Книга: Жернова. 1918–1953. Книга четвертая. Клетка
Назад: Глава 21
Дальше: Глава 23

Глава 22

Вечером того же дня Паукер коротко доложил Хозяину о важнейших событиях. При этом на вполне приличном русском языке. И будто между делом сумел вклинить в доклад тревогу Ягоды по поводу все более активного вмешательства партконтроля во главе с Ежовым в дела НКВД.
Сталин, выслушав доклад, прошелся несколько раз по кабинету, затем остановился напротив своего брадобрея и охранника.
— Я думаю, товарищ Паукер, — медленно цедя слова, сдабривая их более сильным, чем обычно, грузинским акцентом, заговорил он, — что нам необходимо особенно тщательно оберегать наши проверенные чекистские кадры от всевозможных наговоров наших недругов и действий слишком ретивых исполнителей на местах. — Дошел до двери, повернулся, добавил с нажимом, ткнув черенком трубки прямо перед собой: — В том числе оберегать и кадры наших военачальников. Без этих кадров нет и не может быть прочной советской власти. Я думаю, товарищ Паукер, партия сможет поставить на место слишком ретивых исполнителей, превышающих свои полномочия…
— Я нисколко не иметь сомнений на этот план, товарищ Сталин, — вытянувшись и подобравшись, отчеканил Паукер, следя за хозяином не только глазами, но и телом. Казалось, скажи ему: "Вперед!" — и он кинется на стенку и будет таранить ее лбом, пока или ни пробьет, или ни свалится замертво.
Сталин покосился на Паукера, подумал, что Карлуша непременно известит об этих мыслях товарища Сталина всех, кого надо. Пусть работают спокойно, пусть делают свое дело, которое никто, кроме них, сделать сегодня не сможет. Но придет время, понадобятся другие люди, способные не только разбрасывать камни, но и собирать их, и тогда… Впрочем, спешить в таком деле нельзя, события должны созреть в толще людского сознания и в свое время потребовать соответствующих действий. Каких — тоже покажет всезнающее время.
Официальная часть закончилась, Паукер расслабился, толстые губы его расплылись в ухмылке, и он, вновь входя в роль шута, изогнулся и, блестя нагловатыми глазами, сообщил, снизив голос до таинственного полушепота, о том, что так называемого русского поэта Мальденштама… э-э… па-ардон: Мандельштама, действительно отправили в Саратов. Правда, как выяснилось, тетки у него там нету. Что весьма подозрительно… Изогнулся фертом, растянул толстые губы в масляной ухмылке, приложил ладонь ко рту и почти уж совсем шепотом: мол, у известной, о светлейший Коба, русской певицы Давыдовой обнаружились тайные почитатели на этой даче, и если ее хозяин не имеет возражений, то названная певица и несравненная красавица сразу же после спектакля в Большом театре будет доставлена сюда.
И замер, вглядываясь в бесстрастное лицо Сталина.
А тот набивал трубку табаком, и казалось, ему дела не было до сообщения Паукера.
Однако Сталин отметил, что Паукер неспроста запутался в фамилии поэта Мандельштама, что эта путаница произошла не от обычного шутовства или постоянной привычки определенной части еврейства насмешничать над самими собой, чтобы тем самым предупредить более злые насмешки со стороны гоев. Путаница эта свидетельствовала о том, что разложение былого еврейского единства достигло такой степени, когда желание оставаться у власти ставится превыше всего остального, и если сегодня они готовы отправить Мандельштама в ссылку, то завтра не станут возражать против того, чтобы поставить его к стенке, — вполне созрели для этого. Вот и Пастернак в телефонном разговоре с товарищем Сталиным, когда товарищ Сталин попытался узнать его мнение о поэте Мандельштаме, стал юлить и открещиваться от дружбы с ним, по существу предав своего коллегу по литературному цеху. Следовательно, у советской власти и у товарища Сталина скоро не останется не только политической, но и еврейской племенной оппозиции. Даже внутри самого НКВД, где евреев особенно много на руководящих местах. Это весьма обнадеживает. Следовательно, решительная замена старых кадров не должна встретить слишком сильного сопротивления, а должна восприниматься ими как естественный процесс. И такие люди, как Паукер, будут этот процесс поддерживать и развивать. К собственной, так сказать, выгоде: у них у самих подрастают дети, которым ведь тоже нужны теплые местечки.
Долгое молчание Сталина нисколько не смущает Карла Паукера. Он привык к таким паузам, когда Сталин, задумавшись, вроде бы забывает о присутствии в своем кабинете начальника кремлевской охраны. Но это лишь видимость, потому что Сталин никогда ничего не забывает. Просто он не считает нужным обращать внимание на других, когда можно внимание не обращать, и тем самым держать каждого на определенном от себя расстоянии. Расстояние это Карл Паукер чувствует всей своей шкурой, отлично понимая, с кем имеет дело. И хотя Сталин, продолжая молча выхаживать по ковровой дорожке, не обмолвился ни словом, Паукер знает, что и на этот раз точно угадал тайное желание Хозяина, угодил ему, и сам, таким образом, может провести ночь в приятном обществе.
Более общие рассуждения Карла Паукера не занимают. Они не занимали его и тогда, когда он был театральным парикмахером в Вене, когда он вот так же паясничал перед всесильным хозяином этого театра, который мог посмеяться вместе со своим слугой над удачной шуткой или просто выгнать его из театра, если шутка окажется неудачной, Правда, в ту пору Паукер был худ, голову его венчала пышная копна волос, хозяин театра был своим человеком, паясничанье перед которым не унижало человеческого достоинства Карла Паукера. Но это все в прошлом. Теперь он раздался в ширь и облысел, сменил хозяина, способного лишить своего слугу головы только потому, что ты еврей и слишком долго пребываешь вблизи от всесильного сатрапа. Однако, если исходить из формулы какого-то ученого: когда в одном месте сколько-то прибавляется, то в другом столько же убавляется, то у самого Паукера, если что-то и убавилось, то совсем немного, и жалеть об этом ему нечего. Зато прибавилось несравненно больше. Следовательно, ученый этот прав только отчасти. Но пусть по этому поводу плачут другие, у которых убавилось больше, чем прибавилось. Тут главное — не загадывать слишком далеко, ибо вознамерившийся уйти как можно дальше, может вообще никуда и не прийти. И никакое знание марксизма-ленинизма его не спасет. А спасти может лишь природный инстинкт, который сам указывает, как себя вести в том или ином случае, чтобы один приятный во всех отношениях день растянулся на годы и годы. С него, Карла Паукера, и этого довольно.
Оставшись один, Сталин еще какое-то время сидел за столом, попыхивая трубкой, поглядывая на стопку свежих газет. Он не собирался вмешиваться в дела партконтроля, если такое вмешательство не диктовалось необходимостью. Ежов делает свое дело и делает его хорошо. Подгонять не приходится. Зато НКВД во главе с Ягодой слишком увлеклось борьбой с заговорщиками, и не столько ради защиты советской власти, сколько для того, чтобы лишний раз доказать, что они не напрасно едят свой хлеб, что они нужны и без них никак не обойтись.
Да, пусть Ежов делает свое дело, Ягода — свое. Время покажет, за кем сила и правда. А что от их рук пострадает какое-то количество невинных людей, не имеет значения: этим количеством можно пренебречь. В любом случае верховным судьей должен стать только товарищ Сталин. А товарищу Сталину не пристало торопиться с выводами и окончательными решениями.
Раздался бой часов. Сталин отложил погасшую трубку. Его руки, послушные годами выработанной привычке, потянулись к аккуратной стопке газет и взяли лежащую сверху "Правду", глаза заскользили по строчкам, выхватывая из каждой статьи или заметки главное, складывая в памяти мозаику из фактов и чужих суждений, мозаику, которая сама собой окрашивалась в определенный цвет.
Ничего особенного в газетах не было, разве что "Гудок" прекратил печатать так нравившиеся Сталину репортажи и очерки Алексея Задонова, дав последний с берегов Тихого океана, — и оттого общий цвет мозаики получился бледно-розовым.
Просматривая газеты, Сталин вместе с тем, помимо своей воли, частью своего существа уже находился за границей двадцати двух часов тридцати минут и видел, как в сетке газетных строк из розовой мозаики вылепливается прелестное лицо женщины, слегка испуганное, но не настолько, чтобы отбить всякую охоту иметь с нею дело. Более того, испуг женщины придавал ее лицу особое очарование, а у самого Сталина вызывал желание преодолеть этот испуг, добиться от женщины сочувствия к себе и сострадания, — и как к вождю, и просто как к одинокому мужчине, вынужденному таким вот хамским способом скрашивать свое одиночество. Женщина обладала не только красотой, но и умом, и юмором, и это особенно нравилось Сталину.
Надеясь, что и сегодня все повторится, Сталин увидел эту женщину рядом так живо, что тут же ощутил неровные толчки сердца; теплая волна, возникнув в груди, захлестнула его с ног до головы, отнимая способность желать что-то иное — более важное и нужное, чем лицо и тело женщины.
Не в силах бороться с этим желанием, Сталин медленно выбрался из-за стола и принялся выхаживать по толстому ковру от стола к двери и обратно. Иногда останавливался, замирал и смотрел, сощурившись, в одну точку. Челюсти крепко сжаты, поперек лба глубокая морщина, тонкие крылья носа слегка подрагивают…
Так продолжалось несколько долгих минут. Наконец сердце стало биться ровнее, ослабли мышцы живота, выровнялось дыхание. Усилием воли поборов в себе проснувшуюся похоть, Сталин вернулся за стол, раскурил трубку и, точно и не было никаких других желаний, принялся сосредоточенно просматривать документы, делать на них пометки то синим, то красным карандашом.
Назад: Глава 21
Дальше: Глава 23