Книга: Тихий солдат
Назад: 4. Новая жизнь Павла и Екатерины
Дальше: 6. Муж вернулся

5. Последняя встреча

Работа Павла на бывшем заводе Гужона была для него единственным видимым оправданием безразличия к семейным делам. В действительности, его тяготила жизнь в семье Железиных с самого начала, однако привычка держать себя в руках при любых обстоятельствах, выработанная долгими годами особой военной службы, выковывала надежный щит между ним и всем тем, что окружало его дома.
Павел сердился на себя за это. Ему бесконечно вспоминались последние годы жизни рядом с Машей, и он сделал окончательный вывод, что не способен жить обычной жизнью, что является сухим человеком, для которого главное служба, а не семейный быт, и что его побег из Москвы означал по существу его же собственную смерть. И смерть та пришла в тот самый момент, когда он убил человека, вина которого, по мнению Куприянова, была не доказана, а может быть даже и вовсе отсутствовала.
Он часто видел по ночам, почти в бреду, белый кафель, кровь на нем и разбитый висок, на котором мучительно, со стонами во сне, стремился разглядеть маленькую нежную родинку, ведшую его за собой все эти годы, начиная с марта сорок четвертого.
Павел больше ни разу не написал Куприянову, не искал его. Он по-прежнему был для него мертв – тот человек погиб в бою на мельнице, а перед смертью отдал ему свой последний приказ. Этот же – другой, калека и сумасшедший, говорил, что безымянный лейтенант с родинкой на виске ни в чем не повинен, что он выполнял свой долг так же, как потом свой уже долг исполнил Павел Тарасов, убив его в уборной при караульном помещении.
Как-то раз на долгом и нудном собрании в клубе завода «Серп и Молот» Павел, по привычке терпеливый и внешне бесстрастный, вдруг как будто был разбужен фразой, выскочившей из длинного, казавшегося бесконечным, выступления лектора, старого и скучного человека.
– Цель оправдывает средства – не наш принцип. Цель – ничто, если средства негодные, – заявил седой старец в несвежем костюме, в гигантских лупах очков.
Павел вздрогнул и обернулся к кому-то рядом с собой:
– Чего он сказал-то?
– Кто? – очнулся от дремы незнакомый рабочий средних лет с заспанными, усталыми глазами.
– Ну, этот…дед!
– А хрен его знает! Поёт чего-то себе…, сил уж нет! – раздраженно пробурчал сосед и развернулся в неудобном кресле почти спиной к Павлу.
Но Павел все же вспомнил те слова и вдруг ясно осознал, что был прав, когда убил того с родинкой на виске: у того когда-то была своя большая цель, но вот только средства для ее достижения стоили жизни двум десяткам солдат. Какой бы высокой ни была та цель, средства оказались «негодными», как сказал старик с трибуны.
Павел с трудом высидел до конца лекции. Потом была еще какая-то неинтересная, обязательная программа, а по окончании всего, уже в вестибюле клуба, он грубо схватил за рукав того старика.
– Послушайте…, товарищ… Не могу знать вашего имени-отчества… Я тут слушал вас и вдруг эти слова о цели и средствах… Ну, что нельзя оправдать никакой цели, если средства неверные или…как вы сказали? Негодные! Вот как вы сказали!
– Я? – старик явно струхнул.
Он побледнел и попытался выдернуть рукав из пальцев Павла, но тот перехватил его за подмышку и почти силой отволок в угол, за колонну.
– Вы, вы сказали! Я это слышал…и все слышали…, – Павел торопясь перейти к главному для себя, сильно нервничал.
У старика же мелко трясся подбородок, глаза возбужденно поблескивали паническим страхом.
– Да что вы! Я такого не говорил! У меня вот написано…все тютелька в тютельку… Мы – лекторы, мы…на передовой… А вы тут пропаганду какую-то разводите…
– Да какая пропаганда, товарищ лектор! Сказали вы…, все слышали. Но я не об этом! Вот объясните мне…, что значит «негодные средства», а если цель…, скажем…, победа? Над врагом! А средства – это миллионы, миллионы жизней…и наших, и не наших… Ну, просто жизней! Тогда что получается – это тоже негодные средства? Как же так?
– А ну, отпусти меня! – старик наконец вырвался из рук Павла, стал нервно оправлять пиджак и зачем-то подтягивать засаленный узел широкого цветного галстука, – Вы чего себе тут позволяете! Вы кто есть!
– Я Павел Иванович Тарасов, – хмуро уже ответил Павел, – вальцовщик я, …фронтовик…, у меня товарищи погибли, а человек, который в этом виноват, думал, что это его средство, чтобы исполнить цель… Понимаете?
– Не понимаю! Вы сумасшедший! – старик ловко отскочил и побежал в сторону сонной толпы, тянувшейся к выходу из клуба.
Павел уже в ночи брел к станции и думал о том, что старик просто нёс то, что ему написали, а сам спал на трибуне так же, как и все в зале, но только говорил при этом. Напрасно он его остановил в вестибюле, даже напугал. У того нет никакого понимания того, что он сказал. Но ведь кто-то же написал ему эти слова! Не наш, мол, принцип, когда цель оправдывает средства. И ведь правильно написал! Это как избавление для Павла – если даже Куприянов прав, то тот с родинкой все равно не наш человек, потому что он избрал «негодные средства». Неоправданна цена той его победы!
А как же все-таки победа в войне? Павел даже остановился. Там ведь столько погибло! Нет! Это другое! Без этого никак бы не получилось! Или получилось бы, но меньшей ценой? Ведь другие не так пострадали, а воевали ведь все… Вся Европа, весь мир!
Тарасов опять двинулся в сторону платформы и опять замер в недоумении. Да ведь из таких «негодных» средств, выходит, и сложилась победа? Это будто садануло его в темя железным, упрямым клювом. Как птица, как ворона!
Павел присел на какую-то перекошенную лавочку и тяжело вздохнул. Тут так просто не разобраться! С одной стороны, «Сотрудник», как они его называли, не имел права привести их прямиком к смерти, чтобы быть принятым в банду и найти того, кто стрелял в Ватутина. Не имел права – потому что за это отдали свои жизни два десятка человек. Если бы они сами того пожелали…или если бы знали …, понимали, на что идут, тогда другое дело! А если их вели, как ягнят на заклание…, или как слепых щенят на утопление…, тогда это преступление, и нет ему оправдания!
Тарасов нетерпеливо вскочил на ноги, заметался туда и обратно по узкой дорожке, почти в полной темноте. Сюда не доходило освещение от платформы, нескольких сиротливых фонариков хватало лишь на то, чтобы вырвать из ночного мрака небольшие желтые круги и раскидать их на асфальтовой поверхности платформы.
Навстречу Павлу устало шла немолодая женщина с серебристым бидоном. Он, видимо, был пуст, потому что его крышка громко позвякивала, а сам он легко раскачивался в руках у женщины как маятник. Она, завидев мечущуюся тень Павла, испуганно дернулась в сторону, ойкнула, и бочком, оглядываясь, торопливо обогнула Павла, шепчущего что-то себе под нос.
– Вот это другое! Мы не знали, куда нас ведут, думали о деле, а не о том, что нас просто убивать будут…, – сумрачно бормотал Павел, – А народ бился с врагом, осознавая, что его ждет! Значит не цель и не средства – главное, а осознание этого, понимание всего от начала до конца. Если не понимаешь, если тебе морочат голову, значит, это преступно! А если понимаешь…, тогда другое дело! Тогда ты сам себе судья! А он морочил нам голову, он врал! И Ставинский врал! А потом, чтобы все скрыть, не помешал моему аресту … Он, наверное, все же помог отправить меня в войска, к штрафникам, а не к стенке… Но все равно не пожелал слушать! И другим не дал!
Павел вздохнул и оглянулся вокруг себя – было тихо, темно, только с одной стороны светились далекие окошечки домов, а с другой – фонари на станции. В темноте словно раскачивался узкий, как речные мостки, пешеходный мост, перекинутый через разумный хаос железнодорожных путей. Очень близко завыла электричка, вписываясь всей своей чудовищной тяжестью в плавный поворот. Сейчас она, устало выдыхая, подойдет к платформе, зашипит дверями дважды, раскрыв и закрыв их, и почти сразу соберется с силами и разгонится дальше. Павел поспешил на свет фонарей, взлетел по разбитой лесенке на мост, дробно простучал по нему каблуками, скатился, почти не хватаясь за перила, вниз, и в последний момент, удерживая руками уже шипящие двери, скользнул в полупустой вагон.
Несмотря на то, что определенные успокаивающие выводы из той случайной фразы, бессознательно отпущенной стариком, он для себя сделал, все же уверенность Куприянова в правильности поступка «Сотрудника», продолжали будоражить Павла. Это делало все остальные его заботы несущественными, отодвигало их далеко в сторону. Он все время тасовал в уме слова, то оправдывавшие его, то оправдывавшие убитого им человека. Хотелось спросить кого-нибудь прямо об этом, но того – кому не надо было рассказывать все с самого начала, а, возможно даже, с начала его собственной взрослой жизни, с того самого момента, когда он бежал ночью из Лыкино или когда его пытались зарезать на дороге три жестоких жигана сапожным ножиком. Но такого человека рядом с Павлом не было уже давно. Ведь ничего не надо было объяснять лишь одной Маше – той, которую он не уберег для себя, той, которую потерял пятнадцать лет назад, той, которая все понимала без слов.
Вот тогда, в те дни и произошел разговор сначала с тестем во дворе, потом с женой в постели, а потом и с ее братом.
Однажды Петр Пустовалов, по-прежнему называвшийся друзьями старой кличкой «Три П», и это несмотря на то, что уже давно числился в авторитетных профсоюзных начальниках, поймал Павла за руку ранним утром, перед сменой, и возбужденно зашептал:
– У нас тут гости будут на заводе… Я не могу пока сказать, кто именно… Тайна, понимаешь? Государственный секрет…, но ты имей в виду – выше, можно сказать, не бывает! То есть бывает, конечно, но этот…этот очень высоко! Еще даже неизвестно, кто выше!
– Выше кого? – удивился Павел.
– Ну, ты даешь! В Кремле же служил! Самого Хозяина охранял, а не понимаешь?! Ты, брат, что-то совсем уж сник. А?
– Да не сник я. Устал, может, немного…
– Ничего… Летом в отпуск пойдешь, мы тебе путевочку на юга организуем, с женой… Она у тебя что надо! Хороша баба!
Пустовалов видел Екатерину раза два или три – во время какого-то праздника в толпе на демонстрации, потом на вечере в клубе, куда ее привел Павел, а один раз у них дома, когда Павел пригласил на свой день рождения Пустовалова и его все замечающую Майку.
Вообще Павел своего дня рождения (12 октября) не отмечал с того момента, когда расстался с Машей (это была ее привилегия помнить и дарить какую-нибудь милую пустяковину) и даже часто забывал о нем, а тут Катя вдруг настояла. Она хотела собрать друзей Павла и показать всем, какой у них славный дом, и как она его любит, и что все сплетни о ней пустой звук. Пустовалов не спускал с Екатерины глаз, а потом все цокал языком – мол, молодец, разведчик, хорошего «языка» взял! И весело тогда смеялся своей солоноватой шутке.
Предложение Пустовалова поехать Павлу летом с Катей на юг почему-то рассердило Павла – как будто посторонний человек стремился скрепить его еле живой союз с другим посторонним человеком, каковой он уже давно считал Катю. Ее саму он в этом нисколько не винил, даже, напротив, полагал себя виноватым во всем – в том, что взял когда-то очень неосмотрительно в жены молодую женщину много младше его, и в том, что не мог забыть Машу, и в том, что был не в состоянии вести себя так, как того требовала красивая и темпераментная жена, и что обманул ее ожидания, и что был безразличен и ленив в отношении всего, что касалось семьи, будто солдат, приехавший на короткую побывку и так и не разобравший своего серого вещевого мешка.
А тут еще этот «Три П» с его солеными намеками на «южные радости» (его же выражение) с совершенно чужой ему Катей!
– Обойдусь! – ответил Павел и попытался вырваться от Пустовалова.
– Да постой ты! – возмутился Петр Петрович, – Чего ты такой дерганый! Обойдется он! У тебя что, дома неприятности?
Павел отмахнулся и опустил голову.
– Слушай, Тарасов…, я тебе про гостей не случайно сказал. Директор будет лично водить их по заводу и к вам в цех приведет. Тебя показывать…, в том числе. Так решили в дирекции…, ну, не только тебя, конечно…, но твою кандидатуру утвердили аж вон там…, еще вчера.
Он важно ткнул пальцем в небо.
– А чего меня показывать? Что я, картина? – Павел опять недовольно посмотрел на Пустовалова.
– Картина, не картина, а герой! Разведчик, в охране у Самого был…, ордена опять же…, а теперь, можно сказать, лучший вальцовщик, работяга что надо! Вальцовка – это, брат…, сам знаешь…, не валенки валять! – он хитро рассмеялся и подмигнул.
Пустовалов часто вспоминал это – «валенки валять».
– Так что, ты, – сказал он уже строго, нравоучительно, – Будь готов…, как юный пионер! Чтоб в самом чистом во всем…, сходи на склад, переоденься заново, мы тебе подберем чего-нибудь… Чтоб роба новая…, головной убор…, ну, сам понимаешь… Может, там это даже снимать будут…для будущих благодарных поколений!
– Не надо мне ничего! Ни одежды, ни гостей, ни путевок ваших! Говорю же, устал я! Не от работы я устал, Петя, а от себя самого! Обрыдло все!
– Не нравится мне твое настроение, Тарасов! Не фронтовое! Ты что это себе позволяешь? Мужик ты еще хоть куда, авторитетный, люди тебя уважают, не пьешь, не гуляешь…, а замкнулся так, что никаким ключом не отомкнуть! Смотри, не подведи, когда гости приедут! Молчи уж лучше! А то «устал, обрыдло»!
Пустовалов быстрой, раздраженной походкой пошел прочь, обиженно оглядываясь через плечо на угрюмого Тарасова.
Листопрокатный цех, в котором работал Павел, был тут же рядом. Его жар метался в огромном, всегда обжигающе горячем помещении, будто пытаясь обогнать своей насыщенностью невообразимый шум, производимый огнем и металлом. Ощущение иного мира, пылающего, как солнце, охватывало каждого, кто оказывался внутри. Непривычный человек испуганно замирал на пороге, широко раскрыв рот, пытаясь вздохнуть, захватить побольше воздуха, но легкие тут же наполнялись жаром бушующего огня, жгучего пара и почти невидимого в ярком полыхании печей дыма, а в темя убийственно бил молотом грохот сопротивляющегося, клокочущего металла. Длинный стальной лист, раскаленный почти до солнечных температур, подхватывался вальцовщиком с гудящих вальков и бросался складальщику. Тут нельзя было зазеваться ни на секунду – сила, с которой выползал раскаленный металл и с которой он шел в мощные вальки, превращаясь в ровный дымящийся лист, могла разнести все кругом, если ее колоссальную тепловую энергию не успеет принять на себя тот, что стоит на пути у этого металла – вальцовщик.
Человек здесь преображается, оставляя за воротами все то, что должно помешать ему в этом беспрерывном жарком бою, когда любая заминка может стоить очень дорого, даже самой жизни. Павел ощущал себя тут почти также, как на фронте – хотя тогда, в разведке, его иной раз спасала лишь смятенная тишина и мучительное, до головной боли, терпение, однако в то же время требовалось такое же напряжение, та же отдача всех сил и всего житейского и боевого опыта. Теперь он дышал и жил этим, будто сам плавился в огненной ванне кипящего металла.
Даже долгое терпеливое стояние на часах в главном коридоре Кремля по своему непрерывающемуся ни на мгновение тревожному вниманию казалось ему, благодаря этому, родственным тому жару, грохоту и жгучим парам, которые теперь составляли его рабочую повседневность. Будто тогда была лишь тихая засада, которая непременно должна была вылиться в этот смертельный, знойный, во всепоглощающий бой. Он думал, что также чувствуют и другие. Однажды неосторожно высказался об этом и тут же встретил насмешливые взгляды и недоумение. К этому нестерпимому пламени, к этой безжалостной войне с раскаленным металлом каждый шел по своей собственной тропе, и не все тропы были такими скрытными и тихими, как его.
Павел вообще-то не был склонен к осмыслению героики чего-либо, и к труду относился также серьезно и хладнокровно, как и к войне, или к обязанностям государственной охраны. Он не разделял этого между собой, но все же внутри его всегда ворочалась какая-то мысль, вынуждавшая смотреть на себя не только со стороны, но и копаться в сути. То, что на первый взгляд выглядело обычным, тривиальным, в действительности оказывалось крайне важным, героическим, неповторимым. Как та же служба на часах, как тихий рейд в тыл, как мучительное терпение в засаде, как внимание в работе с огнем…
Поэтому ему было странно понимать, что кто-то мог придти в этот горячий цех без душевного порыва, а только ради материальных привилегий, как и то, что кто-то мог вступить в бой лишь потому, что не имел возможности уйти от него.
Иногда ему казалось, что в ощущениях этого, в глубинных оценках и состоит роковая разница поколений: порыв одних и прагматичный шаг других. Как будто бы делают одно и то же, а оказывается, что не только в начале, но и в конце, на выходе, разные, противоречащие друг другу сущности. Вот потому-то на него и посмотрели с недоверием, когда он попытался объяснить свои ощущения от работы с огнем в цеху. Это его отрезвило, и он в очередной раз подумал, что не сможет этого сказать больше никому – ни дома, ни здесь. Только один человек мог его выслушать и понять, поощрительно улыбнуться и ласково пригладить ему волосы. Но этого человека уже давно нет рядом, он потерял не только ее, свою Машу, но и саму возможность быть понятым, не став при этом объектом для насмешек или даже простого недоумения.
…Он надел тяжелые, брезентовые рукавицы, опустил на глаза затемненные стеклышки очков, висевшие словно забрало на козырьке серой кепки, и, привычно ухватившись за длинную ручку почти трехсаженной кочерги, подступил к раскаленному жерлу печи с бушующим в нем пламенем. Вальцовщик из предыдущей смены, веселый, крепкий парень по прозвищу «Рыжий» с красным, потным лицом, с опаленными ресницами и бровями, задорно толкнул Павла плечом и подмигнул:
– Везет некоторым, дядя! К ним гости прямо с неба падают! Небось, наградят…!
Тарасов всегда, глядя на него, вспоминал с усмешкой, что когда-то водил в тыл к немцам, в конце войны, оперативную группу, во главе которой стоял разведчик с той же кличкой. Это смешило его, потому что оба эти человека были непохожи один на другого, но в то же время что-то у них было общее: не цвет волос (потому что тот, военный «Рыжий» был вовсе не рыжим), а какая-то одинаковая манера делать трудное дело с легкостью самоуверенного дворового шалапая. И главное – дело получалось!
Павел отмахнулся от «Рыжего», но тот не унимался:
– Пал Иваныч, ты не тушуйся! К тебе, к тебе приведут! А как же! Герой, трудяга! Мы – что! Мы так, шлак печеночный!
– Иди ты! – пытаясь перекричать грохот, беззлобно крикнул Тарасов.
– Ну, ну, ну! – шутовски стал приплясывать Рыжий, – Какие мы скромные! Пойду нарежусь с горя! Эх! Ко мне подвели бы, так я б ему сразу…, прямо, как ветром дунул – даешь комнату! Женюсь, мол! Деток негде строгать, понимаешь! В общаге один справа храпит всю дорогу, как жирный кабан, другой слева всё книжки слюнявит, учится, видишь ли, а у стены, так вообще алкаш! Вонищи от него! Ужасть! Куда ж молодую невесту привесть-то! Сама-то тоже в общаге…, у них там воще по семь баб в одной берлоге…счастья ждут, дуры! Да не дождутся! А тут к тебе лично…, понимаешь…, так ты проси его! Давай, дескать, рабочему классу обещанное!
– Уйди! – вновь отмахнулся Тарасов, – Балабол хренов!
– Чего? А? – орал Рыжий, залезая ухом почти в рот к Павлу.
– Вот я тебя сейчас качерёгой промеж наглых глазенок! – засмеялся Павел.
– Неа! – Рыжий на всякий случай отскочил в сторону, – Это, дядя Паш, у тебя не выйдет! Ты ее пока, кочерёжку-то свою, перехватишь, я вона где уж буду!
Он махнул рукавицей на огромные металлические ворота с врезанной в них дверью в дальнем углу цеха.
– Поглядим, усеешь ли! – усмехнулся Павел, весело покосившись на Рыжего, и вдруг заметил его возбужденный взгляд, прилипший к чему-то далеко, в стороне от печи, от гудящих вальков, как раз у той двери в металлических вратах.
Павел выпрямился, кочерга грохнула загнутым концом о пол.
Вокруг творилось нечто непонятное: человек пять или шесть высоких, ладных парней в темных костюмах разбегались по цеху, будто хотели взять его в кольцо. Еще двое таких же втиснулись в железную дверь и замерли с двух ее сторон. Один из них что-то проорал, собрав ладони в трубу у рта.
– Чего он орет? – крикнул Павел Рыжему.
– Говорит, работайте, не отвлекайтесь! – ответил Рыжий, не спуская глаз с двери, – Сейчас этого приведут…, Пал Иваныч…, ты ему про общагу-то скажи… Будь отцом родным!
– Да кто он! – рассердился Павел, – С утра голову заморочили!
– Кто…, кто! Хрен в кожаном пальто, вот кто! Ляд его знает, кто! Слушай, Пал Иваныч, а может, это сам …этот…, ну, Брежнев! Вон какие молодцы впереди несутся, землю метут! Про общагу, про общагу его спроси! Христом бога прошу! Мне жениться надо!
Павел отвернулся, опять приподнял кочергу, но краем глаза все же наблюдал за беспокойством людей в строгих костюмах. Они явно нервничали в незнакомой обстановке, цепко ощупывали внимательными, напряженными взглядами пылающее жаром пространство, а один из них, высокий, стройный блондин, стремительно встретился с Павлом глазами и тут же кивнул на него головой кряжистому мужчине в темном костюме. Тот внимательно, оценивающе вгляделся и ответил таким же важным кивком. Что-то тревожное, неприятное шелохнулось в груди, обдало холодом. От чего это пошло, Павел не понял. Он подумал, что ему просто знакома такая суета, потому что сам не раз бывал ее участником, но это ведь очень давно было, должно было пройти, как болезнь. А вот, оказывается, понимается мгновенно, как будто хоть сейчас становись к ним в один ряд, к этим строгим и серьезным мужчинам с ледяными глазами.
Грохнули тяжелые валы, принимая в себя раскаленный, бушующий белым пламенем лист. Павел ловко направил его и тут же, сделав несколько широких шагов в сторону, перенес раскаленный кривой конец кочерги к выходным валькам.
Густой белый пар от мощной остужающей струи взметнулся жгучим облаком к высокому потолку цеха. В этот момент в цех вошла плотная, неторопливая группа из шести мужчин и двух растерянных женщин. У всех в руках были темные квадратные стеклышки, наподобие экранчиков с короткими держателями. Они поднимали их к глазам и испугано вертели головами. Одна из женщин споткнулась на высоких каблуках, но ее кто-то тут же поддержал.
Рабочие продолжали свое шумное, тяжелое дело, но все в то же время косились в сторону людей, о которых уже с утра шептались на заводе – кто-то очень важный должен был пройтись по цехам. У каждого была своя главная просьба и своя крайняя нужда, но и каждый понимал, что ее нипочем не услышат, даже если все цеха вдруг замрут. Потому что, говорили одни, таких просьб у всех великое множество. Нет, возражали другие – потому что нечего клянчить, а надо работать и работать, чтобы был мир и порядок, чтобы войны не было, чтобы капиталисты локти свои от зависти изгрызли. Павел не слышал на этот раз этих разговоров, но видел, что все напряжены – для всех это важное событие, которое еще долго будет обсуждаться в курилках, до ссор, до безудержного ора друг на друга.
– Чего им локти-то грызть, капиталистам этим! – станут горячиться одни, – Они сами на золоте кушают и в золото гадят! Это мы тут…сирые да босые…!
– Сам ты гадишь! – ответит какой-нибудь смурной работяга и зло плюнет на пол, – Империалисты нас с дерьмом сожрать хотят! А мы им – металл, цельный прокатный лист в самую глотку…, чтоб они подавились, гады!
– Чего тебя жрать! – издевательски рассмеется другой, – У них повкусней жрачка имеется, чем ты со своим вчерашним обедом, батя!
Потом все разом забудут визит высокой комиссии, и ссоры забудут. Зато опять начнут привычно размышлять, как бы выжить на зарплату, как спрятать квартальную премию или хоть самую малую ее часть от жены и потом тихо пропить (или не тихо!), как бы комнатку получить, а то дочь выскочила замуж, но молодой муж уж больно шумный, и вообще чужой он человек, а тут ведь все на восемнадцати метрах, со старухой, и с братом жены, …тот школьник еще, велосипед, опять же, хочет… Где взять на него деньги, где его после хранить? А не купишь, кто его знает, чем мальчишка займется! Пусть уж лучше гоняет по двору… А пальто жене, а дочке подарки, а себе обувь? Еще ведь и внуки пойдут…на тех самых восемнадцати метрах… Это хорошо, что внуки, но куда деваться-то!
…Павел ворочал кочергой и не заметил, как за его спиной остановились люди. Директор, которого он видел всего несколько раз издали, цепко ухватил его за напряженное, каменное плечо.
– Эй, кто-нибудь! – крикнул директор, грузный, седой мужчина с залысинами, в солидном сером костюме, – Замените вальцовщика!
Откуда-то со стороны подскочил все тот же Рыжий, широко улыбающийся, готовый тут же выполнить любое приказание. Он ловко перехватил у Павла из рук тяжелый конец кочерги и на ходу стащил с него рукавицы.
– Тут я, тут! Это мы мигом! Нам бы комнатку только! А то жениться надо… Пал Иваныч, замолви словечко-то, а я пошурую за тебя!
Всё это Рыжий выкрикнул так громко, что стоявший тут же рядом седеющий, сухой человек без возраста, в очках, с плотно сжатыми губами и морщинистым, замкнутым лицом недовольно вскинул бровь над старомодными очками. Он все время болезненно щурился, искоса поглядывая на бушующее в печи пламя.
– Ты шуруй, шуруй! – раскрасневшись еще больше от волнения, чем от жара, гаркнул Рыжему директор, – Ишь! Разговорился…
– Дисциплинка у вас, однако…, – покачал маленькой головкой сухой человек и еще больше поджал губы.
– Рабочий люд, Михаил Андреич! Молодежь! – подобострастно хохотнул директор и развел руками, – Что с них взять!
– А вот пусть с героев пример берут, – спокойно, уверенно, как единственно верное решение всех проблем изрек человек.
Говорил он тихо, но странным образом его слышали все. Он поднял глаза на Павла, внимательно, холодным взглядом осмотрел его и вдруг молвил с подозрением:
– Я вас что-то не помню, товарищ! А говорят, вы у Иосифа Виссарионовича в охране были. Я всех помню, а вас нет. Это правда?
– Так точно…, правда, – Павел вдруг почувствовал, что его обдало жаром куда большим, чем из жерла гигантской печи, – Только я не в самой охране…, я на часах у товарища Сталина в Кремле стоял, а перед тем у маршала Советского Союза Буденного, у Семена Михайловича… До сорок третьего… А у товарища Сталина уж после войны…, до сорок восьмого…
– Вот как? А что ж ушли? – подозрение становилось жестким, как быстро остывающий металл, подхваченный складельщиком и кинутый в штабель.
– …Образования не хватило… Потому ушел… Это я здесь уже школу кончал, на заводе…
– Вот как? Говорят, воевали…, вроде даже в разведке? И ранены были? Вами тут гордятся! Герой, застрельщик…
– Вальцовщик…
Человек впервые улыбнулся и хитро стрельнул глазами в директора. Тот, замерший от неожиданного оборота в разговоре, от недоверия в голосе, с облегчением выдохнул и вновь нервно хохотнул в ответ на лукавый взгляд.
Павел опять вспомнил ту вторую встречу со Сталиным и Буденным в коридоре – и то, как Сталин ухватил его кобуру, а он сжал его маленькую сухую ручку, и также, как теперь директор, напряженно похохатывал Семен Михайлович. Тарасову внезапно почудилось, что он вновь стоит с пустым наганом в коридоре, что за стеклянной дверью испуганно замерли офицеры охраны, и что его опять спросят о готовности бить врагов бессмысленным оружием. Он вскинул глаза на сухонького человека и вдруг, растеряв всякий страх, даже не испытывая ни малейшего волнение, твердо ответил:
– Я теперь вальцовщик…, работаю я…, тут работаю.
– Ну и молодец! – удовлетворенно покачал головой человек и вдруг протянул вперед узкую ладошку, такую же сухую, как он сам, и жесткую.
Павел сверху вниз посмотрел на нее и осторожно взял в свою широкую, распаренную еще варежкой, ладонь. Человек ответил довольно цепким пожатием, Павел кивнул и неожиданно сказал очень серьезно:
– Вон тот парень, который сейчас стоит с кочергой…, сменщик мой… Мы его Рыжим зовем…, потому что он Коля Иванов, а у нас таких «колей ивановых» в одном только цеху аж целых четверо. Этот рыжий… Ему жениться надо, а жить негде. В общаге…, сами понимаете, товарищ, детей не сделаешь. Рабочий человек, а как жизнь устроить не знает. И никто не знает, товарищ… Стыдно же…
– Ты чего себе позволяешь! – вскинулся вдруг побледневший директор.
Он дернулся вперед, но сухой человек осадил его ледяным взглядом из-за очков.
– Хороший работник? – спросил он строго не то у Павла, не то у директора.
– Нормальный, – поспешил ответить Павел, – План дает… А жить негде! Обещают только…
– А за себя почему не просите? – глаза за лупами стекол опять недоверчиво сузились.
– У меня все есть…, мне ничего не надо.
Павел только сейчас заметил в стороне от всех замершего в странной, напряженной позе Пустовалова. Он неодобрительно покачивал головой и тяжело вздыхал.
– Все есть? – удивился сухой человек, – Впервые вижу, товарищи, того, у кого все есть! Вы не капиталист, случайно? У тех все есть…, кроме совести.
Он произнес это так серьезно, что ни у кого не могло возникнуть ни малейшего подозрения на иронию в его словах.
– У меня есть…, – кивнул Павел твердо, – Жена, дети, семья… И совесть тоже имеется. А капиталистов я, наверное, и не видел никогда, – Павел выпустил руку человека и прямо посмотрел ему в глаза.
– Наверное? Как это – наверное!
– Может и видел, но то война была…, там не разберешь, кто какой. Иностранцы были, возможно, среди них и капиталисты попадались… Только я довольных тогда там ни одного не встретил…
– Молодец! – опять усмехнулся сухой человек, – Какой молодец! Если бы ваше начальство умело отвечать по существу, как вы… И ведь ничего для себя лично не просите! Хотя, нет…, вроде бы, за какого-то Рыжего все-таки попросили…
– Прошу, за него прошу… – тихо уже ответил Павел и для убедительности вновь кивнул.
Человек в полголовы обернулся к директору, подпрыгнувшему от неожиданности на месте:
– Разберитесь с этим…, как его…с Рыжим…с Ивановым… Не перепутайте только…их тут, оказывается, четверо.
Потом он кинул строгий взгляд в сторону той женщины, которая споткнулась на высоких каблуках, и буркнул чуть слышно:
– На карандаш возьмите, вы, лично, …поставьте на контроль. Напомните мне через недельку…, посмотрим… А то все у них тут хорошо, гладенько…, а как заглянешь…, детей, оказывается, делать негде рабочей молодежи…
Он решительно развернулся на низких каблучках и энергично пошел к выходу. Охрана зашевелилась, плотно сомкнулась за его спиной и умело оттерла сопровождающих. Вперед пропустили лишь тех двух женщин.
Директор оглянулся на Павла и, весь красный, уныло покачал головой, потом с отчаянием махнул рукой и поспешил за гостями.
– Пал Иваныч! Век не забуду! – радостно заорал Рыжий, – Матерью клянусь! Вот верю, верю теперь – герой ты! Ну, герой, ну, герой! Это ж надо! Самому Суслову, в его очки, понимаешь! Бац! Давай, старый хрен, комнату молодому работяге! А еще тебя ребята Тихоней зовут! Ну и тихоня!
Павел с удивлением посмотрел на Рыжего.
– Погоди, Коль! Да не ори ты! Как ты сказал, его зовут? Суслов? Так это ж…этот…, ну, главный у них по идеологии! Он же вообще…, он при Хозяине еще был! Я же помню! Да я ж видел его…, издали! Не узнал! Он тогда какой-то совсем щупленький был, незаметный такой… Серьезный, глядел так строго… И тоже в очках…
– Он самый! Я-то его сразу узнал. По портретам. Как живой, прямо! Только на картинках он гладкий, а тут вся рожа в морщинах…, а глаза такие же…злые. Дадут мне комнату, вот те крест, Иваныч, дадут! А всё ты!
В этот момент в стороне кто-то истошно заорал:
– Держи, держи! Чего ты там!
Рыжий вскинул кочергу и, покраснев до самой кепки, до козыречка с двумя синими стеклышками, выхватил раскаленный лист и ловко, с силой втолкнул его в гремящие вальки.
– Фу! – выдохнул он, – Чуть не сорвал! Иди, Иваныч, иди, водички попей. Я тут покручу маленько за тебя! В благодарность, понимаешь! А руки не мой! Ее сам Михал Андреич тряс. Ты ее в тряпочку оберни и дома показывай! Даже бабу свою ею не трогай!
Он расхохотался и подступил к выходным валькам в ожидании горячего листа. Опять взметнулся пар, заклубился и огромным, сумасшедшим мячом понесся к высоченному потолку.
Павел, растерянно поглядывая на свою правую руку, побрел к выходу из цеха, следом за давно исчезнувшей группой. Он только сейчас испугался себя самого – как посмел он, всегда спокойный, даже, по общему мнению, тихий человек, так смело, так требовательно говорить с самим Сусловым, о котором ходили легенды, как о человеке сухом и мстительном. Его сам Сталин считал примерным работником, необыкновенно ценил за почти монашеский аскетизм и фанатичную верность идее, никогда даже не взглянул косо. Он его и тянул вверх! А еще шептались, что это именно Суслов стащил Хрущева за штаны вниз. Это он, дескать, все задумал, а провернули по его указке другие. И вот здесь, в цеху, какой-то там беглый часовой, почти дезертир, даже судимый в прошлом трибуналом, а теперь простой работяга, посмел требовать от него что-то, да еще намекать, что никто у них там наверху не выполняет своих обещаний. Как же еще понять его слова, что никто не знает, как молодому человеку устроить свою жизнь? Ведь об этом только и говорят, хвалятся по радио, даже вон по телевизору, в газетах, и этот сам, Суслов, хвалился, и Брежнев! Он сам, лично, слышал! Как можно было такое потребовать прямо в лицо, при всех! Что за вожжа под хвост попала! Раньше бы не посмел даже глаза поднять на такого человека. Да за это тюрьма полагается! За это головы рубят, а если и не рубят, то посылают валить лес в вечную мерзлоту!
Павел не заметил, как дошел до соседнего ремонтного цеха, в котором по сравнению с его прокатным, стояла просто мертвая тишина. Хотя и там от серых стен отскакивало звонкое, пугающее эхо бьющихся друг о друга металлических деталей, от шипения сварки и еще бог знает от чего. Здесь пахло перегоревшим машинным маслом и дымом.
Тарасов потерянно оглянулся вокруг себя и почувствовал, что во рту у него пересохло. Возвращаться в свой цех не хотелось (не отошло волнение, от чего била мелкая дрожь), и он толкнул дверь в длинный, гулкий коридор. У стены справа стояли в ряд три облупившихся красных автомата с газированной водой, а на них, на верхней панели, в ряд выстроилось с десяток граненых стаканов. Такие три автомата были установлены и в заднем коридоре в их цеху, сразу за курилкой, но туда идти было далеко. Газ, обычно, в них был слабый, с подозрительной химической вонью. Зато денег за воду на заводе не брали, и включались эти автоматы всего лишь одной кнопкой – подставил стакан под краник и жди, пока нашипит воды, остро пахнущей теплой резиной. Жаль, не было тут сиропа, как на улицах, но там ведь и платили три копейки за сироп и копеечку за воду.
Павел увидел, что у дальнего автомата, спиной к нему, стоит мужчина в таком же темном костюме, как те, что шныряли по цеху, и прическа у него была та же – под светлый бобрик, с выстриженным, мощным затылком. Ему показалось, что он мельком видел его в цеху, когда пришел Суслов, или, может быть, это был тот, что перемигивался с блондином. Он тогда толком не разглядел его, запомнил лишь силуэт и короткие светлые волосы. Сейчас мужчина жадно, крупными глотками пил воду, далеко отбросив в сторону локоть и придерживая стакан четырьмя пальцами, пятый же, мизинец, жеманно отставил в сторону.
Павел неслышно приблизился к нему, осторожно, чтобы не побеспокоить, снял сверху стакан и сунул его под краник ближнего к нему автомата с газировкой. Он даже не стал ополаскивать, думая, что от непрекращающейся дрожи в руках только наделает шума. Вода, шипя, обрушилась в стакан и запенилась у кромки.
«У ремонтников, однако, газ крепче! – отрешенно подумал Павел, глядя то на пену, то на спину мужчины, – Небось сами ремонтируют!»
Тарасов поднес стакан к губам, потом зачем-то понюхал, вновь уловив душный запах резины, поморщился от выстреливших ему в нос пузырьков, и в этот момент мужчина обернулся вполоборота, чтобы вновь наполнить свой стакан. Он только тут, видимо, заметил Павла и стрельнул в него профессионально внимательным, настороженным взглядом. В этом мгновенном взоре было раздражение на себя самого от того, что не сразу заметил подошедшего сзади человека, хотя здесь ведь любые шаги заглушались отдаленным металлическим шумом из полуоткрытой двери ремонтного цеха.
Павел ошеломленно замер со стаканом у рта, словно увидел наяву нечто из жуткого, мучающего его тяжелого сна. Он был не в состоянии оторвать глаз от виска человека, изуродованного глубоким синим шрамом.
Мужчина сразу после того, как резанул острым взглядом Павла по лицу, вернул назад этот свой холодный взгляд уже куда более пристальным и строгим. Он, однако, все же успел наполнить заново свой стакан и теперь, не отводя глаз от лица Павла, мелкими глотками опорожнял его содержимое. Будто прикованные друг к другу, оба стояли совершенно неподвижно.
Это был тот самый «Сотрудник», который много лет назад привел на смерть отряд разведчиков на мельницу в районе Ровно, тот самый, который захватил Павла под Кенигсбергом в последние дни войны, тот самый, кто лениво жевал ириски и рассматривал наручные часы, вырванные Павлом у немецкого офицера, тот самый, кого Павел встретил в уборной, в караульной зоне Кремля, и кого ударил в висок немецким же кастетом, решив потом, что убил. Серые холодные глаза, светлые волосы с чуть заметной проседью, упрямый поворот головы, подтянутая, не увядающая фигура теперь уже очень немолодого человека – это, вне всяких сомнений, был именно он. Постаревший, точно ссыхающийся корень сильного и вечного дерева, но все еще питающегося соками от жизненных щедрот.
В конце коридора появился молодой мужчина, который еще в цеху издали указывал на Павла глазами. Он с нервным напряжением в голосе крикнул:
– Уходим, товарищ полковник! Объект уезжает…
«Сотрудник» даже не удостоил его взглядом. Он неторопливо, теперь уже мелкими глотками, допивал воду. Его глаза были заняты Павлом, который все также стоял, замерев со стаканом воды у рта.
– Хорошая водица! В нос сшибает! – сказал вдруг негромко «Сотрудник», – Только резиной попахивает.
Он неторопливо поставил стакан в аппарат и даже надавил на него, чтобы промыть. Вода забулькала, оросила ему пальцы. «Сотрудник», все еще не торопясь, извлек из кармана белоснежный платок и обтер им руки, потом откинул выше манжет пиджака и белой рубашки, демонстративно внимательно посмотрел на наручные часы. Это были все те же, швейцарские, снятые Павлом с предплечья немецкого офицера.
– И часики, что надо! Идут себе, как новенькие! – тем же спокойным, рассудительным тоном сказал «Сотрудник».
Он заправил часы под манжет, медленно поднял руку и выразительно потер висок, на котором теперь вместо нежной синей родиночки зиял глубокий шрам.
– Ну, бывай, разведчик! – сказал он, вдруг широко улыбнувшись, – Однополчанин… Не взыщи, брат! На то и война была…
«Сотрудник», не торопясь пошел по коридору неожиданно молодой походкой, будто не минуло стольких лет и будто он никогда не лежал, истекая кровью, на каменном полу в уборной караульной службы Кремля.
Павел медленно поставил все еще полный стакан в аппарат и ошеломленно смотрел вслед уходящему человеку. Но тот, пройдя почти полпути, остановился, постоял немного в задумчивости, потом обернулся и произнес отчетливо:
– Ты, Тарасов, молодец! Перед самим Сусловым не спасовал. Михаила Андреевича ведь все боятся, и не напрасно. Я глядел и удивлялся. Это я ведь о тебе заранее сказал…, чтобы он с тобой поручкался. Хотел посмотреть, не изменился ли ты? Не изменился!
Он вдруг энергичным шагом вернулся назад, быстро снял с руки часы и, рывком схватив Павла за кисть левой руки, сунул их ему прямо в ладонь.
– Спасибо! Поносил…, извини, остального уж нет…, машину еще тогда, на следующий же день, угнали какие-то молодые шалопаи из артиллерии, а конфетки, шоколад и мед мы сами употребили. Мед не вкусный, а шоколад и ириски ничего себе были.
Он причмокнул, как будто до сих пор помнил вкус тех ирисок.
Павел крепко сжимал в руке часы, не зная, что ответить.
– А парней твоих жаль…, – покачал головой полковник, – Думали мы, не зря все это…, а вот видишь, как получилось… Не догнали мы тогда стрелка-то, что Ватутина убил! Не вышло! Может, он сейчас тоже где-то водичку пьет и кряхтит по-стариковски… Я на тебя зла не держу… Повезло нам с тобой тогда, вскользь ты меня задел…, только вот родинку сорвал, шрам вот теперь тут…, а так…живой! Как пришел в себя, лично во всем разобрался … Понял я всё, Тарасов! Только тогда и понял…, вспомнил тебя, наконец. А им сказал…, упал, мол, подскользнулся. Поверили… Ну, бывай, брат! Будь и ты здоров!
Он опять потер висок и вроде бы виновато усмехнулся:
– Тезки мы с тобой. Меня ведь тоже Павлом зовут…, Павел Алексеевич Герасимов…, местный я. Вот и познакомились…
Тарасов смотрел, как он уходит, догоняя своих, а в голове как будто что-то било металлом о металл, словно, это не в ремонтном цеху ремонтировали машины, а кто-то что-то сколачивал у него под усталой черепной коробкой.
Назад: 4. Новая жизнь Павла и Екатерины
Дальше: 6. Муж вернулся