его мысли были подобны осколкам льда и зыбучему песку – сплошные острые края и тупое беспомощное сползание, – отравленные голубизной, опьяненные ею.
– Август Крансвелл, вы прекрасно знаете, что эта штука – просто нахальная лампочка, всего лишь техническое устройство, невесть что о себе возомнившее, – сказал Варни, и к нему вернулись сладкозвучность и мелодичность, и вместо теплых розовых облаков Крансвелл внезапно оказался в помещении с зеркальными стенами. Это было как прикосновение холодного стекла к горящей коже, – лучше подчинения Ратвена, лучше яркой волны адреналина.
В зеркалах он смог видеть яснее – смог увидеть выпрямитель таким, как он есть, и услышать его голос, не попадая в полную власть его чар.
– Вы должны это сделать, – объявил Варни, и слова эхом разнеслись по залам его разума. У них за спиной Ратвен отшатнулся назад ко входу, пряча лицо: даже сквозь гуденье Крансвелл слышал его хриплое дыхание. – Я сам не смогу подойти достаточно близко, – добавил вомпир, – а Ратвен едва стоит, так что придется вам, Крансвелл. Вы справитесь?
«Я должен, – подумал он, – выбора нет. Должен – значит, смогу».
– Да, – ответил он вслух, и Варни стиснул ему плечи до синяков.
Он видел сквозь шелк, как лицо у Варни идет волдырями, чувствовал, как горит его собственная кожа. Вспомнил мужчину, которого они оставили дома у Ратвена: тот провел… возможно, часы… в бдении, стоя на коленях совсем рядом с этой штукой. Вспомнил неуверенный дрожащий голос, цитирующий кусочки Писания, нарезанные и склеенные, словно письмо с требованием выкупа, в набор новых и отвратительных заповедей.
«Ибо грех проник в их жилища, – подумал он, – и находится среди них».
Он повернулся от Варни обратно к подвижной сердцевине света в ее стеклянном замке: рукоять сабли из гостиной Ратвена была теплая, как кровь.
* * *
Они были совсем мальчишки! Для разума Фаститокалона воспоминания обоих монахов оказались яркими, четкими – даже под извивающейся ядовитой голубизной чужеродного воздействия. Одному только недавно исполнилось девятнадцать, второму было немного за двадцать. Обоим очень хотелось стать священниками. Служить Богу. Поступать правильно.
Он упрямо держал голубое свечение, тянул его, ощущая, как спайки между человеческим и нечеловеческим начинают рваться. Фаститокалон видел, как Стивен Хейлторп сделал это самостоятельно, раненый, больной, на последних каплях сил, – и теперь, когда ему самому пришлось попытаться отделить две относительно здоровые личности от цепких, вертких щупалец того, что стояло за всеми этими бедствиями, он был изумлен, что Хейлторпу это вообще удалось. Что он вообще как-то нашел решимость попытаться.
Фаститокалон сравнительно недавно узнал о смерти Хейлторпа. Он почувствовал, как эта точка света в его восприятии города погасла. С остальными все было в порядке… или не в порядке – ему совершенно не нравилось то, как ощущается подпись Ратвена, – но на месте. Крансвелл, Варни. Грета.
Он чувствовал ее в своем сознании так, как чувствовал всегда, с того холодного мрачного утра, когда впервые предложил ей свою поддержку, говоря «Ты не одна», говоря «…я здесь, я с тобой». Она была маленькой яркой гирькой на реальности, которая почему-то всегда напоминала Фаститокалону омытый дождем воздух, ясный свет после грозы. Он не мог уделить ей больше внимания и попытаться понять, как она справляется с событиями этой ночи, – ведь сейчас сущность из выпрямителя боролась с ним за власть над душами двух человек. Ему придется полагаться на то, что Грета сама о себе позаботится. Хорошо хоть, что она во всем этом не участвует, находится дома в безопасности.
Он так устал, а эта штука цеплялась так крепко – и он почувствовал, что подписи пневмы монахов начинают трескаться и крошиться под невероятным напором… И Фаститокалону даже не пришло в голову задуматься о том, где могут находиться остальные члены ордена этой прекрасной ночью… пока не стало слишком поздно. Он даже не ощутил приближения еще четверых голубоглазых монахов: они были укрыты голубым свечением, силой той штуки, которую он пришел уничтожить, – штуки, которая отозвала обратно своих слуг, чтобы разделаться с этим незваным вторжением. Он даже не услышал их приближения. Всего доля секунды отделила внезапное отвратительное понимание, что они находятся прямо у него за спиной, и ошеломляющий резкий шок от крестообразного клинка у него в спине… а потом думать стало просто нечему.
* * *
Всего пять шагов отделяло Крансвелла от выпрямителя, когда он услышал, как Ратвен произнес: «О боже!» – полузадушенно и бессильно.
– Эдмунд! – с ужасом вскрикнул Варни.
И стоило Крансвеллу оглянуться, как из его разума внезапно и полностью исчезли ясные прохладные зеркала.
Потому что внимание Варни больше не было сосредоточено на Крансвелле. Вместо этого оно было направлено на трех монахов, стоящих в туннеле сразу за его устьем и держащих наготове свои отравленные ножи. У того, кто находился в центре, клинок был до рукояти и даже за ней запятнан чем-то, казавшимся в циановом свете черным, блестевшем на пальцах мужчины. Еще влажным. На глазах у Крансвелла одна капля скатилась по кромке клинка, задержалась на мгновение на кончике, набухла – и бесшумно упала на пол.
Ратвен шагнул к двери, сжимая кулаки, и Крансвелл успел увидеть, как его серебряные глаза вспыхнули алым… а потом у него в голове зазвучал голос, похожий на удар грома.
«Смотри на меня, – сказал голос, вибрируя у него в зубах, в костях. – Смотри на меня, смотри в мой свет».
Он не мог ничего сделать, чтобы не повернуться. Он почувствовал, что сухожилия трещат, как пересохшие кожаные ремни. Крансвелл внезапно четко понял, что, если станет сопротивляться этому притяжению слишком активно, сам сломает себе кости.
«Смотри на меня, – сказала штука из сияния, и веки Крансвелла не повиновались его отчаянным попыткам зажмуриться. – Смотри на меня».
У него не было выбора. Он посмотрел. И он увидел.
И мир стал пустым и ужасающе голубым.
* * *
Боль была сильнейшая. Боль заполняла весь мир, все его планы, все органы чувств; все виды зрения были целиком затоплены разрывающей, невыносимой мукой.
Фаститокалон лежал на грязном полу туннеля. Одно крыло сломалось и завернулось под него, в легких двигалась теплая жидкая кровь. Воздух с клокотанием вырывался из раны в спине, дыхание стало невозможным.
И боль была не самым страшным. Боль он мог вынести. Самым худшим было полное и уверенное осознание того, что он подвел – подвел их всех: подвел Ратвена, Варни и Крансвелла, которые наверняка стали следующими жертвами монахов, подвел Грету, которая рассчитывала, что он поможет остальным, подвел двух юнцов, чьи пневматические подписи пытался освободить в тот момент, когда крестообразный клинок вонзился ему в спину. Подвел даже самого себя… хотя это совершенно никакого значения не имело.
Он закашлялся, отхаркивая темную горькую кровь, и подумал: «Асмодей все-таки был прав: я – ошибка мироздания».
Эта мысль причинила меньше боли, чем можно было ожидать. Больше того: Фаститокалон заметил, что боль уходит, отступает от него, словно неспешный отлив, а в окружающей его темноте постепенно начинают появляться звезды. Одна за другой, а потом десять, двадцать, сто, тысяча звезд стали загораться, усеивая темный туннель искрами алмазного света.
Фасс не ощущал рук, ног. Пока он наблюдал, как загораются звезды, охватило оцепенение, унося прочь боль, печаль, горе. Он перевернулся, чтобы рассмотреть яркие созвездия над собой. Рана в спине вообще перестала его беспокоить.
«Какая красота! Как в Аду – весенней ночью в Аду, когда все хрустальные сферы со звоном вращаются, а пламя озера становится похожим на пол из подвижного опала». Он попытался потянуться рукой, попытался прикоснуться к ним – но оказалось, что шевелиться он не может.
«Ах, Сэм, – подумал он, внезапно очень ясно увидев, как Сэмаэль стоит на ступенях у края озера с венком бледных цветов на волосах, только золотое, белое и голубое, подсвеченное рябью воды и его собственным теплым сиянием. От этой картины у него перехватило дыхание. – Ах, Сэмаэль, как мне тебя не хватает. Как мне не хватает всего этого!»
Вокруг него медленно таяли его крылья, но перья оставались, опадая одно за другим на пол туннеля беззвучным белым снегом. «Сэмаэль», – повторил его разум. «Сэмаэль…» – уже где-то далеко: слово и имя удалялись от него, уходили из этого мира в иной.
«Ах, Сэмаэль, я хочу домой».
Фаститокалон смотрел на звезды и смутно думал о белом небе и криках воронья. Подумал о Грете, уже очень далекой, о ее решимости тем холодным утром, и, продолжая думать, начал уплывать.
* * *
В итоге Мьюлип понес ее: посадил себе на закорки, как малышку, потому что гули как раз и предназначены для бега под низкими сводами туннелей в кромешной тьме – пригибаясь, тяжело нагруженные. Они потеряли бы время (которого, как Грета была уверена, им нельзя было терять), если бы ограничились той скоростью, которую она смогла бы развить на своих двоих.
Это было не самым приятным ощущением: Грету подбрасывало и мотало на спине у Мьюлипа в полной и непроглядной темноте. Она вынуждена была полагаться на зрение и чутье гуля. Акха и ее малыш, у которого, как оказалось, не было имени – они не давали детям имена до определенного возраста, потому что очень много гуленков погибали в младенчестве, – бежали следом. Единственным звуком во всем мире стал топоток ног по полу и быстрое резкое дыхание гулей. Грета даже не подозревала, насколько они тренированные: Мьюлип быстро бежал без остановки уже минут десять, с тяжелой ношей, но дыхание у него, хоть и стало частым, совершенно не сбилось.
Грета понятия не имела, где они находятся и что это вообще за туннели: без света темные пространства ничем друг от друга не отличались. Несколько раз они сворачивали направо или налево, следуя по уходящим вниз изгибам переходов, а один раз им пришлось замедлиться, чтобы миновать настолько узкий переход, что свод царапал Грете спину. Она крепко зажмурилась, вцепилась Мьюлипу в плечи и просто ждала, когда все закончится. И, когда они выбрались в более просторный туннель и Мьюлип смог выпрямиться, Грета заметила, что сердце у нее колотится, а в мозгу плещется перегоревший адреналин и токсины усталости.
Она не могла бы сказать, сколько времени прошло до того момента, когда гуль наконец перешел на рысцу, а потом и на шаг… потом он отпустил ее ноги, и она сползла с его спины и привалилась к невидимой стене туннеля. В следующее мгновение Мьюлип снова достал кусок светящегося дерева, и в его слабом сиянии она смогла разглядеть, что они находятся в бетонном коридоре, а не под кирпичными сводами. Провода и кабели многоцветными фестонами были развешаны по стенам, а еще…
А еще у одной из стен оказался высокий металлический шкаф, краску на котором невозможно было разглядеть при слабом свете гнилушки, – однако Грета знала, что у него скучный серовато-зеленый цвет, как у всех электрораспределителей по всему миру.
Коридор затрясся: где-то очень-очень близко по туннелю прошел поезд, и с потолка полетела мелкая пыль. Последний вагон прогрохотал мимо них, и звуки заглохли вдали. «Мы под самым метро», – поняла Грета и снова посмотрела на металлический шкаф у стены и толстые кабели, уходящие в него с обеих сторон.
– Здесь, – сказал Мьюлип. Стоящая за ним Акха наблюдала за Гретой пристально – гораздо пристальнее, чем хотелось бы. – Люди в глубоком туннеле говорят: в коробке, в служебном коридоре к северу от убежища, – отсекающий рубильник.
Шкаф был заперт, конечно же, на массивные висячие замки, чтобы не допустить постороннего вмешательства.
– От всей станции или только от убежища? – уточнила она.
– От убежища, – ответил он, а потом повернулся и сказал Акхе что-то по-гульски, совершенно иным тоном.
Грете послышалось в нем успокоение и нечто, похожее на гульское «пожалуйста».
Акха скользнула взглядом по нему, по Грете, по шкафу, а потом посмотрела на ребенка на своих руках.
– Говоришь, лекстриство нас не обожжет, – проговорила она, снова глядя на Грету. – Не выйдет из бутылки, виденной Мьюлипом, и… не сбежит?
– Этого не будет, – подтвердила Грета. – Даю слово, что не будет. Из-за разбитого стекла оно не освободится: когда стекло разобьют, оно погаснет. Но я хочу, чтобы вы отошли подальше от этого шкафа, когда я буду поворачивать рубильник, – просто на всякий случай. Только кто-то из вас не мог бы открыть замок?..
Акха вздохнула – такого глубокого вздоха Грета от гулей еще ни разу не слышала – и передала младенца Мьюлипу, который моментально принялся его качать, неосознанно и привычно. Она встала на колени у шкафа и взяла замок левой рукой… и Грета только теперь заметила, что когти у нее намного длиннее, чем у большинства гулей, – длиннее и очень острые, с черными кончиками, как у иголок дикобраза. Один из них оказался не совсем прямым, с выпиленными по бокам зигзагом бороздками – и именно этот коготь Ахка осторожно вставила в замочную скважину, а потом чуть повернула.
Грета ожидала, что они просто сорвут замок с двери и отшвырнут в сторону, как это сделал бы вампир, но, наблюдая за действиями Акхи, поняла, насколько важным – жизненно необходимым – для безопасного существования гулей должно быть умение отпирать и запирать замки, не оставляя никаких следов. Вспомнились слова Гэндальфа: «Никому не говорите, надежно спрячьте», – и она чуть было не рассмеялась от нервной усталости.
Вскоре внутри замка раздался негромкий четкий щелчок – и дужка освободилась. Акха бросила замок и занялась вторым, на который ушло еще меньше времени. Открыв оба, она встала и, отойдя от распределительного шкафа, взяла полусонного малыша у Мьюлипа и прижала его к груди.
У Греты слов не осталось.
– Спасибо, – только и смогла она сказать после паузы. – Я… спасибо.
– Делайте, – отозвалась Акха. – Доктор. Остановите его.
Грета кивнула, распахнула дверцы – и при виде открывшегося сложного оборудования у нее упало сердце: как она, к черту, определит, который рубильник поворачивать?! И тут Мьюлип сказал:
– Второй справа, верхний ряд.
– Спасибо! – снова сказала она. – Вы не передадите мне свет? А потом, пожалуйста, все отойдите обратно в туннель на безопасное расстояние, ладно?
Он вручил ей гнилушку… Грета ожидала, что та окажется либо горячей, либо холодной на ощупь – судя по потустороннему зеленому свечению, но она ощущалась, как любая щепка, совершенно обычная и непримечательная. Их пальцы на мгновение соприкоснулись, а потом Грета осталась одна.
Она поднесла деревяшку к рубильникам, пытаясь прочесть старые полуотклеившиеся этикетки, но разглядела на каждой только цепочку бесполезных цифр и букв. «Это не имеет значения, – подумала она. – Мьюлип слышал тех людей. Второй справа, верхний ряд». Придется положиться на его воспоминания.
Рубильники были… громадные, старые. Она стиснула пальцы на бакелитовой ручке того, который был ей нужен.
«Боже! – подумала она. – Если не получится…»
Однако рука уже двигалась, рубильник вышел из паза «ВКЛ» с треском и шипеньем искр и ударился об «ВЫКЛ» со звуком, который показался Грете слишком громким – настолько громким, что его могли услышать люди на поверхности, настолько громким, чтобы заставить бетонный туннель вокруг нее растрескаться, сыпля внутрь землю.
* * *
Крансвелл завис в голубой пустоте, не имея возможности пошевелиться, не имея возможности закричать, а штука, обитавшая внутри света, методично отслаивала его мысли и воспоминания прозрачными пластинками. Она оказалась у него в голове, видела все-все постыдные мелкие детские предательства, все, что когда-либо было ему отвратительно, каждый его промах, каждую вспышку похоти и зависти, каждое преднамеренное оскорбление – расчленяла их четкими и ясными разрезами и раскладывала на его обозрение, одно задругим.
«Вот, что ты такое, Август Крансвелл. Вот все, что ты собой представляешь».
«Нет! – подумал он. – Я не такой! Я никогда…»
«Никогда – что? – уточнил голос ехидно. – Никогда не мошенничал, не крал, не делал больно?»
И она последовательно демонстрировала Крансвеллу картины его собственных воспоминаний: пример за примером.
«Я никогда не убивал!»
«Да? – отозвался голос. – А как насчет собаки миссис Дженнингс, когда тебе было девятнадцать и ты вел машину приятеля и крутил настройки стереосистемы, вместо того чтобы следить за дорогой?»
«Это вышло случайно!»
Он очень ясно видел всю картину: ее представили ему на одобрение, словно бутылку вина в ресторане… Он сам, юнец, стоит на коленях на обочине рядом с тем, что только что было собакой, а идиотская стереосистема идиотской машины трубит ту песню, которую он хотел пропустить, а собачья кровь пропитывает ткань на коленках его джинсов… и он твердит: «Не надо, о господи, не надо. Прости, прости, пожалуйста, не надо!»
«Я не хотел!!!» – взвыл он внутри света. По его щекам струились слезы.
«С тем же успехом это мог оказаться сынишка миссис Дженнингс, Август. Мог ведь? Мог? Ты не смотрел, куда едешь, а человек, готовый задавить собаку, задавит и ребенка».
«Я не хотел», – снова повторил Крансвелл, уже глухо, бессильно – и почувствовал, как эта штука вся подбирается для следующей атаки, ощутил, как она смакует болезненный опыт того давнего дня и ищет в голове новый… как вдруг, внезапно, без всякого предупреждения, свет отрезало.
Глубокий мрак заполнил зал – темнота была настолько полной, что казалась твердой, словно воздух застыл какой-то непроницаемой субстанцией. В этой тьме Крансвелл смог услышать тихий рык какого-то вентилятора, замедляющего вращение: лопасти постепенно останавливались. Смог услышать собственное дыхание: он пыхтел, словно пробежал вверх по нескольким лестничным пролетам. Разум снова стал его собственностью – книгой, закрытой от любопытных глаз, он снова был у себя в голове один и успел подумать: «Нам отсюда дороги не найти, мы потерялись в лондонских подземельях, потерялись во тьме, а у них отравленные ножи, а у нас всего один меч, и я не умею им пользоваться», – и тут искра внутри стеклянной колбы снова мигнула, оживая.
Свет стал усиливаться, а с ним и голос, словно вращали ручку громкости. Крансвелл почувствовал, как эта сущность снова начинает его дергать, на лице у него еще сохли липкие слезы… но теперь она стала слабой. Он мог различать ее края.
Он сделал к ней шаг, и еще один. Сабля Ратвена по-прежнему была у него в руке, и, хотя голос в голове все усиливался и усиливался, он обхватил эфес обеими руками и занес оружие над плечом.
«Собака миссис Дженнингс была без поводка, – сообщил он голосу. – Ее вообще не должно было быть на той гребаной улице, и это была СЛУЧАЙНОСТЬ, а ТЫ – НЕ ГЛАС БОЖИЙ…»
Крансвелл ударил клинком, словно бейсбольной битой, вложив в это движение всю свою силу, и голос завопил: «Нет, ты не ПОСМЕЕШЬ, ТЫ НЕ ПОСМЕЕШЬ, НЕ СМЕЙ!!!» – но ничто в этом мире (и не в том) уже не могло бы остановить саблю, которая свистнула в воздухе и обрушилась наконец на пузатый бок лампы-выпрямителя.
* * *
Довольно близко от этого места Грета Хельсинг отдернула руку от рубильника, который снова был передвинут с «ВЫКЛ» на «ВКЛ», и сжала обеими руками голову, крепко зажмурившись.
– Фасс, – сказала она, чуть не плача, – Фасс, я все переделала, я повернула его обратно, я снова его включила, где же ты…
В ее голове, там, где должен был находиться Фаститокалон, зияла дыра. Его присутствие, спокойно-оберегающее, надежное, было единственным, на что она всегда могла рассчитывать после того, как не стало ее отца. «Я здесь, я с тобой, – сказал он тогда, и сквозь леденящий горький шок потери она это почувствовала, ощутила мысленно обнявшие ее руки, которые поддержали, дали опору, успокоили. – Тебе не надо переживать это одной, тебе не надо быть одинокой, я рядом».
И все эти годы она всегда знала, что он здесь, а теперь… она повернула рубильник, и, как только он встал в позицию «ВЫКЛ», Фасс просто исчез. Канат обрезали, лампу задули: только пустота в том уголке сознания, где должен пребывать он.
– Извини, я не хотела, Фасс, вернись, вернись, пожалуйста, это не смешно, мне надо знать, что ты цел, я же знаю, что ты читаешь мысли, ну, пожалуйста…»
Тот мысленный разъем, где он должен был находиться, ощущался холодным, пустым, саднящим. Она едва заметила Мьюлипа и Акху, которые встали рядом на колени и сжали ей плечи холодными сильными руками, – настолько она была поглощена попытками найти в своем сознании какие-то его следы. Только когда малыш в слинге у Акхи проснулся и капризным плачем сообщил, что проголодался, Грета вернулась к действительности. Она чувствовала себя выпотрошенной, дряхлой, невероятно одинокой. Опустевшей.
– Рана? – спросил Мьюлип, все еще не отпуская ее плечо.
– Нет, – ответила она, – Нет, я не ранена. Но мне надо попасть туда, Мьюлип. В бомбоубежище. Помоги мне в этом, а потом… не знаю, что случилось, что я сделала, что мы все сделали, но тебе… и Акхе с малышом – вам надо уходить отсюда подальше.
– Не брошу тебя, – заявил он.
– Ты должен. Малыш голодный, а остальные там меня защитят. Ты сделал то, что велел Кри-акх, – добавила она. – Спасибо тебе. Спасибо вам обоим.
– Пока не благодари. – Мьюлип проследил, как Акха снова закрывает замки на электрораспределительном шкафу, а потом встал и помог подняться на ноги Грете. – Только когда будешь в безопасности. Я отведу в убежище…
– А потом уходите, – повторила в уже бледном свете гнилушки совершенно потухшая Грета. – Уходите подальше отсюда. Тут могут появиться… люди, которые спустятся проверить, что происходит, и я хочу, чтобы к этому моменту вы все благополучно исчезли.
Чуть поколебавшись, Мьюлип кивнул и повернулся.
– Сюда, – сказал он. – Недалеко.
* * *
Крансвелл на всю жизнь запомнил, как трещины разбежались от места удара по всей стеклянной оболочке выпрямителя, создавая паутину повреждений на выпуклой колбе. Одно пугающее мгновение лампа еще сохраняла свою целостность, а потом обрушилась мелодичным звоном стекла. Жуткий голос у него в голове завопил так, как Крансвелл никогда не слышал – и предпочел бы не слышать вообще, – и свет во второй раз померк полностью, как от перегоревшей лампы.
На этот раз искра заново не возникла, однако голос остался, хоть больше не находился за стеклом. Вопль все нарастал и нарастал, заполняя внезапную темноту злостью, страхом, ненавистью и тысячью других бедствий, которые человеческие существа способны навлекать на себя, друг на друга. Нарастал, пока Крансвеллу не стало казаться, что этот звук сейчас раскрошит все кости его черепа так, как оперные певцы разбивают бокалы, как он сам только что разнес ту оболочку, в которой это существо обитало. Нарастал, пока не подавил все остальные ощущения, – а потом так же неожиданно в сокрушительной вспышке ослепительного актиниевого света замолк.
«У меня инсульт, – подумал Крансвелл, прижимая ладони к глазам, чтобы защититься от светового удара. – Сейчас я полностью потеряю сознание, а потом умру и даже не увижу открытия моей идиотской экспозиции».
Тут ему пришло в голову, что последняя мысль умирающего получилась не слишком благородной, а потом, еще через секунду, – что на самом деле остался жив, раз может над этим поразмыслить, и что яркий свет вроде бы затухает. И действительно, когда он отнял ладони от лица, то сквозь пятно на сетчатке, оставленное солнечно-яркой вспышкой света, смог различить очертания помещения, в котором они стоят, – и силуэты Ратвена и Варни.
А еще он очень явственно убедился в том, что к ним присоединилась еще одна личность. Она явно не была человеком: этот факт выдавали крылья – громадные, белоснежные, аккуратно сложенные и дугами выступающие над плечами незнакомца. Крылья и абсолютно красные глаза без зрачков. Если бы не они, он, наверное, сошел бы за прекрасного златовласого юношу в белом хитоне, перехваченном по талии золотым поясом в виде змеи, и с выражением явного раздражения на лице.
Существо держало руку ладонью вверх, а над ней в воздухе парил источник ослепительного света, который медленно вращался. Досадливым взмахом руки оно отправило источник света вверх, под потолок и с нескрываемым отвращением осмотрело комнатку.
– Что за дыра! – сказало оно. – Кто-то из вас пострадал?
Крансвелл увидел, как Ратвен с Варни переглянулись, а потом посмотрели на смятые сутаны, лежащие у их ног. Похоже, монахи на разрушение своего идола отреагировали весьма отрицательно.
Ни вампир, ни вомпир не выглядели даже близко к норме, но Ратвену досталось явно больше: он чуть покачивался, а вся открытая поверхность кожи обгорела до ярко-красного цвета. Крансвелл вспомнил слова Фаститокалона: «Меня не интересует ваша решимость, Ратвен: вы мало на что будете способны, когда окажетесь прямо перед этим источником ультрафиолета». В эту секунду Варни перешагнул через неподвижную монашескую ногу и обхватил Ратвена за плечи, помогая стоять прямо.
– Мы с вами не знакомы, боюсь, – проговорил он, и в этой ситуации его прекрасный голос показался еще более неуместным, чем обычно.
– Меня почти все боятся, – отозвалось существо и тут же вздохнуло. – …извините. Мое имя Сэмаэль, и я обещаю, что постараюсь объясниться… но сначала мне нужно разобраться с одним довольно важным делом.
Назад: Глава 13
Дальше: Глава 15