Немцы пришли
Затем в городе появились немцы. От них ожидали зверств, несопоставимых с румынскими, но прибывающие серенькие оккупанты казались вовсе не свирепыми. Им даже претил трупный запах, и они никого не вешали. Александровский проспект стал каким-то будничным, без веревок и без евреев…
Партизаны теперь не очень активно убивали оккупантов, а те прекратили облавы и убийства гражданского населения. Такие неожиданные перемены в притихшем городе не всем нравились.
Румыны стали менее заметными, торжественные парады по Пушкинской прекратились.
Немцы приняли от румынских властей почти неразрушенный центр города. Наши минеры, перед уходом войск, взорвали, что успели — причалы, рельсы, паровозы, повредили железнодорожный вокзал. На большее, видимо, не хватило времени. После румынской оккупации Одесса уже не могла называться еврейским городом, даже местечковым, хотя одесситов осталось в нем около трехсот тысяч. Более десяти тысяч евреев румыны уничтожили…
Продолжали осторожно действовать подпольщики. Они клеили на большие афишные тумбы с объявлениями о всевозможных гастролях листовки, или, как их тогда называли, прокламации. Иногда такие же листовки папа читал на Пушкинской, что было опасным занятием. Впрочем, у немецкой жандармерии не хватало стукачей, не успели обзавестись, наверное.
Солдаты вермахта разместились в тех же помещениях, в которых до них жили румыны. Дворники стали заметать дворы, тротуары, мостовые по несколько раз в день. Все повешенные при румынах были сняты с деревьев, и мертвецов на улицах не стало. Скорее всего, немецкие жандармы справлялись со своей работой без излишней показухи, и не было разговоров о ночных арестах…
Хотя был установлен комендантский час, молодые одесситы продолжали разворовывать имущество порта и грузы, используя канализационные тоннели. Если кто-нибудь при этом погибал, то мог считаться партизаном, хотя немцы их таковыми не считали.
Поселившийся в нашей квартире немецкий офицер сразу объяснил жильцам, что полы в коридоре и туалете должны быть всегда чистыми, и это его требование тщательно выполнялось. Одесситы, напуганные слухами о зверствах фашистов, ожидали массовых расстрелов, облав, стрельбы на улицах, и прятались по квартирам… Через несколько дней все успокоилось, и люди появились на улицах. Никто на них в дневное время не обращал внимания, как и на нас, малолеток.
Я не видел, чтобы немцы проверяли у взрослых документы, как это часто делали румыны. Те, кто прятался в катакомбах, сараях, кладовках, и не думали о том, чтобы выйти на свежий воздух даже ночью. Понимали, что если так нельзя было дразнить румын, то немцев нельзя и подавно… Единичные евреи, пережившие румынскую оккупацию, надеялись пережить и немецкую.
Новая администрация явно верила ушедшим румынским властям, работа которых была наглядно видна без слов.
Солдаты, которых наскребли в Германии для оккупации Одессы, вели себя скромнее румын. Противотанковые ежи не устанавливались. Подготовки к уличным боям и обороне центра города не наблюдалось.
В нашем доме был организован немецкий штаб. Все этажи заполнились офицерами и солдатами вермахта. Обысков не проводили, но во всем почувствовалось стремление к дисциплине и порядку. По отношению к жильцам нашего дома они вели себя спокойно, а на нас, пяти — шестилетних, вовсе не обращали внимания. Мы с Ленькой залезали в рабочие легковые автомобили, стоявшие во дворе, и никто нас не гонял. Иногда мы даже получали по несколько круглых леденцов и спокойно ходили по этажам внутри двора, в котором располагался штаб.
С приходом немецких войск продовольственный вопрос обострился, особенно для тети Оли. Немецкий офицер, поселившийся в нашей квартире, не нуждался в ее услугах, а делать что-то, кроме домашней работы, она не умела.
Ничего не умел и дядя Петя кроме тушения пожаров, но, несмотря на обилие таковых, мэрия им не уделяла внимания. Когда дома пылали, им просто давали возможность догорать.
Воду жильцы центра города носили ведрами с Польского спуска, набирая ее из бившего там ключа. Мыть коридоры, туалеты и кухни следовало каждую неделю, и тщательно: немец не любил дурных запахов. Соседки срочно отучились убирать по системе «срала — мазала», и даже стали поучать одна другую.
«Голь на выдумку хитра», и тетя Оля нашла подход к денщику нашего офицера. Дядя Петя принес два ведра воды, денщик собрал офицерские вещи, и сдал их в стирку. Тетя Оля выполнила привычную работу, и чистую, отутюженную форму сдала с улыбкой заказчику. Утром офицер надел свое обмундирование и заметил, что галифе поглажены не так. По всей квартире разнеслись немецкие ругательства.
Даже не зная языка, тетя Оля понимала, о чем речь, и не знала, куда прятаться, но догадалась разжечь угли для утюга. Пожилой денщик выскочил на кухню с брюками в трясущихся руках, не успев даже похмелиться. Он сам перегладил галифе, сердито поглядывая на тетю Олю, которая выложила рядом полученные вчера за работу сигареты и пачку печенья…
Толик почувствовал, что с мамой что-то происходит — он прибежал на кухню ей помогать. Денщик рассмеялся, вручил ему пачку печенья, отдал тете Оле сигареты, и все образовалось…
Сигареты дядя Петя продал моей сестре, которая поместила их в свой «ларек», и весело понесла вместе с другим товаром по Ришельевской: «сигареты, спички, детские яички…» — привычно запела она детским голосом, который был слышен в тишине через окно нашей комнаты. Одессе часто приходилось быть «тихим» городом…
Особенно голодно стало в городе в последний месяц немецкой оккупации. Властям было уже вообще не до местного населения. Прекратились челночные поездки наших мам по селам. Долго не было терпимого питания и потом…
Одесситы приспосабливались кто как мог, впрочем, как и всегда. Ленька от меня не отходил. Я был старше его и «воспитывал», иногда поколачивая. В воспитательном порыве я однажды перестарался, и Ленька пожаловался отцу. Дядя Ваня предложил ему измотать меня, предварительно раздразнив. Ленька выполнил установку и убежал к костелу. Я за ним, и дядя Ваня легко принял меня в свои объятия. Схватил за правое ухо, возможно, оно было более доступным, и прошипел в него: «Не обижай Леньку! Понял?!». Что было непонятного в его словах? «Понял» — ответил я сконфуженно.
Немцы, всегда находившиеся рядом с нашим домом, смеялись, а мне было не больно, но обидно… На наши взаимоотношения эта встряска никак не повлияла. Ленька продолжал за мною бегать, а я его «воспитывать».
Иногда пожилые немецкие солдаты подзывали нас, как-то жалостливо до обидного осматривали, и давали нам что-то, припасенное из кармана… Это могли быть леденцы или какое-то почти не сладкое печенье. Мы сгрызали такие подношения в мгновенье ока, как голодные собачата.
Взрослые в разговорах между собой повторяли очень часто: Гитлер, Сталин, реже Антонеску… Можно было понять, что Сталин воюет за нас, а Гитлер — нехороший человек, хотя на идише и по-немецки «гит» или «гут» вроде бы означает «хорошо»…
Зато сталь — это какая-то наша железяка.
Немцы, которых мы видели, были нестрашными, и бомбы, которые сбрасывали наши, нас не пугали. Мы были тогда маленькими Кощеями бессмертными. Тех, кто погибал под бомбами, мы не знали, и их плачущих на булыжных мостовых родственников тоже…
Не могу вспомнить ругани соседей во время оккупации. Они не только не разговаривали матом, но даже не бранились. Видимо, не было смысла кого-то оскорблять, унижать или злить. А уж тем более опасно было высказывать свое неудовольствие румынам или немцам: это походило бы, как стали говорить потом, на писанье против ветра.
Ни разу мне не довелось видеть читающего что-нибудь румына или немца, и никто никогда не толпился возле газетных стендов на безлюдной Пушкинской. Пустыми были и другие улицы города в течение всего светового дня. Люди стремились поскорее перебежать к магазину, лавке или к родственникам и не привлекать к себе внимания немцев. Только для нас, пацанят, был закон не писан, а после наступления комендантского часа мы засыпали голодным сном, таким, когда всю ночь сниться, что ты ешь, и не можешь наесться…
В некоторых комнатах немецкого штаба я видел офицеров, что-то писавших. Возможно, они иногда что-то и читали. Когда-то бытовало мнение, что немцы очень культурные…
О культуре я знал немного. Ничего не читали тогда и наши соседи — не хотелось им, наверное, умирать с полной головой мыслей и пустым желудком. Один мой папа ходил присматривать газеты на Пушкинскую угол Троицкой, а дома не читал ничего, только грустно курил…
Немецкие солдаты, ремонтировавшие автомобили, при появлении офицеров не вскакивали. Только те, кто не занимался делом — шофера, обслуживающий персонал, денщики — выравнивались в струнку и подобострастно выкидывали вверх правую руку, при этом выкрикивая что-то односложное, видимо «хайль».
Солдаты обычно толпились во дворе, подъезде, возле нашего дома, а в помещении штаба, на этажах, за большими столами сидели пожилые офицеры, о чем-то думали и внимательно что-то записывали.
На меня никто не обращал внимания. Я был соседом важного молодого лейтенанта, и привык ходить по штабу, как по коммунальной квартире, при этом не требуя почестей, наоборот, понимая, что не следует выпендриваться. В громадных комнатах, за перегородкой, стояло множество серо-зеленых ящиков, лежали винтовки, автоматы. Это «добро» меня не интересовало, да и весили такие цацки неоправданно много. Мне уже было около шести лет, и я представлял себе, как можно было бы побегать по улицам со «шмайсером», с криком «та-та-та», но у меня не было врагов, а с Ленькой играть в такие игры не получалось — мы были друзьями.
Однажды я забрел на третий этаж, где за ограждением сидел пожилой немец и заполнял от руки какие-то бланки за письменным столом. Рядом с ним стоял ящик с предметами, похожими на поршни, которые я видел при разборке автомобилей немецкими шоферами во дворе. Я понимал, что это чужое и брать нельзя, но не удержался и взял две гранаты (а это были они) с деревянными ручками и пошел вниз по лестнице пряча их за спину, видимо не очень успешно.
Когда я вышел во двор, где водители-немцы ремонтировали автомобили-амфибии, к своему удивлению увидел, что все они вдруг легли на землю по чьей-то громкой команде. Позади меня оказался денщик проживавшего в нашей квартире офицера, который вырвал у меня из рук гранаты и бросил их в стоявшую рядом большую пожарную бочку с водой. После этого он схватил меня за правое ухо и потянул, не обращая внимания на мой крик, через подъезд на третий этаж, к нашей квартире, где сдал меня из рук в руки моей маме, что-то ей объясняя, но я не вслушивался — очень болело ухо.
Было обидно еще и потому, что денщик иногда просил меня поставить цыганские романсы, и в пьяном виде «кайфовал», уткнувшись носом в патефон.