Книга: Голубиная книга анархиста
Назад: Синел все гуще
Дальше: Тогда и я заговорил

Про Париж! Про Париж!

И вскоре они слушали сдержанный, приправленный табачными нотками голос-рассказ.
______________
Калерия Степановна предложила мне пожить у нее. Я согласился. Обитала она почти на окраине, в старом, еще довоенной постройки шестиэтажном доме без лифта и мусоропровода, с отключающимся через очень короткое время после входа в подъезд светом. В подъезде свет отключался, а в квартире-то горел сколько угодно. Точнее, мог так гореть. Вообще-то Калерия Степановна любила жить экономно.
Квартира ее находилась на последнем этаже, в ней было три комнаты, большая кухня, ванная. Высокие потолки, высокие окна. Что-то вроде нашей сталинки… Кстати, об этом стиле довоенных лет. Как-то всегда казалось, что это только наше, родное, величаво-суровое и помпезное — в архитектуре, и примерно такое же, но с сильной добавкой оптимизма — в литературе, кино. Но теперь, когда этот стиль стал ретро, а с нас спало безоговорочное восхищение всем несоветским, вдруг стало очевидно, что стиль этот — всеобщий. Такая была эпоха. И какой-нибудь американский ура-патриотический фильм тех лет мало чем отличается от наших «Свинарки и пастуха». Ну, возможно, наш бесхитростнее немного, а западный «прифранченный».
Свет, который я забывал выключить в коридоре или в кухне, Калерия Степановна тут же гасила сама. Отопление можно было регулировать. И на ночь Калерия Степановна его безжалостно прикручивала так, что утром ты сразу получал свежую воздушную ванну, как только вылезал из-под одеяла. А сама хозяйка укладывалась спать в теплой пижаме, в вязаной шапочке с розовыми цветами на ушах и в вязаных перчатках с обрезанными пальцами — перед сном она обязательно читала и еще слушала радиоприемник. Пирожков бы позавидовал ей. Это был старый большой немецкий радиоприемник с антенной, от которой в форточку уходил провод.
Что же слушала Калерия Степановна?
Двери наших комнат были одна напротив другой. Посредине туалет. И, выходя однажы из комнаты, я застал дверь напротив открытой и услышал Москву, конечно. Это была радиостанция «Маяк».
А книгу, которую она читала, я увидел позже. Это были «Блистающие облака» Паустовского.
— Не читали? — спросила она, снимая очки и взглядывая на меня выцветшими глазами.
— Про что это?
— Ну, знаете ли… По сути прямо-таки детектив. Происходит… — она замялась, — пропажа чертежа одного важного изобретения, важного для страны…
— Какой? — глуповато спросил я.
Она взгянула на меня удивленно.
— Нашей… То есть советской. И интеллигентные люди пытаются изловить…
— Кого? Чертеж?
— О, нет. То есть да. В общем некоего Пиррисона.
— Чертеж оказался у него?
— Да. Он его… мм… присвоил. И писатель Берг, журналист Батурин, капитан Кравченко… они пытаются отыскать. Но не это главное! — восклинула она, тревожно глядя на меня. — Константин Георгиевич совершенно замечательно передал атмосферу тех лет… атмосфера моря… морей: Черного и Азовского. Действие происходит в Таганроге, Севастополе, Одессе, Керчи, Батуме, — она подчеркнула окончание. — Знаете, я там бывала в детстве с тетей, отдыхала. Мне этого никогда не забыть. Старый город, порт… греки, которых называли пиндосами, и Константин Георгиевич об этом пишет. Блаженство и счастье зеленой листвы, ветра и синих волн — вот это что такое. Лодки, корабли. И тетя ругала меня за съеденные три мороженых. О, вовсе не из меркантильности, нет. Ведь я простыла, слегла и половину отпущенных нам дней провалялась, как дурочка, в больнице… Но все-таки видела море, купалась в нем. Для юной жительницы Сум это было настоящее чудо.
— Чертеж вернули?
— Еще не знаю.
Мы встретились взглядами. Я соображал, известно ли этой милой женщине происхождение моих денег? И случайно ли она взялась за чтение именно этой книжки?
Все как будто остановилось… Ну вот словно некие весы замерли где-то в груди или в воздухе. Мне хотелось избавиться от этого чувства, стать своим в Париже.
Интересно, что сразу, как только я там оказался, то ощутил странное родство, что ли, с самим воздухом Парижа. А воздух там особенный, попахивающий винцом… Пьянящий? Не знаю, в чем дело. Возможно, в чтении того же Хемингуэя, — после войны я его полюбил. И Дос Пассоса. У него есть роман «Три солдата», очень любопытный… Меня он захватил. Герои поначалу простые солдаты, но держатся они как наши офицеры, таково чувство собственного достоинства. С нашими солдатами я бы их не сравнил. Среди наших солдат в основном были дети рабочих, крестьян… Не то что у них не было чувства собственного достоинства, было, и особенно в критические моменты… когда надо рвануть чеку и умереть во взрыве или прикрыть собой товарищей. Но в повседневной жизни они были проще, без претензий, как говорится, могли снести оплеуху, ругань, мирились с несправедливостью, плохой кормежкой, вшами. Американские солдаты казались сложнее, ну, если верить Дос Пассосу. Правда, эта сложность и завела одного из них как раз сюда — в Париж, наполненный солдатами и овеваемый дыханием близкого фронта. И он записался даже на курсы в Сорбонну. Достаточно хлебнув военной романтики, он попросту дезертировал. И скитался по улочкам… вот этим же самым…
Да, так вот, я как-то мгновенно все узнал и полюбил.
Но теперь, совершив акт невозвращения, вдруг почувствовал себя здесь чужаком.
Пока я не предпринимал никаких шагов, определяющих мое будущее. Чем буду заниматься? Где жить?.. Да где угодно. Если не в Париже, то в любом городке, в захолустье где-нибудь, в горах, на побережье. Но Калерия Степановна об этом постоянно заводила речь. Она любила со мной громко говорить, готовя обед, если, конечно, я был рядом, а не бродил по Монмартру или вдоль Сены. Калерия Степановна была мастерица готовить. Она жарила рыбу, которую покупала у фермеров, торгующих с раннего утра на улице в определенном месте, и подавала ее в зелени, благоухающую свежим лимонным соком, с дешевым, но вкусным белым вином этого года. Я бы предпочел сейчас напитки покрепче, но стеснялся сказать об этом, да и самому себе признаться. Что это, бой? И мне надо хлебнуть для храбрости? Еще и еще?..
— Дима, мон ами, получить вид на жительство у них — это адская мука, хождение по Дантовым кругам, поверьте мне, я знаю. Они ведут такую политику… знаете ли… Претендент должен быть для них persona grata. Персона грата, да. Желаемой персоной… Вот вы, Дима. Вы ресторатор или врач?.. Рестораторов, как вы сами понимаете, тут пруд запруди. О-ля-ля. Да и врачей. Хотя, учитывая ваш военный опыт… — тараторила она под треск рыбы на сковородке и звон ножа, тарелок, шум воды.
Голос ее резонировал со стенами просторной кухни.
— Не знаю, Калерия Степановна, — отвечал я ей. — На карьере врача я поставил крест.
— Почему?.. Что вас подвигло, мон ами? А?.. Маленькая зарплата?
— Нет.
— Тогда что же? А? Скажите, пожалуйста.
Я помалкивал, конечно.
— Так что?.. У вас был какой-то негативный опыт? Что-то такое стряслось?.. Где, в Ленинграде?.. Расскажите мне. Я видела кое-что такое здесь, на операциях. Я пойму вас. Ну, Дима?
Но я не отвечал. А рассуждал так. Если государство отняло у меня профессию, то и я отплатил ему тем же. Улизнул из-под контроля. Ну, и кое-что прихватил. Имею я право на кусочек родины? И этим кусочком стал раритет «Путешествие из Петербурга в Москву». Да и что? Подумаешь, книжка… Тогда я к этому относился без должного пиетета, еще не переняв переплетного дела дяди.
А сам я все же был, что называется, в переплете…
В Ленинград я не звонил. Отмалчивался. Хотя там уже должны были обеспокоиться. Срок возвращения прошел, а меня нет. И ни слуху ни духу.
Калерия Степановна предлагала мне позвонить домой, но я отказывался. Вот куда мне хотелось позвонить, так это в ту деревню среди каштановых и дубовых лесов, где в доме с башенкой писала свои картины гибкая Виттория. Синеокая Виттория. Я не мог забыть вкус ее поцелуев. И едва удерживался, чтобы не угнать старенький пежо Калерии Степановны.
Снова зашел как-то в главный собор и услышал орган. Он ревел, как стартующая в космос ракета. Плиты под ногами содрогались. Я недолюбливал орган. А по сути, просто не слышал вживе.
Утром в прохладной после ночи кухне, наполненной ароматом свежего смолотого и сваренного кофе, Калерия Степановна сказала, что звонила Галя Люк. У нее спрашивали из Ленинграда, где Красносельцев. Калерия Степановна сказала, что он решил немного задержаться, насколько ей известно… Она так и не призналась, что он живет у нее. Ей не хотелось бы портить отношения… Здесь так все хрупко и сложно устроено… Вчера на ночь она не стала обременять поздно пришедшего гостя этим известием. Да и вряд ли он смог бы сразу хорошенько это обдумать.
Хм, да, я приплелся, точнее меня привез таксист, даже не таксист, а какой-то посетитель того бара недалеко от набережной Сены возле музея в вокзале, с которым мы набрались, но он был все-таки чуть трезвее и потому смог доставить меня на такси. Не знаю, как это случилось, что я перепил. С мужиком из бара мы изъяснялись, как дикари. Но как-то поняли друг друга. Он был учитель математики. Звали его Борис. Да, русское имя. Но сам он был чистокровным французом. Не уловил, почему его так назвали. Кажется, мать или отец симпатизировали русским. А дед — воевал. То есть не с русскими, разумеется. С немцами.
Я виновато ежился под взглядом выцветших сереньких глаз Калерии Степановны. Пил большими глотками кофе, кофе…
— Я знаю, что вам хочется… как это называется? На опохмел? — спрашивала Калерия Степановна строго. — Но вина я вам не дам. Пейте вон кофе.
— Да, превосходный кофе!.. — торопливо отвечал я, кивая.
— Дмитрий, мне кажется… Простите, конечно, что я беру на себя этот тон и эту роль, но считаю своим долгом предупредить вас.
— Да, Калерия Степановна? — заискивающе-покорно откликнулся я, честно взглядывая на нее.
— До вас многие начинали много лучше. А заканчивали — этим же. Вы же сразу ступаете на эту стезю, смею вам заметить.
— Уверяю вас, это произошло совершенно случайно! Я вовсе не склонен к алкоголизму. Мой отец вообще не пил. Мама лишь пригубливала по праздникам.
— Зачем же вы это делаете?
— Произвольно… Просто тут вообще воздух такой. Уже пьянит. Ну и хочется, знаете, как у нас говорят, продолжения банкета. Нет, Хемингуэй сказал лучше. Про праздник и все такое. Мол, фиеста. И пусть восходит и заходит солнце.
— Эх, Дмитрий… Дмитрий… Это некрасиво.
Лицо Калерии Степановны приняло такое брезгливое выражение, что я вмиг вспотел и внезапно увидел, что она вовсе не русская, ну, не украинка уже давно, — вот по этой гримасе. Это была точно стопроцентно французская гримаса.
И я стал противен в этот момент самому себе.
Ну, это обычные, в общем, чувства перепившего.
— Галя Люк просила вас позвонить ей.
Но я не хотел ей пока звонить… если только затем, чтобы передать привет Виттории и сообщить ей мой адрес.
Осторожно я стал вызнавать у Калерии Степановны точный адрес этой деревни с трехсотлетним домом. И выяснил, как она называется и где находится. Заходил-то я издалека, интересуясь садовником — ветераном алжирской войны. Калерия Степановна сказала, что это была ужасная и позорная война, как советское вторжение в Афганистан или американское — во Вьетнам. Пленных там пытали, истребляли всеми возможными способами. А, спрашивается, зачем? Все равно правда восторжествовала: Алжир свободен.
— То же у вас сейчас с Чечней, — заметила она.
Я не хотел спорить и много обсуждать это.
— Сначала все тепло относились к этим парням, что воевали в Алжире, — продолжала она. — Но потом, когда стали появляться откровения, подробности, все эти мерзости… Общество ужаснулось, и многие охладели к ним. Не знаю, как у вас с вашими «афганцами», как вы их называете.
— У нас сразу встречали в штыки, еще ничего толком не зная. Приходили ребята контуженные за своими льготами, жилье требовать, лекарства, а им навстречу лес чиновничьих копий. И рефреном, простите, по морде: «Мы вас туда не посылали!» У нас не любят всех этих льготников. Чужую кровушку лить… это ладно, а вот требовать квартиру, общежитие, пособие — не сметь замахиваться на святое!
— Боже мой! — воскликнула она, всплеснув полными руками.
В общем, план мой удался. И я собирался отправиться на такси в тот лес, где стоит деревня, поодаль замок… Решил, что моя судьба в гибких руках Виттории. На купленной карте я, правда, не сумел отыскать эту деревню. Попросил невзначай показать, где же мы проводили тот замечательный уикэнд? Калерия Степановна склонилась над картой. Водила крашеным ногтем мизинца по линиям дорог, бормотала всякие названия. Наконец уверенно черкнула ногтем.
— Здесь.
Я с жадностью прицелился.
— А… здесь… как интересно увидеть на карте место, в котором побывал.
Дорога вела на восток. Там был большой лесной массив, называемый Буа-де-ла-Бюштери. Дорога шла через развязки, мимо железной дороги, оставляя позади Версаль, городки Нофль-ле-Шато, Ле Понтель…
В Париже проходил фестиваль органной музыки, об этом мне сказала сама Калерия Степановна, услышав мой восхищенный отзыв об органе в соборе. И мы, конечно, чинно отправились с ней в церковь где-то в окрестостях Дома инвалидов. Калерия Степановна изрядно нарядилась: надела норковую шубку, слегка потершуюся, как она сама призналась по секрету, по рукавам, но если руками не разводить, а держать их поплотнее к туловищу, то никто ничего и не заметит. Я посмотрел: и точно. Шубка лоснилась и сверкала иглами под парижским солнцем. А сверху она набросила цветастую шаль — настоящий павловопосадский, как заверила Калерия Степановна, платок с бахромой. И конечно, надела свою французскую шляпку. Губы пришлось подкрасить поярче — в тон цветам на платке. На локоть она повесила сумочку. А другой рукой взялась за мою согнутую руку. Бедная Калерия Степановна. По ее признанию, она терпеть не могла органную музыку, ей это напоминало бомбежку. Но ради меня она согласилась пойти. А ведь я отговаривал! Убеждал, что и сам отыщу эту церковь, не маленький. И надо обвыкать в новой жизни. Но самоотверженная Калерия Степановна отправилась со мной, заметив, что тоже по-настоящему не слушала этой музыки… так, иногда, случайно, в том же соборе. И мы пошли. Я начал отпускать такие усики, ну, в мушкетерском стиле. Купил голландский плащ, серое кепи, другие туфли, брюки, рубашку, пиджак, кашне, зонтик. Впрочем, погода была чудесная. А все-таки зонтик я взял. Калерия Степановна удивлялась, уверяла, что ничего не будет, с утра капоты автомобилей были в инее, легкий морозец поджимал всю ночь. А сейчас все заливало солнце, окна сияли. Над Парижем простирался голубой купол. Под ногами шуршали опадающие листья платанов. И при этом на клумбах упорно алели розы, прихваченные морозцем, но живые, яркие. Да, мир был чудесен. Он всегда таков, если ты влюблен, при любой погоде, а уж в солнечном озарении и подавно.
…А ведь только тогда я и почувствовал себя настоящим буржуа. Не в Питере, хотя и соучаствовал в бизнесе. Но это как настоящий рок-н-ролл. Он только английский, ну, то есть американский. Или как хокку — только японское. Хотя, ведь когда-то на Руси были и честные купцы, и промышленники, меценаты…

 

Тут Вася не выдержал и засмеялся по своему обыкновению. Валя на него шикнула, как зрительница в кинотеатре.

 

Отправились мы своим ходом, я настоял на этом, задумав свой план. Ехали на метро, шли пешком, любуясь индейским летом, а парижане любовались нами, и я чувствовал себя папуасом, замечая легкие улыбки, движение бровей. Дался ей этот павловопосадский платок. Наконец мы вошли в эту церковь Сан-Франсуа Хавье, довольно вместительную, серокаменную, с плитами на полу, узкими окнами, витражами, скульптурами святых. Народ рассаживался. Заняли и мы места на деревянных скамейках. Вход, разумеется, был бесплатным. И после томительного ожидания музыка грянула сверху, с возвышения, где размещался орган, этот лес колоссальных труб, он загудел всеми своими соплами, заревел, и плиты под нами задрожали. Это точно было похоже на налет вражеской авиации. Или дружеской… не поймешь сразу… Я взглянул украдкой на Калерию Степановну. Лицо ее ярко бледнело, губы контрастно алели. На лбу выступила испарина. Минут через двадцать я предложил Калерии Степановне уйти, то есть ей одной уйти, а я еще посижу послушаю. Но она наотрез отказалась, поджала губы и покрепче перевязала павловопосадский платок на груди.
Часа два она мучилась.
А мне нравилось.
После концерта мы пошли к метро. И там я ловко «потерялся» в толпе. Повернул и пошел в другую сторону. Ничего ведь страшного? Париж для нее дом родной.
Выйдя наверх, я быстро высмотрел такси. Уселся рядом с водителем, достал карту и указал ему маршрут. Он сразу понял. Мы мельком взглянули в глаза друг другу. Кажется, это был малый с Востока. Как обычно. Я держал на коленях карту и разговорник. По вечерам я учил французский. И Калерия Степановна была моей доброй наставницей.
Уже на выезде из города я вспомнил, что хотел купить цветы. Начал объяснять водителю. Тот спокойно слушал и наконец кивнул и снова набрал скорость. Мы выехали из города, Париж остался позади.
А хорошее было время без мобильных телефонов! Можно было затеряться.
Через некоторое время я снова принялся объяснять таксисту, что мне нужны цветы.
— Силь ву пле, экскюзэ муа, мэ жё нё пё па…

 

Тут уже и Валя рассмеялась и спросила, что это такое?

 

— Пожалуйста, извините, но не могу… Жё нё пё па… Никак не могу приехать к мадемуазэль без флёр… цветов. У пюиж аштэ? Где можно купить?
— Де флёр? — переспросил он и кивнул. — Уи, дакор.
И вскоре мы свернули к огромному магазину в чистом поле. Сейчас и у нас такие строят. А тогда это было что-то вроде летающей тарелки. Да, магазин был чудовищно огромен. Но я сразу узрел цветочный ряд и устремился туда, купил букет белых роз. Вернулся, и мы поехали дальше. И вот въехали в лес. Я невольно снова залюбовался мощной колоннадой. Узкая, но отличная дорога рассекала лес. В салоне запахло палой листвой, хвоей, и этот запах смешивался с тонким ароматом роз. Мы выехали к деревне, виляжж по-французски… Это странно все-таки звучит для русского уха. Виляжж. То ли дело — деревня — как удар обухом. А виляжж — слишком много романтики. Хотя, да, есть жужжание пчел и прочих менее полезных насекомых. И слышен купаж, вьется дымок винокурни… Это глупость, конечно. Винокурня — в нашей деревне. Дымок-то курится при самогоноварении, вьется из печки. А французские крестьяне вино давят, оно у них бродит, и все.
Все-таки какая это была деревня? Действительно — виляжж. Низкие оградки, лужайки, каменные дома с черепицей, чистые дорожки, никаких тебе кур, коз, собак, — нет, за одной оградкой сородич вашего кролика — большой и как будто ватный сенбернар философски наблюдал за потугами девочки с красными бантами расшевелить его: она дергала его, бросала мячик. Я поворачивал голову, наблюдая за ними. И сенбернар поворачивал тяжелую морду за нашей машиной.
И тут я вдруг понял, что не очень-то хорошо помню, как выглядел дом Гали Люк. Я присматривался к домам. Но они все были серые, каменные, основательные. Выручила меня светелка с башенкой. Ее я увидел и узнал.
— Здесь.
Таксист остановился. Я протянул ему франки, от сдачи отказался. Таксист одобрительно кивнул, хотя глаза его выражали удивление: чаевые были больше ожидаемых. Калерия Степановна пеняла мне за это, требовала, чтобы я не давал чаевых, тут так не принято. «Вы же не Ходорковский с Березовским».
Я попросил таксиста подождать и направился к калитке. Ограда там была низкая, как и всюду. Калитка не запиралась. Я свободно прошел в сад, опасливо косясь на окна трехсотлетнего дома и вдруг вспоминая, как сражался во сне с рыцарем, и направился к флигелю с букетом роз. Двери флигеля оказались заперты. И на втором этаже тоже. Оглядев виляжж с высоты, черепичные крыши, сады, дорожки, аккуратную церковку посередине, я спустился… Пошел к дому. Но и там все двери были на запоре. Таксист курил, открыв окно, и наблюдал за мною. Враз букет роз показался мне каким-то дурацким веником. И сам я себе представился не менее дурацким валенком. Что было делать? Но у меня есть упорство. Я не мог отступить так сразу. И, сделав жест таксисту, означающий, что надо еще подождать, я отправился по дороге в надежде встретить кого-нибудь и узнать, где итальянская художница. Спохватился, что оставил в машине разговорник, вернулся, забрал. Улыбнулся таксисту. Тот смотрел с интересом. Видно, почуял мое волнение.
И я пошел. Но все дома казались пустыми. Я заходил в два или три двора, так сказать, стучал, звонил. Но мне никто не отвечал. Как видно, владельцы все жили и работали в Париже, а сюда приезжали проводить свои уикэнды.
Тогда я направился к тому дому с сенбернаром.
Сенбернар был там же. Сидел в той же позе и созерцал беготню девочки. Увидев меня, он не переменил своей позы. Мы смотрели друг на друга.
— Девочка! — позвал я. — Мадемуазэль!
Она обернулась и, понаблюдав за мной, спросила:
— Уи?
Я раскрыл разговорник, стараясь не уронить букет. Но она оказалась сообразительной, убежала в дом вместе с мячиком и вскоре вернулась в сопровождении старика с бодрой лысиной, в свободных штанах с подтяжками.
Мы поздоровались. И я принялся обяснять про художницу Витторию из дома Гали Люк. Пантх. Художница. Виттория. Мадемуазель Виттория. Из дома Люков. Люков. Ну Люк. Русская Галя.
— О, Гала! — понял он и закивал.
Я перекрестил руки и сообщил, что там закрыто. Девочка с раскрасневшимися щеками и блестящими карими глазами выглядывала из-за дедушки с большим любопытством, прижимая разноцветный мячик к груди. Может, она впервые в жизни видела иностранца, русского, существо, прибывшее вообще из другого мира, совершенно другого, огромного, как космос, дремучего и невероятного. Я как будто увидел все ее глазами. И внезапно почувствал усталость и тоску. На меня нашло электрическое отрезвление. Как будто дернуло током. Словно бы спал и очнулся. Услышал свой голос со стороны.
На мгновение на меня напало онемение. Я не мог больше говорить, забыл слова. Меня как будто лишили права речи. Язык мой сломался, как некий ключ, и больше не отмыкал кладезь речи.
Французский старик с некоторой тревогой вглядывался в мое лицо. А личико девочки приняло лукавый вид…
И вдруг она рассмеялась и бросила мячик мне. Поймать его я не мог, ведь в одной руке держал букет, в другой разговорник. Но я нашелся, резко нагнулся и отбил мячик головой, потеряв, правда, при этом кепи. Девочка восторженно захохотала и бросилась за отлетевшим в сторону сенбернара мячом.
— Ух! — удивленно воскликнул ее дедушка. — Анастазья!
И я снова обрел дар речи. И заговорил на языке той планеты, откуда я сюда прибыл. Самое интересное, старик, внимательно выслушав, кажется, меня понял. Он сделал жест рукой и, обернувшись к девочке, о чем-то ее попросил. Она тут же убежала и вернулась вприпрыжку с его шляпой и джемпером. Старик нахлобучил шляпу, надел джемпер и вышел ко мне. Девочка тоже. И мы куда-то отправились. Девочка посматривала на меня, ударяла мячиком о землю, что-то приговаривая. Мы пришли на самый край деревни. Здесь находился тоже каменный дом, но из красного кирпича, со ставнями, плоскими трубами. Выглядел он каким-то заржавевшим. И кирпичи были неодинаковой формы, я таких никогда не видел: небольшие вроде наших, но тут же и в два-три раза крупнее. Над входом вился какой-то плющ не плющ, может, виноград, не знаю. И слева стояло корявое сухое дерево. Неизвестно, почему его не срубали. Оно казалось каменным, яростно топорщило во все стороны сучья. Может, его уже не брали ни топор, ни пила.
Мой старик покричал негромко, и вскоре из дома вышел садовник… как его… Я забыл имя. Луп, что ли. Был он в красной свободной рубахе, потертых, туго подпоясанных рыжим ремнем с серебряной пряжкой джинсах, простоволосый, с рыжеватой щетиной. Выцветшие глаза прицельно били в меня.
Мой провожатый заговорил. Садовник кивал, отвечал что-то. Наконец он протянул огромную ладонь и похлопал меня по плечу, приглашая в дом. А мой провожатый и его внучка Анастазья, наверное Анастасия, Настя, пошли назад.
— Но… один момент, — сказал я. — мсье Луп…
— Лоуп, — поправил он меня.
И я снова начал спрашивать про мою Витторию. Мсье Лоуп кивал. Выслушав мои объяснения, он пустился в свои. И наконец я понял, что Виттория здесь, но сейчас ее нет. Но она будет. Надо обождать. Куда-то пошла. Рисовать. Уф. Я чувствовал благодарность к садовнику. Да, но надо было что-то делать с таксистом. Я обратился к мсье Лоупу, сверяясь с разговорником. Он тут же окликнул издалека моего провожатого и переговорил с ним. Голос у него грубый, зычный. Вообще в этом старике чувствовалась сила. Все было решено. Тот провожатый отпустит таксиста, а я пока посижу у мсье Лоупа.
Мы вошли в его дом и сразу оказались в просторной комнате с простыми белеными стенами, правда, уже подзакоптившимися и требующими новой побелки или покраски. Из стен выступали черные балки. Балки тянулись и через потолок. Посредине лежал старый желтый, как шкура льва, и, похоже, такой же пыльный, ковер. Круглый стол был завален потрепанными журналами и газетами. Чернел камин. Перед ним стояло кресло. На одной стене висела старинная карта с парусником в проливах и двумя китами, пускающими фонтаны. Я сразу не понял, что это за карта, но позже уяснил — карта Алжира…
Мсье Лоуп жестом предложил мне садиться, забрал мой букет и куда-то его унес. Вернулся, неся букет в большой стеклянной банке. Поставил банку на стол, потеснив журналы, так что некоторые упали на пол. Я поднял. Мсье Лоуп затем принес мне и себе вино в бокалах, и мы уселись возле стола. Правда, я не знал, стоит ли пить, ведь запах вина ничем не перебьешь… Неуместное беспокойство здесь. Париж — каменный цветок, тянущий стеблем вино из подземных жил, как сказал Олег Трупов, тоже бывавший там.
И я пригубил его вина.
Некоторое время мы молчали. Просто сидели, потягивали вино и ничего не говорили. Вскоре к нам пришли две кошки, как два черно-белых снимка: белая и черная. Правда, у белой на спине были крапинки. Они внимательно глядели на меня. Хозяин им что-то говорил с улыбкой. Понемногу разговорились и мы. Ну какой это был разговор? Беседа на дикарской тарабарщине из французских, русских, английских слов и жестов… Но мы как-то понимали друг друга. Закурили. Я — трубочку, мсье Лоуп — сигарету без фильтра. Я не мог понять, один ли живет садовник или нет, есть тут кто-то еще, кроме кошек.
…Вино закончилось, и мсье Лоуп принес еще. Посмотрел на часы. Я это понял как знак уматывать, но он остановил меня, отрицательно качая головой, мол, еще рано.
Не успели мы выкурить свой табак, как послышались шаги и в дом вошла невысокая пожилая женщина в куртке, шапочке и с корзиной, полной грибов. Мсье Лоуп представил нас друг другу. Женщину звали Ивет. Она улыбалась и похвалялась своей добычей передо мной. Ее муж кривился при виде крепких превосходных боровиков, отпускал какие-то шутки, ворчал — как видно, он не любил грибы. Переодевшись, женщина тут же пошла в кухню и стала греметь посудой, лить воду. Вскоре оттуда донесся ароматный запах какой-то жаренки. И мсье Лоуп начал очищать стол от журналов, каких-то мешочков с кореньями.
Я снова забеспокоился, не пора ли пойти посмотреть флигель Люков, но Лоуп убедительно остановил меня жестом огромной ладони. И этой же огромной ладонью поманил за собой. Мы поднялись на второй этаж и попали в комнату, похожую на музей. На стенах здесь красовались головы с оленьими рогами, шкуры, висели несколько старых ружей, охотничьи ножи. Неужели здесь водятся звери? — глупо спрашивал я. И на них можно охотиться? Так и не понял из его ответов, где он добыл все это. И почему торчит здесь, если ему явно надо подаваться в какие-то более глухие места?.. Еще мне показалось странным, что все это музейное богатство находится не в гостиной. Почему? Ведь хорошо сидеть у камина, поглядывая на трофеи, попирая ногами шкуру зверя. Или все дело в его Ивет? Возможно, ей не по душе этот звериный стиль?
Вернувшись с экскурсии, мы застали стол уже застеленным белоснежной скатертью. Розы из банки были переставлены в большую фарфоровую вазу. Мсье Лоуп накинул замшевую куртку, надел фетровую шляпу и направился к выходу. Мадам Ивет окликнула его из кухни. Он что-то ответил и вышел. А я сидел за столом и наблюдал, как появляются чистые бокалы, плетеная тарелка с нарезанным хлебом. Я предложил свою помощь, но мадам Ивет замахала на меня руками. И я продолжал сидеть. На стол прилетели тарелки с овощами, зеленью, виноградом. Я встал и вышел покурить.
Курил, поглядывая в сторону дома с башенкой…
Появился мсье Лоуп с бумажным пакетом. Он подмигнул мне и показал оранжевую бутылку «Джек Дэниэлс». Мы вернулись в дом.
Еще через некоторое время мадам Ивет принесла и жаркое. Хозяин водрузил виски на стол.
— Ооо… ммм… — скептически произнесла Ивет, взглядывая на бутылку виски.
Она что-то стала говорить, но мсье Лоуп отмахнулся и обернулся ко мне:
— Уи, сольда-а?
— Сольда? — перспросил я.
Он кивнул и ткнул в меня пальцем.
— Уи, вуз эт сольда.
И приложил два пальца ко лбу, козыряя.
Я понял и кивнул.
Женщина еще бегала туда-сюда, что-то приносила, наконец Лоуп громово что-то рявкнул, и она уселась с нами, надев розовую кофточку. Лоуп скрутил своей лапищей пробку и налил себе и мне виски, а жене вина. Мы чокнулись.
Жаркое благоухало специями. Виски было добротное, отдающее дубовой бочкой, дымком.
Мсье Лоуп был как-то мрачно радостен. Его жена с видимым удовольствием потчевала меня. Наверное, им скучно было здесь. Или просто русский из страны Горбачева-Ельцина казался таким диковинным пришельцем. Мсье Лоуп снова налил нам. И мы снова выпили. Что ж… Это было здорово. Беседа пошла оживленнее, беседа с помощью глаз, бровей, рук прежде всего. Язык тела красноречив, да. Можно многое поведать на самом деле. Ивет спрашивала меня о России. Я, как умел, отвечал. Время застолья всегда коварно, кажется, что еле движется, и вдруг глядь — уже прошло. А между этими двумя точками оно вихрится водоворотом. И мы в нем вдруг и оказались вдвоем с Лоупом. Жена с каждым новым тостом сердилась все больше… пока не встала и не ушла. Мсье Лоуп рассмеялся ей вослед, подмигнул мне. Мы еще выпили. Я чувствовал, что вполне контролирую ситуацию. Нам было хорошо. Мадам Ивет все же вернулась к столу — с чайником, потом она приносила чашки, блюдца с вареньем, булочки… Но мы продолжали с Лоупом пить виски. Мадам Ивет осушила чашку чая, еще немного посидела и снова ушла — вроде на кухню… или куда-то еще. А мы с Лоупом добивали вискач. Старик-то был силен, черт.
Мадам Ивет вернулась и налила себе вторую чашку чая, выговаривая старику. Тот ей отвечал насмешливо. А потом сказал:
— Иля комбаттьюн Афханистон.
И кивнул в сторону своей карты.
— Уи? — переспросила она, взглядывая на меня и наморщивая лоб.
Я кивнул.
Старик заговорил про Афганистан, Алжир… Мадам Ивет ему что-то возражала, старик распалялся. И она замолчала и вскоре вообще ушла — вроде на кухню… или куда-то еще. А мсье Лоуп сходил в кухню и вернулся с новой бутылкой вискача.
Я не хотел больше пить. Нет. Ведь не для этого я сюда приехал? А старик распалялся. Лицо его стало кирпичным, как наружная стена его жилища. Глаза наливались свинцом.
И он говорил, говорил, иногда взмахивая рукой и рубя громадной ладонью воздух. Он говорил об Алжире. Я все понимал. Каждое слово. Это был яростный поток слов. Старика прорвало. Мне стало жарко, как будто нанесло самум, пыльную бурю. Внезапно он замолчал и, буравя меня невидящим потусторонним взглядом, плеснул виски в мой бокал и, встав, потребовал выпить. Вот как. Оказывается, и они так делают. Я тут же поднялся. И мы выпили. Сели. Он смотрел на меня сумрачно и ждал.
Назад: Синел все гуще
Дальше: Тогда и я заговорил