Книга: 1916. Война и Мир
Назад: Глава XXXVII. Конец пути
Дальше: Часть третья. Мiр

Глава XXXVIII. Последний звонок

— Колмекюммента копееккат…
…или что-то в этом духе — единственное, что запомнил Маяковский на обратном пути. Возница на вейке с бубенчиками хотел тридцать копеек за поездку со Ждановки на улицу Жуковского. Обычный финский тариф докуда угодно в Петрограде. Kolmekymmentä. Тридцать сребреников, подумал Володя, заплатил полтинник и не взял сдачи.
Квартира Бриков оказалась пуста.
Часов до четырёх утра Осип с Игорем играли в «гусарика». Шкловский уговаривал Эльзу отправиться к нему, но она ломалась и отнекивалась. Спать не хотелось, так что в начале пятого компания перекочевала в «Привал». Осип оставил на столе записку Лиле.
Она скомкала её, не читая, и бросила в угол. А сама, как слепая, прошла по комнате и застыла у окна.
— Давай я тебе помогу, — предложил Маяковский, осторожно прикоснувшись к Лилиному плечу и попытавшись снять с неё шубку.
— Не трогай меня, — изменившимся голосом сказала Лиля и вдруг развернулась, оттолкнула его и бросилась в ванную.
Маяковский никогда не видел, чтобы она плакала. Лиля могла быть весёлой, могла грустить, могла тараторить без удержу или задуматься и замолчать надолго; могла быть резкой и беспощадной, могла — нежной и заботливой, но ни разу не проронила при Володе ни одной слезинки.
Сейчас Лиля заперлась в ванной и рыдала. По-бабьи, в голос, с каждым протяжным стоном силясь выдохнуть пережитый ночной кошмар и боль унижения. На мгновение затихала и, со всхлипом набрав полные лёгкие воздуха, рыдала снова.
— Лиля! Лилик, открой! Пусти меня, Лиля!
Маяковский сначала дёргал дверь за ручку, потом терпеливо стучал костяшками пальцев; наконец, несколько раз ударил кулаком. Когда из ванной прогремел упавший таз, Володя не выдержал. На кухне он схватил топор, которым кололи лучину для самовара. Сунул лезвие в щель между косяком и дверью ванной и приналёг на обух.
Треснул наличник, скрипнули петли, вырванная щеколда повисла на одном гвозде. Дверь распахнулась.
Вся Лилина одежда безобразным комом валялась на полу. Из душа хлестала вода. Сжавшись в комок и обхватив себя руками, Лиля голой сидела в ванне. Ударяясь о её голову, плечи, спину, струи разбрызгивались во все стороны, сыпались каплями на пол и сброшенную одежду, барабанили по перевёрнутому тазу с треснувшей эмалью. Лиля раскачивалась из стороны в сторону и тянула а-а-а-а-а-а-а-а
У Маяковского сжалось сердце. Он бросил топор и шагнул к ванне.
— Лиличка, милая… ну что же ты…
Рыдание оборвалось. Лиля тихо заскулила. Обеими руками она отодвинула с лица прилипшие мокрые волосы и пошарила взглядом вокруг. Потянула с низкой полочки щетинную щётку и судорожными движениями принялась что есть силы скрести руки, словно сдирая с них следы крови.
— Лилик, Лилик, не надо…
Не обращая внимания на то, что вода льёт ему на гимнастёрку, Маяковский подхватил Лилю, вытащил из ванны и поставил прямо на мокрую одежду. Укутал в банный халат, сдёрнутый с вешалки, и на руках понёс в спальню. Там уложил на кровать и накрыл одеялом.
Вернувшись в ванную, он шагнул через мокрый ворох одежды и закрыл краны. Поискал на кухне вино — бутылки оказались пусты. Маяковский налил в стакан тепловатой воды из чайника и отнёс Лиле.
Большими шумными глотками она выпила до дна и сипло попросила:
— Ещё…
Он принёс ещё. Лиля отпила немного, оттолкнула его руку со стаканом и села на кровати. Володя подоткнул ей под спину подушки. Лиля изредка всхлипывала, вздрагивая всем телом.
— Наверное, Ося скоро вернётся, — сказал Маяковский. — Я хочу рассказать ему всё… Нет, не про это. Про это — никогда, никому… Всё про нас. Я люблю тебя и хочу быть честным. С тобой, с Осей… Тебе не надо больше оставаться с ним. Сегодня же переедешь ко мне. После того, как… после всего, что было… после этого ужаса… Лилик, нас ничто на свете больше не сможет разделить. Мы теперь всегда будем вместе. И всё будет хорошо…
— Ничего не будет, — оборвала его Лиля.
— Всё будет, родная, всё будет! Главное, мы теперь вместе… только тебе все мои стихи… а жить можно и с этим… Всё будет, Лиличка…
Володя сел рядом с ней на кровать, попытался прижать к себе и стал целовать мокрые щёки, распухшие от слёз глаза, волосы, руки, которыми она его отталкивала…
— Ничего не будет, ничего! — крикнула Лиля и неловко хлестнула его по щеке. Маяковский отпрянул.
Она отбросила одеяло, спрыгнула с кровати на пол и отбежала в угол.
— Ты не понимаешь! — заговорила она оттуда. — Не подходи ко мне! Ты не понимаешь. Я — тварь! Потаскуха… Я изменяла Осе, потому что он не любит меня. Не любит и никогда не любил! А я думала — может, если начнёт ревновать, то и полюбит… Я люблю его! Я любила, люблю и буду любить его больше, чем брата… больше, чем мужа… больше, чем сына. Это… знаешь, как? Я про такую любовь ни в каких стихах не читала. Ни в какой книжке! Я люблю Осю с детства. Отделить его от меня — невозможно. Он — как я сама. Как рука… или нога… или сердце…
Маяковский сник, раздавленный Лилиными откровениями, а она продолжала говорить, говорить, говорить — и нанесла последний удар. Стала взахлёб рассказывать о самой первой ночи с Осей. Об их волшебной первой брачной ночи. Родители подарили им эту квартиру, и после свадебного застолья молодые вернулись домой одни.
— Мы легли в постель, и всё вокруг исчезло — остались только мы двое, и ночной столик, словно ладонь, а там — ваза с грушами и виноградом, и шампанское в ледяном ведёрке… Мы оба тогда безумно любили шампанское… без конца могли его пить, и пить, и пить…
Сумрачным утром ожил город — и ожила улица Жуковского. Заработали лопатами дворники; по заснеженной мостовой побежали лошади, запряжённые в сани; проехал один мотор, другой… Из Эртелева переулка вывернула карета скорой помощи и покатила к Литейному — в Мариинскую или Александровскую больницу.
Прохожие с удивлением смотрели на бредущего, словно пьяный, высокого, но сгорбленного солдата. Шапку и ремень он держал в руке, шинель была распахнута, а гимнастёрка под ней — в мокрых индевеющих пятнах. Толстые посиневшие губы шевелились, из глаз текли и замерзали на щеках слёзы.
Анафема. Анафема! Будь проклята эта любовь. Эта ночь. Эта жизнь. Будь проклято всё. Невидящим взглядом Маяковский смотрел прямо перед собой, и ноги сами несли его на Надеждинскую.

 

Нет. Это неправда. Нет! И ты?
Любимая, за что, за что же?!
Хорошо, я ходил, я дарил цветы,
я ж из ящика не выкрал серебряных ложек!
Белый, сшатался с пятого этажа.
Ветер щёки ожёг.
Улица клубилась, визжа и ржа.
Похотливо влазил рожок на рожок.
Вознёс над суетой столичной дури строгое
— древних икон — чело.
На теле твоём, как на смертном одре
— сердце дни кончило.
В грубом убийстве не пачкала рук ты.
Ты уронила только:
«В мягкой постели он, фрукты,
вино на ладони ночного столика».
Любовь! Только в моём воспалённом мозгу была ты!
Глупой комедии остановите ход!
Смотрите — срываю игрушки-латы
я, величайший Дон-Кихот!

 

Дома он выложил в центр стола пистолет, подобранный на Малой Невке. Вскипятил чайник, заварил себе крепкого чаю. С дымящейся кружкой вернулся в комнату и сел за стол.
Маяковский старался не смотреть на «браунинг», но тот притягивал взгляд. Володя взял пистолет и погладил пальцем ссадину на воронёной стали, оставшуюся от удара об лёд. Пожалел о нарушенном совершенстве оружия: такие чистые линии, столько грозного изящества…
Он отложил «браунинг» в сторону и минуту-другую сидел, бездумно прихлёбывая несладкий чай. Сахар весь вышел; Тоня куда-то пропала и не показывалась уже несколько дней, а сахар обычно приносила она.
Рука сама снова потянулась к пистолету. Маяковский вынул магазин и передёрнул затвор. По полу покатился выброшенный патрон.
Подперев щёку левым кулаком, в правый Володя взял магазин и большим пальцем не спеша вытолкнул из него на пол патрон за патроном. Четыре латунных цилиндрика покатились вслед за первым, издавая противный дребезжащий звук.
Магазин опустел. Наклонившись, Маяковский поднял патрон, который лежал ближе всего, у ножки венского стула. Повертел в пальцах, разглядывая. Маленький, аккуратный, с круглоголовой пулей и тонкой опояской красного лака там, где пуля запрессована в гильзу.
Володя тщательно протёр патрон носовым платком, вставил его в магазин, а магазин — в пистолет.
Лиля разбирала мокрую одежду, принесённую из ванной и брошенную на кровать. Вздрогнула, когда раздался звонок телефона. Она решила не обращать на него внимания, и телефон, понадрывавшись, умолк…
…но тут же зазвонил снова. Лиля подняла трубку и услыхала нарочито спокойный и ровный голос:
— Я стреляюсь. Прощай, Лилик.
Маяковский вернулся за стол. Пистолет словно прирос к руке.
Страха не было. Но когда холодное кольцо дульного среза коснулось виска, дышать вдруг сделалось трудно. Как интересно, подумал Володя и постарался дышать глубоко. Вдох — носом, выдох — ртом. Вдох — выдох. Он услышал, как бьётся собственное сердце. Раньше не замечал. Африканский ритм — чёрные сомалийцы в «Луна-парке». Не обращал внимания. Оказывается, на многое он раньше не обращал внимания. А теперь… Теперь всё равно.
Нет, правда, интересно! Столько раз писал об этом, говорил, даже читал со сцены — рисовался перед публикой… А сколько раз об этом думал! Представлял себе, где это случится и как.
Последнее мгновение разложится на множество событий.
Спусковой крючок мягко уступит нажиму согнутого указательного пальца.
Щёлкнет спущенный курок.
Ударник зло вопьётся в пистонку.
С грохотом полыхнёт порох в гильзе.
Раскалённая пуля рванётся, вкручиваясь в нарезы ствола, и…
Чёрт! Как она рванётся, когда патрон остался в магазине?! Маяковский оттянул затворную раму — и медленно повёл обратно, собственной рукой досылая патрон. Так артиллерист закладывает в орудие скользкий от пушечного сала снаряд. Вот теперь хорошо.
Он ещё раз глубоко вдохнул, выдохнул… вдохнул… выдохнул…
…а потом ткнул ствол против сердца и спустил курок.
Назад: Глава XXXVII. Конец пути
Дальше: Часть третья. Мiр