Книга: Жернова. 1918–1953. Книга четвертая. Клетка
Назад: Глава 21
Дальше: Глава 23

Глава 22

Утром седьмого дня пути Плошкин поднял беглецов раньше обычного.
Молодые, то есть Дедыко и Ерофеев, вскочили сразу же. Они с каждым днем все больше приспосабливались к новому образу жизни, набирались сил и опыта, похоже, даже сдружились между собой. Пашка Дедыко так вообще будто вернулся в родную стихию и часто, взобравшись на очередную вершину, оглядевшись, повторял одно и то же:
— Ну як у нас на реке Белой! Ось так ось выйдешь вранци на баз, а горы — хиба тильки рукой нэ достанешь. Кавка-аз! Нэма у всем свите миста крашче нашей Кубани.
— Кавка-аз — да-а! — пощелкал языком Гоглидзе и поморгал глазами, сгоняя слезу.
— Бывал я на вашей Кубани, — проворчал старик Каменский. — Комары там величиной с воробья, а укусит — волдырь.
— Комары на Кубани дюжей усех! — радовался Пашка, подпрыгивая на месте от избытка сил и возбуждения.
— Подождите, — не унимался Каменский. — Скоро гнус появится, вот он вам покажет кузькину мать.
Каменский с каждым днем слабел, и Плошкин понимал, что с этим антеллигентом они далеко не уйдут. Надо было на что-то решаться, но чувство свободы сыграло с Плошкиным злую шутку: он все сильнее привязывался к этим людям, они становились ему ближе, роднее, на его плечи будто кто-то взвалил ответственность за них, потому что именно он повел их за собой, а каждый из них жить хочет не меньше самого Плошкина. Даже старик Каменский.
Сегодня Каменский поднялся с большим трудом. Он не сразу утвердился на своих ногах, а, сделав пару шагов, опустился на валежину с кряхтением и стоном.
— Давай, батя, швыдче шевелись! — весело прокричал ему от ручья Пашка, пригоршнями плеща себе в лицо студеную воду. — Придэмо у Китай, виткроемо тамо харчевню, шинок по-нашему, будэшь получать гроши, а мы с Митрием…
— Ладно орать! — остановил его Плошкин, умывавшийся рядом. — Лес — он шуму не любит. Энто только кажется, что мы тута одни, а на самом деле… Долго ли до греха.
— Та що вы такэ кажете, дядько Сидор! — весело огрызнулся Пашка. — Туточки у всей округе никого нэмае!
— Мае или немае, а орать нечего!
— Та я ж так тильки, — пожал плечами Пашка и стал вытирать лицо подолом рубахи.
Плошкин не велел жечь костер и греть чай, то есть юшку от вчерашней ухи, что они обычно делали по утрам.
Никто не осмелился возразить, все сразу же притихли, всем передалась настороженность, с какой бригадир, замерев, то и дело вслушивался в отдаленные звуки тайги. Но звуки стали уже привычными, они почти ничего не говорили уху людей, выросших совершенно в других условиях: вскрикнет где-то на соседнем хребте рысь, протрубит олень, рявкнет медведь, с фырканьем сорвутся с деревьев рябчики, заполошатся сойки и сороки — ну и что? Вся эта жизнь существует здесь от веку, в ней если и есть какая-то опасность для этих людей, то она скрыта слишком глубоко, отделена от них не только стеной деревьев, но и утерянными инстинктами и навыками предков.
Между тем Плошкина последние два дня преследует чувство непонятной тревоги. То ему кажется, что Пакус все-таки оклемался и добрался до лагеря, и он жалел, что не прибил его и не зарыл, потому что вот-вот пойдут люди к заимке на ход лосося, и трупный запах обязательно укажет им место, где Плошкин оставил убитого и умирающего.
Иногда Сидору Силычу кажется, что погоня уже близко, а они движутся еле-еле, и вот под утро на них набросятся охранники, как когда-то он сам набрасывался на спящие посты и дозоры австрийцев, красных, а потом и белых. Он слишком хорошо знал, как это делается, и два утра подряд просыпался с таким ощущением, что опасность где-то рядом, буквально вон за той елью.
Они пожевали вчера наловленной и сваренной рыбы, напились юшки, собрались и тронулись в путь.
Первым, как всегда, шел Плошкин, за ним Димка Ерофеев, за Димкой старик Каменский, за Каменским Гоглидзе, замыкал шествие Пашка Дедыко.
Через пару часов Каменский начинал сбавлять темп движения группы, чаще останавливаться, дышал сипло и натужно, жаловался на боли в ногах, хватался за сердце. Если бы он попросил оставить его, Плошкин сделал бы это с легким сердцем, но Каменский не только не просил этого, а наоборот, все чаще скулил, что они идут так быстро только потому, что хотят избавиться от старика, а он совсем не виноват в том, что они заставили его идти с собой против его воли. И все в этом роде.
Плошкин помалкивал, понимая, что творится в душе этого антеллигента. Пашка же, наоборот, идя сзади, то и дело напускался на Каменского, подталкивал и тормошил его, покрикивал. Он даже как-то попробовал растирать Каменскому ноги, что, впрочем, мало помогло.
Однажды молчаливый и угрюмый Ерофеев не выдержал и произнес, мрачно поглядывая на сидящего на земле совершенно изнемогшего Каменского:
— Так мы, при такой-то ходьбе, и до зимы никуда не дойдем.
— А мне никуда и не надо! — взвизгнул вдруг бывший профессор права, будто только и ждал, чтобы Ерофеев открыл свой рот. — Это вам кажется, что вы можете куда-то придти, а приходить нам некуда! Да-с!
— Вот что, — решительно произнес Плошкин. — Снимай-ка, дед, портки! Ну, давай, давай!
Каменский попятился, елозя ногами по мху.
— Чего это вы, Сидор Силыч! Не дам я штаны! Убивайте так, в штанах! Да они на вас и не налезут, — уже плачущим голосом привел он последний аргумент.
— Никто тебя, дед, не собирается убивать, — подступился Плошкин к Каменскому. — Сейчас посадим тебя в мурашиную кучу, пущай-ка они хворобу твою полечат.
— Да вы что! — заорал Варлам Александрович, хватаясь руками за ветки ели. — Это ж варварство! Вы не имеете права!
— Тогда бросим тебя здесь, — пригрозил Плошкин. И пояснил: — У нас, в деревне, промежду прочим, бабы и старики завсегда от ревматизмы лечились мурашами. И помогало. Так что давай.
Каменский махнул рукой и, ворча про варварство и про то, что Плошкин такой же сатрап, что и большевики, которые загоняют народ в светлое царство палками и штыками, сам разулся, снял ватные штаны, двое подштанников и, натягивая подол рубахи на срамное место, с ужасом стал подвигаться к муравьиной куче, неловко переступая босыми ногами по засоренной ветками и хвоей земле.
Муравьиная куча была высотой метра полтора, сложена из пихтовых и еловых иголок. Она охватывала бурой своей массой толстый пень, оставшийся от рухнувшего когда-то дерева, и шевелилась от мириадов крупных красных муравьев с большими клешнястыми черными головами.
Каменский приблизился к куче на старчески иссушенных ногах, перевитых синими жилами, и остановился в нерешительности.
Плошкин подошел к нему, встал рядом, произнес безжалостным голосом:
— Давай, прохвессор. А то помогу — хужей будет.
— Гос-споди! — воскликнул Варлам Александрович, перекрестился, шагнул в кучу, погрузившись в нее сразу по колено.
Красное кишащее пламя охватило его ноги мгновенно и бросилось вверх. Каменский заорал, рванулся было назад, но Плошкин удержал его за плечи, и держал, пожалуй, с минуту, пока и на него не перекинулись муравьиные полчища.
Каменский тут же выскочил из кучи и запрыгал в сторону, отряхиваясь обеими руками, под громкий и неудержимый хохот остальных. Он плясал, прыгал, вскрикивал, взвизгивал, сучил ногами, бил по ляжкам руками, вертелся на одном месте и, казалось, готов был бежать в любую сторону без оглядки и как угодно долго.
Топтание и прыгание, квохтание и повизгивание продолжались минут пять. Остальные, вдоволь натешившись и насмеявшись, обступили Каменского, отдирая и сбрасывая вцепившихся в дряблую стариковскую кожу муравьев.
А Пашка Дедыко посоветовал Ерофееву:
— Дмитро, а ты сунь у мурашинник свий ялдак, може тоби тэж поможе, як прохвессору. А то немае у мэни ниякой мочи дэвитыся, як ты стогнешь пид сосною, а из тэбэ тильки кап да кап. Ни, ей-богу, я дило тоби кажу.
И сам же хохотал больше всех, видя смущение Ерофеева.
Через полчаса выступили. Профессор, хотя и охал, но шел значительно лучше, а на привале, который устроили часа через четыре, даже нашел силы посмеяться над своим приключением и уверял, что муравьи ему, действительно, помогли: ноги не так ноют и ломят.
Пашка Дедыко вспоминал подробности, изображал, как прыгал и вертелся Каменский, облепленный муравьями, угрюмый Ерофеев похмыкивал в отрастающую рыжевато-русую бородку, Гоглидзе светил своим бельмом и робко смеялся, прикрывая рот ладонью.
Лишь Плошкин не поддавался общему веселью, он будто что-то решал, что-то для него трудное, почти непосильное.
— Не к добру энто веселье, — проворчал он хмуро, и все сразу примолкли и насторожились.
Беглецы уже поднялись, чтобы идти дальше, как где-то далеко-далеко, даже и не поймешь сразу, в какой стороне, прогремел выстрел, и эхо долго носило звук выстрела по ущельям и падям, будто не зная, куда подевать этот чуждый и враждебный природе звук.
Все сразу же с тревогой уставились на бригадира.
— По-моему, это там, — первым нарушил молчание Каменский, но шепотом, и показал куда-то на северо-запад, переводя округлившиеся от страха глаза то на Плошкина, то на вершины притихших сопок.
— Ни, ни тамо, а тамо, — возразил Пашка чуть более громче, показывая в противоположную сторону. — У горах завсегда с другей стороны…
— А может, это не выстрел, а дерево… — высказал предположение Ерофеев.
— Выстрел, — обрубил всякие сомнения Плошкин и, забросив за спину винтовку, приказал: — Пошли, неча прохлаждаться.
Шли до самого вечера почти без остановок. Даже Каменский старался изо всех сил, меньше жаловался, стонал и охал. То ли муравьи помогли, то ли выстрел напугал.
Перед ночевкой, когда уже горел костер и варилась непременная уха, Плошкин взял винтовку и, ничего никому не сказав, пошел назад, по своему следу.
Оставшиеся вдруг почувствовали себя беззащитными, брошенными, сбились в кучу, почти не разговаривали и все вслушивались и вслушивались в тишину опускающейся на тайгу ночи. Люди вздохнули с облегчением лишь тогда, когда бригадир вернулся.
А Плошкин вернулся уже в темноте. Он молча сел у костра, молча выхлебал котелок с ухой, пососал из сотов меда, добытого расторопным Пашкой в дупле старого тополя, молча стал укладываться спать.
Остальные с тревогой следили за ним, не решаясь нарушить тревожную тишину, обступившую их со всех сторон.
Не выдержал Каменский:
— Да, Сидор Силыч… э-э… что я хотел у вас спросить… Вот вы изволили ходить, как я понимаю, в разведку… И что же? Есть там кто-нибудь или… или что?
Плошкин, завязывая под подбородком шапку, буркнул:
— Никого не видал, а только чует мое сердце, что ктой-то идет за нами по следу. На той стороне хребтины, что мы давеча перевалили, ктой-то спугнул оленей. Может, зверь, а может, и человек. — Помолчал, закончил: — Ложитесь спать. Вставать рано.
Положил в голова топор, натянул на голову телогрейку, обнял винтовку, поджал под себя ноги и затих. Через минуту уже слышался его негромкий равномерный храп.
Остальные тоже поспешно устроились вкруг костра, но долго ворочались, то и дело отрывая головы от лежанки и прислушиваясь. Однако усталость взяла свое, и вскоре все спали.
Назад: Глава 21
Дальше: Глава 23