Книга: От Северского Донца до Одера
Назад: Глава 24. Из Дампреми в Сен-Жиль
Дальше: Глава 26. Трибунал

Глава 25. Пети-Шато

Вскоре меня перевели в Пети-Шато (Petit Château, Пети-Шато или Пти-Шато, буквально «маленький замок» – тюрьма в центре Брюсселя; сейчас там расположен центр по приему беженцев. – Пер.), но не в качестве поощрения, хоть условия там немного лучше. Я нахожусь в павильоне «Эйч» (весьма помпезное название для такого помещения), в «номере» 352 на первом этаже (premier étage буквально означает «первый этаж», но на самом деле это второй этаж). Оконные стекла закрашены, и через незакрашенные окна повыше мне видно только кусочек неба и еще несколько окон. Кто-то умудрился отскрести от краски небольшой уголок окна снаружи, что дает нам возможность видеть несколько фасадов домов и вывеску кафе Au chien vert – «Зеленый пес», которое находится на углу улицы и где несколько семей общаются друг с другом после свидания со своими родственниками здесь. В «номере» нас около 30 человек, зато здесь есть кровати. Двухъярусные, но тем не менее кровати. Два довольно больших стола и несколько скамей. Свободного места немного, но все равно, благодаря большому объему «номера», нам дышится куда легче, чем в камере. Удобства весьма относительны, но в сто раз лучше, чем там, где я побывал.
Директор тюрьмы, П., тоже лучше старого ископаемого из Сен-Жиля! Дни мы проводим за чтением, письмом или игрой в карты – после общей утренней зарядки под руководством старосты «номера» П. В. Д. В. Еще у нас есть ежедневные получасовые прогулки во дворе этих старинных казарм, который больше той треугольной клетки в несколько квадратных метров в Сен-Жиле.
Однажды, когда я сижу за столом и играю в карты, дверь открывается и один из наших надзирателей (который после войны продавал воздушные шары возле Bourse – биржи) окликает меня.
– Пройдите в комнату для посещений, – говорит он.
– В комнату для посещений? Но я никого не жду!
– Да, в комнату для посещений, пришел ваш адвокат.
– Но у меня нет адвоката!
– Это ради вашей же пользы. И это действительно ваш адвокат.
– Но это невозможно! Как он может так себя называть?
– Пойду спрошу у него.
Когда надзиратель возвращается, он еще более настойчив, называет мне имя, Ме П., и говорит, что его прислала моя сестра. Теперь все становится на свои места! Когда в 1935 году мы жили в одном и том же квартале Антверпена, то дружили семьями. А моя сестра поддерживала тесные связи с одной из сестер и одним из братьев той семьи. Кажется, оба они посещали иезуитский колледж (среднюю школу) на проспекте Франции.
От удивления я немного опешил. Однако мое замешательство длилось недолго, и я заявляю надзирателю, что сегодня не принимаю, у меня день для игры в бридж и я не могу оставить гостей. Не веря моим словам, он улыбается и ждет. «Давайте поторопитесь, не заставляйте людей ждать!» Я снова повторяю, что не принимаю. Надзиратель по-прежнему не воспринимает меня всерьез; с таким он еще не сталкивался. Мне приходится повернуться к нему спиной и сесть на свое место за столом, дабы он понял, что я настроен решительно. Добрый человек – в целом он действительно неплохо относился к нам, – похоже, и в самом деле расстроился, но промолчал, как и мои товарищи по «номеру». Партия в бридж возобновилась, хотя значительно позже мы немного посмеялись над этим случаем.
В течение добрых двенадцати месяцев заключения, которые только-только начались, у меня имелось достаточно возможностей осознать, что нас уже осудили, даже безо всякого суда, и что не имело никакого значения, был у кого-то адвокат или нет. Также я знал, что, если у кого-то не имелось своего защитника, судья мог назначить его по собственной инициативе. Мы не имели права защищать себя. У меня не было ни желания, ни средств, чтобы нанять адвоката, особенно если учесть, что тогда они зачастую приносили клиенту больше вреда, чем пользы, не забывая при этом получить вперед щедрое вознаграждение наличными. Нельзя сказать, что тогда не нашлось адвокатов, преданных своему делу и абсолютно честных. Они делали все, что могли в контексте того времени. Но некоторые защитники на общественных началах, вопреки своему статусу, ухитрялись вытянуть плату у разрушенных семей под предлогом того, что это даст им возможность лучше защищать их сына или любимого супруга.
Возможно, тот адвокат, что прислала одна из моих сестер, сделал бы для меня все возможное, более того, я почти уверен, что так оно и было бы, но в то время защита мало чего могла добиться. В таком случае зачем нанимать его и делать меня обязанным? Я никогда не хотел быть кому-то обязанным. Однако я и в самом деле повел себя не слишком любезно с Ме П. и не проявил даже элементарной вежливости, хоть он и взял на себя труд повидаться со мной! Если бы мне только представился случай ответить повежливее, выразить свои сожаления и попросить прощения! Несомненно, моя реакция была более чем невежливой, но вполне логичной. Кроме того, после всего, что мы видели и пережили, наша нервная система находилась на пределе. И это не оправдание, а объяснение. Я не сожалею о содеянном – и сейчас не более, чем тогда. Просто мне жаль, что я, возможно, оскорбил Ме П. и поставил сестру в довольно неловкое положение.
Еще я помню два побега из Пети-Шато. Их вполне могло быть больше, но этих беглецов я знал лично. Хотя бежали они не вместе. Один из них, Франц Л., легионер-ветеран, сбежал, когда попросил оставить его одного во время перевозки в Palais de Justice – Дворец правосудия (зал суда). Он растолкал надзирателя и жандармов и был снова схвачен только значительно позже. Другой, Вили В., был то ли юристом, то ли редактором газеты «Ле Суар». Высокий, элегантный, привлекательный – то, что называется «представительный». Ему удалось устроить побег тоже при перевозке в Дворец правосудия. Вили был спокойным и сдержанным, едва ли не застенчивым человеком, поэтому его побег так изумил нас. Но, как вы увидите, имели место и другие схожие случаи. Позднее мы узнали, что Вили спланировал все заранее. Его жена, с пятью или шестью детьми, несколькими неделями раньше уехала в Аргентину, а немного позже туда без особых проблем прибыл и он.
Некоторые из беглецов с самым дружеским намерением посылали своим бывшим сокамерникам почтовые открытки из своего нового Эльдорадо. И, как верх учтивости, даже кое-кому из суровых тюремщиков, а директор тюрьмы получил пару открыток из Венесуэлы или откуда-то еще! Истинная правда! Была также открытка из Ирландии. И еще я не могу забыть один очень характерный случай, прекрасно иллюстрирующий умонастроения того времени. Случилось это во время перевозки из Дворца правосудия, если не ошибаюсь, 9 мая 1946 года, когда я только что узнал, что суд надо мной отложен на более поздний срок. Как и другие, я несколько часов прождал в тесной камере здания суда только для того, чтобы мне сообщили об отсрочке слушания моего «дела». Когда я занял место в тюремном фургоне, среди «политических» оказался один «уголовный» заключенный. Если я правильно помню, то его осудили на два или три года тюрьмы за убийство собственной матери! Оскорбленный тем, что его поместили среди «коллаборационистов», он упрямо не хотел ехать в одной с нами машине. Отказывался находиться вместе с такими ублюдками, как мы! Представляете? Хотите – верьте, хотите – нет, но в тюрьму он вернулся на такси! Поставьте себя на нашем месте – ведь мы всегда считали убийство чьей-то матери худшим из преступлений. Мы были потрясены. Видимо, наши моральные принципы безнадежно устарели; после «освобождения» все понятия кардинально переменились! Так что же, теперь нам придется жить в другом мире?
Но я веду свой рассказ отсюда, из нашего «дворца», из Пети-Шато, и это действительно так, но только не подумайте, что мы вели здесь «придворную» жизнь и общались только с достойными людьми! Тем не менее во время ежедневных прогулок во дворе я мог встретиться или пообщаться с принцем. Настоящим принцем крови, а не самозванцем или опереточным. Чрезвычайно утонченный, высокий и привлекательный, он постоянно носил шляпу «иден», по которой его можно было узнать еще издалека.
Еще мне выдался случай познакомиться с двумя немецкими пятнадцатилетними мальчиками. Один из них приехал в Бельгию в надежде разыскать своего бельгийского отца, некоего Ван К., проживающего в Антверпене. Его мать погибла в Германии во время бомбардировки последних лет войны. Оставшись один, он надеялся найти своего, возможно, единственного родственника, свою последнюю надежду. Но мальчика арестовали, как подозрительного, еще до того, как он отыскал его! Что делает этот ребенок и его приятель в тюрьме? Очевидно, они представляют серьезную опасность для безопасности государства! Какая драма – столкнуться с этим человеческим зверинцем! И в таком возрасте! Он и его приятель, который просто отправился с ним, чтобы не оставлять друга одного, были возвращены в Германию после нескольких месяцев заключения и без возможности отыскать отца. Какое мнение сложится у них о «взрослых» и об «официальных властях», когда они однажды станут взрослыми?
Как-то, спускаясь во двор для прогулки, я нарвался на неприятности с надзирателем. Казарменный двор, где происходили прогулки, был огорожен перистилем (крытая колоннада. – Пер.), шедшим вдоль зданий с трех сторон двора. Между колоннами перистиля тюремные власти натянули заграждение из колючей проволоки. Вместе с другими заключенными я спускался по лестнице, ведущей во двор. Как обычно и как у многих арестантов, во рту у меня была незажженная сигарета. Подчеркиваю, незажженная! У подножия лестницы я увидел надзирателя, уставившегося на меня. Я тут же сообразил, что он смотрит на мою сигарету, но не видел причины вынимать ее изо рта. Когда я поравнялся с ним, он не мог не заметить, что сигарета не горит и даже никогда не была зажжена, поскольку мы находились не более чем в полуметре друг от друга. Тем не менее он выбил ее у меня изо рта тыльной стороной ладони, задев при этом лицо! Кровь во мне вскипела, и я яростно оттолкнул его, но не ударил. Таким образом надзиратель налетел спиной на колючую проволоку, за которую зацепился кителем так, что не мог освободиться сам. Он тут же заорал, что я напал на него, и позвал на помощь своих коллег и двоих оказавшихся рядом жандармов. Они бесцеремонно скрутили меня, и две минуты спустя я оказался в карцере под правым крылом, в его подвальном этаже.
Видимо, этот придурок хотел лишь грубо позабавиться или спровоцировать стычку. Внутренние правила устанавливали, что курение разрешено только во время прогулок, и этот надзиратель, наверно, решил, что прогулка начинается только тогда, когда чья-то нога ступит на землю двора, а я находился в десятке ступеней, то есть в 5 метрах от него. Но верно и то, что ничто не запрещало держать сигарету во рту, особенно незажженную.
Коротко приведу еще одну историю с сигаретами. Один из моих братьев, содержавшийся в том же «номере», что и я, попался на курении в помещении. В подобных случаях было принято лишать заключенного свиданий на месяц. Поскольку у брата были жена и дети и, как я уже говорил, мою невесту вернули в тюрьму, я отправился повидаться с директором тюрьмы. У меня возникла небольшая идея, которую я хотел с ним обсудить. Мне хотелось избавить своего брата от запрета на свидания и одновременно доставить себе небольшое удовольствие, тем более что особо я не рисковал, разве что парой дней карцера.
Чтобы попасть в кабинет начальника, я использовал свою обычную сообразительность. Затем открыто признался начальнику, что курил в «номере», но действительно не понимаю, почему разрешено покупать в тюремном ларьке 250 граммов табака в неделю, когда ежедневная получасовая прогулка позволяет выкурить только одну сигарету в день, то есть всего 10–15 граммов табака в неделю, или 14 сигарет. Начальника тюрьмы, похоже, привели в замешательство как мои умозаключения, так и моя наглость, и с видом важной персоны он позволил мне вернуться в свой «номер», даже не подвергнув наказанию! Никто там не ожидал моего возвращения раньше чем через пару дней. И при всем этом дозволенный табачный рацион не урезали! Так что ларек тюремной администрации не потерпел ни малейших убытков!
Сейчас, 45 лет спустя, перебирая свои воспоминания, я замечаю, что упомянул около 20 имен из почти 30 моих сокамерников. С каждым или почти с каждым связана какая-то история, а их я помню довольно много. Не стану их рассказывать, поскольку они могли бы заполнить собой целую библиотеку! Только скажу, что в моем «номере» имелись люди всех национальностей, попавшие сюда, как я полагаю, по самым разным причинам. Говорю «полагаю», поскольку не задавал вопросов тем, кого не знал, дабы не смущать их. Совершенно очевидно, что кое-кто оказался здесь по совсем не невинному поводу; такие в любом случае поведали бы какую-нибудь выдуманную историю. Что касается наших, то я знал причину их ареста.
Среди нас, в нашем «номере», имелся промышленник из Люксембурга, бесподобный голландский гимнаст, итальянец, француз-парикмахер из Лиона, австрийский еврей из Вены, пятидесятилетний мужчина, душившийся, как проститутка, и на время сна надевавший на голову сеточку для волос. И еще священник, капеллан немецкой армии, прибывший из Сен-Вита (Санкт-Вита). Этот замечательный человек был вполне способен примирить нас с церковью. Однако здесь находился и один из наших ветеранов, который служил мессу и который лично, раз и навсегда, подпортил всем нам отношения с церковью. На самом деле все это мало кого волновало. Каждый из нас повидал достаточно, чтобы составить собственное мнение о подобных вещах! Еще я припоминаю одного ярмарочного типа, цыгана лет двадцати. Мне было интересно, за что он попал сюда, но вопросов я не задавал. Однажды, вернувшись со свидания со своими соплеменниками, он заявил, что его жена сказала ему, что американцы как-то странно целуются! (Это его собственные слова.) И он так и не смог понять почему. Тогда мы чуть не лопнули от смеха! Но мне нужно прекращать писать о такого рода подробностях, а то я никогда не закончу из-за множества всплывающих в памяти воспоминаний; надо продолжать свое повествование.
Когда прокурор спрашивает меня, как зовут моего адвоката, я отвечаю, что он мне не нужен. Славный денек, если так можно выразиться, хотя бывают ли хорошие дни у того, кто сидит в тюрьме? Потом, в какой-то из дней, я получаю письмо от адвоката, извещающего, что он назначен прокурорской службой для моей защиты. Какая ирония! Те, что собираются судить меня и делают все возможное для максимально строгого приговора, те, кто по сути уже приговорили меня, назначают адвоката для моей защиты! Верх лицемерия! Невероятная двусмысленность! Когда, несколько дней спустя, он приходит на встречу со мной, я вижу перед собой мужчину лет пятидесяти и без одной руки. Представился как Пауль Бертон. Мне сразу стало ясно, что он инвалид войны 1914–1918 годов, где и потерял свою правую руку, о чем свидетельствуют орденские ленточки в его петлице. Он был крайне дружелюбен, и, думаю, наши симпатии взаимны. Однако я не изменил своего мнения и объяснил ему, что присутствие адвоката на суде будет вполне обоснованно, раз уж мне это навязано, но ему нет необходимости защищать или заступаться за меня; мне хорошо известно, что в отношении меня все уже решено, на что я намерен обратить внимание суда. Я попросил, чтобы он не обижался; сказал, что ему доверяю, но суду нет. И все же он попытался убедить меня, что ему нужны встречные аргументы, дабы опровергнуть доводы обвинения и таким образом добиться менее сурового приговора. Попросил предоставить ему такие аргументы. Но я не смог заставить себя сделать это. Я считал наивным верить в подобный исход и даже остался недовольным, что меня не приговорили к смерти, как многих моих друзей. Не стану утверждать, что я хотел бы быть казненным, но мне хотелось быть, по крайней мере, приговоренным к смертной казни! Тем не менее пару раз, в моменты сильного нервного возбуждения, я находился в таком состоянии, что даже казнь не изменила бы моего мнения. Адвокат больше не возвращался к этой теме и, дабы попытаться подойти с другой стороны, сообщил мне, что тоже был рексистом, каковыми в свое время являлись практически все. Что до меня, то в течение долгого времени я был убежденным до мозга костей членом организации и сейчас я еще более убежденный рексист, чем раньше. И уверен, что поступал так, как и должен был поступить. И вовсе не из-за того обращения, которому мы все, включая меня, подверглись, а из-за страданий, причиненных многим моим друзьям, в особенности их семьям!
Еще я сказал ему, что вовсе не презираю тех, кто не согласен со мной. И что, с другой стороны, никто еще не доказал мне, что я был не прав, что я совсем необязательно должен быть не прав только потому, что меня собираются осудить. Как видно уже сейчас невооруженным взглядом, это произошло; и завтра все повторится снова. Так мы проговорили довольно много времени, однако я не предоставил ему никаких аргументов для защиты, поскольку заявил, что не ищу себе никаких смягчающих обстоятельств. Наоборот, готов взять на себя полную ответственность за свою военную службу. Тепло пожав друг другу руки, мы расстались. Он сказал, что будет писать мне и придет навестить. И не солгал. Он часто писал и приходил проведать меня. Я действительно повстречался с замечательным человеком, который вкладывал в свою профессию всю душу, и я не мог бы сделать лучшего выбора, если бы нанимал адвоката сам!
Когда mon Cher Maître, мой дорогой мэтр («мэтр» – форма обращения к адвокату или нотариусу. – Пер.) – теперь я так его называю, – сказал мне, что собирается изучить мое досье, у меня тут же возникла идея сделать то же самое, поэтому я подал прошение. И не столько из любопытства узнать, в чем меня обвиняют или что содержится в досье, а сколько для перемены обстановки, чтобы немного развеяться и посетить Bureaux de l’Audotorat, прокурорскую службу, где власти на скорую руку стряпали дела, чтобы избавиться от нас. Рано утром тюремный фургон доставил меня, вместе с другими арестантами, на улицу Луа. После ожидания в подвале нас отвели на первый этаж. Один из арестантов сказал мне, что очень многим заключенным здорово досталось в этих подвалах в последние месяцы 1945 и первые 1946 года. Когда мы расселись за столами, нам принесли наши досье. За столом со мной фламандский поэт, Берт П., я хорошо это запомнил, потому что мы здорово тогда посмеялись! Я и вправду решил не принимать ничего всерьез. Да и как не смеяться над тем, что нашлось в моем досье, над всем тем, в чем меня обвиняли? Это вполне могло быть досье братьев Далтон (группа преступников американского Дикого Запада в 1890–1892 годах. – Пер.) или самого Аль Капоне. Тогда бы это имело смысл, но мое досье не содержало никакого смысла. И не встречайся на каждой странице мое имя, можно было бы подумать, что мне дали чужие документы. Я сделал только частичную его копию, поскольку оно оказалось весьма объемистым, настолько объемистым, что занимало две папки. Чтобы только прочесть его, мне понадобилось бы две или три недели, а у меня был только один день или, в лучшем случае, два.
Не помню, чтобы обнаружил в досье анонимные письма, но доносы исходили от абсолютно незнакомых мне людей. Единственной, кого я знал, оказалась моя мачеха! Но вы должны понимать, что тут свою роль сыграла история распада семьи. А мой отец умер в 1944 году! Вам уже известно, что к религии я не имел никакого отношения с 1941 года, как и мои братья и даже сестра. Религия всегда была чуждой нашим политическим предпочтениям, но только не моей душе. Как и мой отец, она всегда находилась на противоположном полюсе наших политических убеждений!
Ни знакомого, ни соседа, близкого или дальнего, ни даже того, кто стащил мои рубашки в 1940 году, во время нашего исхода! Никто из них не свидетельствовал против нас, не сделал ни одного сколь-нибудь недоброжелательного заявления. Эти люди могли иметь отличную от моей политическую ориентацию, но мы никогда не вступали в конфликт. Меня обвиняли одни лишь незнакомые мне люди. Можете себе представить, кто попросил их об этом! И, в довершение всего, обвинения одновременно касались моего отца и сестры. Ощущение абсолютной нереальности происходящего. У меня сложилось впечатление, будто я читаю досье кого-то совершенно постороннего мне человека. Словно в романе, и такое ощущение оставалось у меня с самого ареста. Я постоянно спрашивал себя, не сон ли это, однако реалии повседневной жизни каждый раз доказывали обратное!
Есть еще одно воспоминание, о котором я должен рассказать, поскольку такое случалось крайне редко и практически не проявлялось в то время. Речь идет о чувстве сострадания по отношению к нам. Хоть мы никого и не просили ни о каком сострадании! Это было бы ниже нашего достоинства. Мы требовали лишь беспристрастного правосудия и человеческого обращения. И не получили ни того ни другого, хотя со временем режим заключения смягчился, стал чуть более «либеральным». Но, как вы потом увидите, такое происходило далеко не во всех лагерях. Вот что мне запомнилось. В канун Рождества с улицы до нас вдруг донеслась музыка, исполняемая слаженным музыкальным ансамблем! Что поначалу вызвало у нас недоумение, поскольку целая вселенная отделяла нас от звучания серенад, которые оказались рождественскими гимнами и мелодиями, исполняемыми оркестром и хором Армии спасения под стенами нашей тюрьмы! Один из активистов, вооруженный мегафоном, даже обратился к нам: «Для наших заключенных, для ВСЕХ заключенных!» – подчеркнул он. Подробностей я уже не помню, но речь шла о мире, любви, солидарности, понимании и надежде на скорейшее освобождение. Нас искренне тронуло это обращение, поэтому мы все приумолкли. По крайней мере, я точно был растроган. Музыканты были единственными, кто сделал открытый публичный жест по отношению к нам, причем во времена, когда каждый был подавлен террором и не осмеливался проявлять к нам добрые чувства. Это внимание, которое в наши дни может показаться малозначительным, имело в тот момент столь важное для нас значение, что я никогда не забывал о нем. Помимо наших семей и нескольких друзей, крайне редких в то время, оказывается, нашлась группа людей, которые думали о нас и открыто продемонстрировали это. В ту эпоху нужно было обладать незаурядной смелостью для подобного поступка. Мои строки можно считать выражением благодарности, хоть и запоздалой, но от этого не менее искренней.
На самом деле пара журналистов и несколько известных личностей несколько раз, более или менее робко, поднимали голос в нашу защиту – увы, без особого общественного резонанса и без малейших улучшений условий нашего содержания. Кажется, я уже говорил об этом, но боюсь, что мог и забыть, и тогда кто-нибудь вдруг решит, будто я забывчив!
И ради мира, чтобы воцарилась справедливость, раскаявшись, покорно просим мы прощенья.
Андре Шенье
ПРАВА ЧЕЛОВЕКА
Статья 10
Каждый человек, для определения его прав и обязанностей и для установления обоснованности предъявленного ему уголовного обвинения, имеет право, на основе полного равенства, на то, чтобы его дело было рассмотрено гласно и с соблюдением всех требований справедливости независимым и беспристрастным судом.
Статья 11
1. Каждый человек, обвиняемый в совершении преступления, имеет право считаться невиновным до тех пор, пока его виновность не будет установлена законным порядком путем гласного судебного разбирательства, при котором ему обеспечиваются все возможности для защиты.
2. Никто не может быть осужден за преступление на основании совершения какого-либо деяния или за бездействие, которые во время их совершения не составляли преступления по национальным законам или по международному праву. Не может также налагаться наказание более тяжкое, нежели то, которое могло быть применено в то время, когда преступление было совершено.
Статья 12
Никто не может подвергаться произвольному вмешательству в его личную и семейную жизнь, произвольным посягательствам на неприкосновенность его жилища, тайну его корреспонденции или на его честь и репутацию. Каждый человек имеет право на защиту закона от такого вмешательства или таких посягательств.
Статья 19
Каждый человек имеет право на свободу убеждений и на свободное выражение их; это право включает свободу беспрепятственно придерживаться своих убеждений и свободу искать, получать и распространять информацию и идеи любыми средствами и независимо от государственных границ.
Статья 20
1. Каждый человек имеет право на свободу мирных собраний и ассоциаций.
2. Никто не может быть принуждаем вступать в какую-либо ассоциацию.
Назад: Глава 24. Из Дампреми в Сен-Жиль
Дальше: Глава 26. Трибунал