Книга: Голубиная книга анархиста
Назад: Про Париж! Про Париж!
Дальше: В чайхане

Тогда и я заговорил

Тогда и я заговорил.
Мой взгляд упал на этих кошек и вдруг я вспомнил одну черно-белую поездку. И я рассказал о ней все «алжирцу» Лоупу.
Задача была выйти в заданный район к одной крепости. Так. Там должен заседать исламский комитет, то есть партийный съезд намечался. Так. Там действовали отряды партии Гулбеддина Хекматияра. Она так и называлась: Исламская партия. Так. Эту крупную ячейку мы и должны были накрыть. На задание из полка выехали батальон пехоты и разведчики моего друга ротного Александровича. Начмед направил меня командиром нашего медицинского тягача, таблетки, как ее все называли. Так. Я видел, как Александрович, офицер-интеллектуал, что не типично было, знаток языков и литературы, отрабатывал со своими ребятами предстоящий штурм. Роли там были распределены четко: эти снимают часовых, те окружают крепость, по складным сваренным лестницам проникают внутрь. Так. Отрабатывали и быстрый отход в случае неудачи. Война — это труд. Так. Хотя и проклятый. Но там об этом забываешь. Там все этим делом только и заняты.
Прибыли на место ночью. Правда, еще на выходе из полка случился подрыв. Да, духи умудрялись ставить мины у нас под носом. Попалась наша таблетка, никто не пострадал, но ее разуло, слетела гусеница. Так. Не мешкая, я со своим санитаром пересел к разведчикам.
Батальон остановился в пятнадцати километрах от кишлака. Дальше в ночь должны были скользнуть разведчики в кроссовках, налегке, со своими лестницами. Так. Скверно было то, что вечером выпал снег. Люди на нем как буквы — легко читаются противником. Но дальше случилось непредвиденное. Наводчик отказался идти. Так! Его упрашивали, пинали. Бесполезно. Ни в какую. Наводчик нужен был, потому что партийцы не носили с собою партбилеты и могли оказаться без оружия — взятки гладки, так уже бывало. Старший, это был заместитель кэпа, связался с кэпом и тот дал отбой. Вот как…
Утром двинулись обратно. И тут второй офицер разведроты машет со своей машины Александровичу и указывает куда-то в сторону гор. Так!.. И я тоже вижу, как в белом поле движутся черные точки… А это были лишь головы и плечи уходивших к горам мятежников. Удивительно, как их усек тот офицер. Александрович принимает мгновенное решение. Офицер мчится по белому полю на бронемашине далеко вперед, к тем горам, куда катятся бедовые черные головы, а Александрович прямо к ним. Я был на броне с ним. И мы полетели.
Они уходили по открытому кяризу. Есть подземные туннели для воды, а есть открытые. Этот шов посреди степной земли уходил к горам, — с гор ручьи и сбегали по кяризу.
Шов приближался медленно, и вдруг мы оказались уже близко. Так! Наша пушка резанула по этому шву, вверх полетели фонтанчики снега, земли, плеснуло красным. Духи не пытались отстреливаться, они стремились уйти в горы. Там спасение. Так. Но мы не отставали. Они сделали отчаянный рывок, как вдруг сверху тоже ударили из пушки и пулеметов. Там были уже наши. Духи оказались зажаты. Так. Повернули оружие, начали отстреливаться. Но это было бесполезно. И наша машина срезала их огнем, разбрызгивая по стенкам кяриза их жизни. Мы спрыгнули, прячась за бронированную машину. Так. Наш таджик предложил им сдаться. Нет, послышались крики: «Аллаху акбар!» И взрывы. Похоже, они начали подрывать себя. И тогда мы набежали и сразу увидели их. Они были все в черной униформе. Так одевались «черные аисты», пришельцы из Пакистана. Кто-то валялся с вывороченными кишками, с оторванным подбородком, раскуроченным плечом, раскрытой настежь — костями наружу — грудью. А кто-то еще был жив. Мы открыли огонь. Я был с ними, с интеллектуалом Александровичем, с мальчишками в бушлатах. Так. Так. Так. Хотя я врач. А в детстве увлекался птицами. Они и были передо мной — невиданные черные птицы, все как на подбор высокие, плечистые, поджарые… Это уже мы поняли потом, вытащив трупы из кяриза. Они там плавали, в воде и грязи, разматывая кишки и мозги, как мертвые мысли. Приехавшего комбата рвало. Он кричал, думая, что разведчики занимаются мародерством, копаясь в развороченных стынущих трупах. А они искали документы. Я-то к крови со студенческой скамьи привык. Так. Но было во всем этом что-то варварское в самой своей сути. Мы вскрыли шов этой военной земли. И копались в нем. Зачем я это делал, до сих пор не знаю. Я врач. Был врачом. Об этом я никому никогда не рассказывал. Ты, мсье, первый.
Я замолчал.
Мсье Лоуп охватил ручищей мою шею и притянул к себе, уперся горячим лбом в мой лоб. И так мы сидели некоторое время.
Потом еще выпили.
Я сказал, что ненавижу Россию. Я мечтал забыть ее. И мечта моя осуществилась. Я не хочу иметь с ней ничего общего. В ней человек — ничто, пыль. Кровавый плевок в пыль — вот что такое афганские жертвы.
Мсье Лоуп тоже что-то бормотал. Может, и он ненавидел Францию.
Мы выпили еще.
И я сказал, что пойду к этой… как ее… в гости. Мадемуазель меня заждалась! И я встал, шатаясь. Мсье Лоуп вытянул вперед руку и указательным пальцем поводил из стороны в сторону, как «дворником», смывающим дождь с лобового стекла. И я сел. Черт. Мсье Лоуп махнул мне, и мы снова поплелись в ту комнату. Он снял со стены ружье, самое старинное, по-моему, чуть ли не кремневое. Потом он достал деревянную коробку и вынул оттуда колбочку с черным порохом и насыпал его в ружье, в ствол, а после этого достал пулю, показал ее мне и загнал шопмполом в ствол. Затем он закрепил кусочек камня, наверное, кремня, в курке, насыпал черного пороху на пороховую полочку ружья и кивнул мне. Мы вышли на крошечный балкончик. Мсье Лоуп протянул ружье мне. Но я наотрез отказался. Нет! Я никогда не буду стрелять больше. Никогда и никуда. Он свирепо смотрел на меня налившимися кровью глазами.
— Жё нё пё па… Никак не могу… Я начал новую жизнь. Может, здесь я стану врачом. Все. Баста. Жамэ дё ла ви… Ни в коем случае. Все.
И тогда мсье Лоуп попытался забрать у меня ружье, но тут на балкончик выбежала разъяренная мадам Ивет… Привет, Ивет… Она перехватила ружье, изрыгая французские проклятья, и унесла его. Мсье Лоуп повесил голову. Он глубоко задумался. Я достал трубочку, кисет и выронил все. Пришлось спускаться. В гостиной я столкнулся с ненавидящим взглядом мадам Ивет. Я попытался любезно улыбнуться и забормотал выученное:
— Экскюзэ муа, мэ жё нё пё па…
То есть нет. Надо только первую часть, что будет означать: извините. А вторая часть означает… что она означает?.. Черт… Меня слегка тошнило. Я вышел и принялся шарить в траве под балкончиком. Ко мне присоединились обе кошки, они, мурлыча, ходили рядом, видимо, я им нравился даже пьяный. Кисет я нашел, а трубочку никак не мог отыскать. И тут сверху донесся мощный храп. Мсье Лоуп отрубился на балкончике. А я продолжал ползать, пачкая в зелени мои нарядные брючки. Наконец меня окликнули. Я оглянулся. Это была мадам Ивет. Суровая мадам Ивет. Она что-то говорила, потом подошла и схватилась за мое плечо. Я встал с карачек. И она потащила меня за собой, завела в гостиную, из нее в маленькую комнатку с кушеткой, цветами… И все. Очнулся я под утро. И сразу вспомнил ту девочку, Анастазью. Мне и почудилось, что она снова швырнула свой мячик — бам! Я и проснулся… В руках было пусто. Зато в голове и брюхе густо и отвратительно. Дико озираясь, я приподнялся и снова рухнул. Нет, надо было собрать волю в кулак. Я вышел и начал плутать в поисках гальюна. Оказался в гостиной. Еще немного и наблюю в камин. Я ринулся к двери, выскочил на улицу и опрометью кинулся по лужайке к оградке позади дома, перемахнул через нее, вбежал в лес и сунулся рылом в какие-то кусты.
Утираясь мхом, я озирался. Меня вывернуло наизнанку. Зато сразу полегчало. Я помочился на ствол каштана. Было пасмурно, холодно. И это бодрило. Так. Так. Так. Я пожалел, что не прихватил плащ, кепку. Тогда можно было бы пойти пешком в Париж. Не попрощавшись. А что? Тут пятьдесят километров. День пути. Пусть и ночь захвачу. Поймаю попутку.
Но… как же художница? Итальянка? Да, Виттория?.. Да какая Виттория. Не попрусь же я к ней с бодуна. А где пережидать еще сутки?
С этой идеей бегства я и вернулся в дом садовника. Стоял посреди гостиной, озирался. Где же мой плащ?
И тут послышались шаги. Я замер. В гостиной появилась мадам Ивет в халате.
— Бонжур, — поздоровался я, чувствуя себя инопланетянином.
Она невнятно ответила и пальцем поманила меня за собой. Вскоре мы оказались у двери. Она ткнула пальцем в дверь, а потом показала и на другую дверь и ушла. Я открыл первую дверь. Это был гальюн. За второй — душевая. Умывшись и нахлебавшись ледяной водопроводной воды, я немного пришел в себя. Поразмышляв, снова лег и уснул. Проснувшись, обнаружил на столике стакан с вином. Сразу, конечно, осушил.
В гостиную я явился в полдень. Там было пусто. Я походил, озираясь. Никого. Я громко откашлялся. Вышел на улицу. Свежо, пасмурно. И никого. Я обошел вокруг дома. Вернулся в дом. Решил подняться в ту комнату. И там увидел мсье Лоупа. Он лежал на шкурах, укрытый одеялом. Под головой была подушка. Рядом тазик, глиняный кувшин, полотенце, таблетки, какие-то микстуры во флакончиках, стакан, графин. Он улыбнулся мне и помахал здоровенной ручищей. Но голову от подушки не смог оторвать. Так и лежал, страдальчески улыбаясь, морщась. На мгновение я почувствовал себя победителем, но тут же устыдился. Нашел, с кем соперничать. И, главное, в чем. Я откашлялся и, поздоровавшись, сказал, что хочу уехать в Париж. Он кивнул. Еще я спросил, нет ли у него телефона? Он кивнул и хрипло что-то сказал. Потом громко позвал свою Ивет. Ответа не последовало. Лицо его приняло жалкое выражение, брови сложились домиком. Он снова заговорил. Телефон был где-то внизу. Прежде чем я ушел, он снова заговорил и сделал жест рукой, означающий еду и выпивку, мол, поешь. Как будто я мог. Спустившись, я внимательнее огляделся в гостиной и увидел телефон. Он стоял на книжной полке среди потрепанных книжек с картинками на обложках, по которым можно было понять, что это бульварные романы. Плащ мой висел на вешалке. Я вынул записную книжку, нашел номер Калерии Степановны и позвонил. Она тут же ответила и обрушила на меня свой гнев, свою радость, свою обиду, — все. Я рассыпался в извинениях. Да, надо было позвонить, но… где я нахожусь? Да в этой деревне.
— Ждите меня, я сейчас приеду! — воскликнула Калерия Степановна.
Но ждать больше я не мог. Надел плащ, взял кепку и, вертя ее в руках, снова взошел к «алжирцу». Сказал, что уезжаю. Он протянул мне свою ручищу и я, шагнув к нему и склонившись, пожал ее.
Я вышел. А кремневое ружье так и не выстрелило вопреки Чехову-то.
Выстрелило оно позже.
Взглянув на букет чуть привявших все-таки роз посреди стола, я ушел. Мне предстояло пройти через всю деревню. Не хотелось бы столкнуться с Витторией. Можно, наверное, было обойти деревню по лесным тропкам, но я все-таки зашагал по дороге, надеясь снова увидеть ту девочку, бросавшую мяч во сне и наяву.
Она напоминала мне афганскую девочку из моего повторяющегося сна… Меня донимает один и тот же сон, связанный с очередным эпизодом моей службы…
И напоминает другую девочку, которой никогда не было, но мы о ней говорили с Наташей. Это была наша будущая дочь. Почему-то Наташа была уверена, что первой родится дочь. Потом сын. Но нам все никак не везло…
Я прошел через всю деревню, так никого и не встретив и не увидев той девочки на лужайке. А сенбернар лежал монументом посреди травы, опустив башку на лапы. Неподалеку валялся и разноцветный мячик.
Проходя мимо дома Люков, я, конечно, бросил острый взгяд на башенку, балкон. Но и там никого не было. Мгновенье я колебался — и — тут-то, наверное, и грохнул выстрел — пошел дальше.
Я шагал по дороге через лес, вдыхая прелый хвойный воздух. Однажды над дорогой пролетела пустельга с мышью в длинных крепких лапах.
В чем дело?
Ни в чем. Я был поражен тоской. Общение с мсье Лоупом открыло мне простую вещь: и здесь со мной будет моя тоска, будут мои сны. Но ко всему этому присоединялось кое-что еще.
Иногда на дороге появлялись различные автомобили, приближаясь, они немного сбрасывали скорость, но очень быстро проносились мимо. Хорошо, что полы плаща скрывали мои испачканные колени. Трубку я так и не отыскал.
Серый старенький пежо я увидел издалека, и сердце мое дрогнуло. На этой дороге мы были единственными существами, знавшими друг друга.
— Господи, Дима, зачем вы сюда приехали?! Что с вами случилось? — причитала Калерия Степановна, уже развернувшись и направляясь обратно.
Что случилось? Откуда я знаю что. Но что-то произошло, да.
Отлежавшись у Калерии Степановны, на следующий день я снова был на концерте органной музыки где-то неподалеку от торгового центра Форум-дез-Аль в церкви Saint-Eustache, Святого Евстафия, римского генерала, сожженного с семьей за то, что стал христианином. Исполняли вещи Баха, Вивальди, современные импровизации. Казалось бы — куда там современным органистам с их импровизациями после Баха. Но нет, они погрузили слушателей буквально в огненную стихию. Каменные плиты пола раскаленно дрожали, казалось, стены, своды вибрируют, словно картонные. Снова — ошеломительная плотность звуков, музыка давит на плечи и грудную клетку. При первых же звуках этих флейт, гигантских флейт, вознесенных под купола, сам сразу вознесся и чуть не расшибся в лепешку. Двадцатый век истерии и глобальных катаклизмов раздирал сознание, будто воплотившийся в звуки домашний ангел сюрреализма Макса Эрнста.
На следующий день в этой же церкви был финал фестиваля. Орган играл в сопровождении ансамбля «Оркестр Парижа».
И в какой-то миг почудилось, что средоточие Запада здесь и есть, среди суровых грубых колонн, под величественными сводами и взорами каменных святых. И удар под дых философа Шпенглера — его «Закат» — был просто магическим пассом. Культура, зиждущаяся на таких колоннах, творцах-колоссах, еще прочна и долго продержится. По крайней мере церковь римского генерала Евстафия была полна восходящих сил и света тоже восхода.
И все это ерунда — эти разговоры про загнивающий Запад. От них самих разит столетней и двухсотлетней плесенью. Скорее всего, это обычный страх перед иной мерой свободы. Эти мерки не по нам. Как в иконописи, нам нужен канон, необходимы ограничения. И тогда получается что-то в высшей степени оригинальное, как «Троица» Рублева.
Впрочем, эти соображения пришли ко мне позже. А тогда я чувствовал недоступность этого света Запада. Понимал, что впитывать его надо с младых ногтей.
Возвращаясь, в вагоне метро я вдруг обратил внимание на пару. Они стояли, держась за поручни. Мужчина в длинном модном пальто слегка горчичного такого цвета, подпоясанный матерчатым поясом того же цвета, простоволосый, и женщина в светлом плаще, в темной длинной юбке, в перчатках, светловолосая. Я еще раз на них взглянул и обомлел. Да это же был Янковский. И какая-то наша актриса, имя ее так и не смог вспомнить. Точно. Этот взгляд с легким прищуром — взгляд барона Мюнхгаузена. Тот самый Янковский. Тут же я хотел подойти и даже шагнул в направлении к ним, но сразу и остановился. Что я им мог сказать? И потом я сообразил, что не помню отчества актера, да и актрису не могу вспомнить. И я остановился. Еще через две станции они вышли. Наверное, приехали играть у французов в театре или просто отдыхали.
Интересно, сто лет проживешь в Питере или Москве, а никого из них, актеров, так и не встретишь, но вот приезжаешь за тридевять земель и видишь их.
Я рассказал Калерии Степановне об этом случае, и она пришла в восторг. Она очень любила Янковского. Перечисляла фильмы с его участием. А мне почему-то было как-то неуютно после этой встречи. Не знаю, в чем дело.
О Виттории я снова думал. Она мне даже снилась… как-то неясно, но волнующе. И я собирался опять взять такси, купить цветов… Теперь-то я знал, как туда добраться. Приехать надо поздно вечером, чтобы Виттория была не на плэнере или где-то там еще.
Да, теперь она не могла просто так исчезнуть из моей жизни.
Наташа?.. Я… продожал любить ее. Но сейчас… Это было похоже на купание в реке или в озере с родниками на дне. В тепловатой воде вдруг попадаешь в резкие освежающие возбуждающие слои родниковой воды… Виттория и представлялась мне таким родничком. Я не мог забыть ее смуглых гибких рук, синевы глаз. Странно, конечно, раньше я думал, что можно любить лишь одну женщину. И вот любил Витторию и Наташу. Но Виттория дразнила меня сильнее. Евреи неспроста говорили о познании женщины. Это похоже на познание мира, так ведь? И мир под именем Виттория манил меня.
В один из дней я поднялся на Монмартр. Это такая гигантская гора, с которой виден весь Париж. Там кафе, магазинчики, венчает ее внушительная церковь Сакре Кер, что означает Сокровенное Сердце. Я побывал на службе в этом сердце. Священники ходили в белых одеяниях, один был бритоголовый черный. А регентша в белом одеянии и черном платке пела высоко и ангельски и дирижировала пением собравшихся. Потом священник за столом готовил жертву и пил из золотой чаши. Снова невольно я сравнивал. Служба в нашем храме, конечно, другая. И дело не в языке. Что православную службу не понимаешь, что католическую. Но православная — теплее, как-то сердечнее.
После службы я пошел побродить вокруг и внезапно наткнулся на забегаловку с зеленой вывеской и вязью арабских букв. Я приблизился и увидел внутри людей, одних мужчин. На некоторых из них были паколи — это такие шерстяные береты с отворотами, ставшие символом афганского сопротивления. Вообще мне не так часто попадались там люди в таких шапках, афганцы предпочитают фески и чалму. Но я уже чуял: чайхана — афганская. И, помедлив, вошел.

 

— Ой, дядечка, — сказала Валя, — ты не можешь обождать чуток… мне надо сбегать?
— Хых! — просмеялся Вася.
— Да и я перекурю, — отозвался Митрий Алексеевич. — И пора уже ужинать.
После ужина Митрий Алексеевич снова выходил курить свою трубочку. А потом продолжил рассказ. Наверное, он никому всего этого не рассказывал по различным причинам. Возможно, не находил таких слушателей, как Вася с Валей.
Назад: Про Париж! Про Париж!
Дальше: В чайхане