Книга: Тихий солдат
Назад: 4. Жизнь в большом городе
Дальше: 6. Подкопаев

5. Старый знакомый

Надя вынуждена была остаться у Маши Кастальской – заболела Верочка. Девочка вся горела, будто свечка. Когда Надя с Машей подошли к ней после того разговора на кухне, она тяжело дышала, никак не могла проснуться, а когда ее все же растолкали, тихо и жалобно заскулила. Срочно вызвали врача, молодого интерна, снимавшего комнату по соседству в квартире на первом этаже. Однако и самой Наде, медику с большим и тяжелым военным стажем, было понятно – это острое инфекционное заболевание, опасное уже хотя бы тем, что развивалось оно на фоне недостатка полноценной пищи, необходимой ребенку, и еще потому, что Надя ее постоянно таскала с собой в неустроенные помещения, не давала отдохнуть, выспаться. Детский организм это остро ощущал и в конце концов природный иммунитет начал давать сбои. Девочка, к тому же, простыла во время дороги в Москву – в поезде было выбито много окон, часть из них заделали фанерными листами, но сквозняк все же вольно гулял по всему вагону.
Павел каждый день, после дежурства, прибегал на Ветошный. Он приносил из коммерческого магазина деликатесы, большую часть которых и сам никогда не пробовал. Маша строго супила брови и, откладывая в сторону аккуратный пакетик с чем-нибудь редким и вкусным, ворчала:
– Ребенку! Это только ребенку! Хотя, нет… Наденька, тебе тоже необходимо… Ты же мать!
Надя мило улыбалась и иногда брала Машу за руку:
– Но я же не кормлю ее уже. Она очень рано отказалась от груди.
– Это потому что, – на удивление зрело заявляла Маша, никогда не имевшая ребенка и не знавшая, что значит быть кормящей матерью ни в обычные, ни в голодные годы, – тебе самой не хватало в организме необходимых витаминов! Вот Верочка и поберегла тебя! Она у нас умница! Смотри, какая малюсенькая, а ведь какая мужественная девчонка! Не плачет, а только смотрит большими своими глазенками и вся горит…
Маша могла пустить и слезу. Надя обнимала ее и тоже плакала. Павел в таких случаях предпочитал тихо уйти, потому что ему казалось, что находиться рядом с двумя женщинами, переживающими какое-то очень трогательное единство в своих исконно женских ощущениях, было бы бестактным, чуждым даже мужскому сочувствию и пониманию.
Маша ежедневно ходила на службу, ничего там о своих новых неожиданных жильцах не рассказывала. Она отчаянно пыталась вернуть назад совместную жировку, чтобы ей вдруг не подселили кого-нибудь и Надя с Верой вследствие этого вынуждены были бы съехать. Но оказалось, что оформлено все было надежно и вполне обоснованно. Бессердечно, подло, жестоко, но, тем не менее, буква закона не была нарушена. Официально комната матери пустовала, а Маша, оказывается, уже не имела на нее никаких прав, потому что комната уже была отчуждена государством.
Она стала писать жалобы на то, что якобы текут потолки, задувает в щели худых окон, проваливаются полы. Ей предложили прислать проверочную комиссию, но она каким-то образом отвертелась. Единственно, чего ей удалось добиться, так это кривого росчерка на картонке в домоуправлении, за которым теперь числилась спорная комнатка, что вся квартира находится в опасном аварийном состоянии, а значит, подселять сюда никого пока нельзя.
Маше никогда не приходилось раньше пользоваться ее ведомственными официальными и неофициальными привилегиями, а тут вдруг решилась. Она пришла к управдому, к весьма крепкому на вид старичку-боровичку с серыми, вкрадчивыми глазками, и довольно неуклюже намекнула на свои карательные возможности в случае, если им не удастся договориться о той комнате. Старичок-боровичок испуганно кивал, а на следующий день Машу вызвал к себе заместитель начальника ее управления полковник Светин.
– Вы что это людей пугаете? – сказал он, супя густые черные брови.
– Каких людей, Николай Николаевич? – Маша даже и думать не могла, что тот старичок так быстро сумел достучался до ее неприступного начальства.
– А вот хотя бы вашего управдома…, между прочим, заслуженного человека, старейшего сотрудника органов.
– Кого? – у Маши округлились глаза.
– Сами знаете, кого! – неожиданно гаркнул всегда уравновешенный и даже несколько меланхоличный Светин, – Вы это прекратите! А то…, хорошо до меня только дошло…, тут вы поаккуратней…, пожалуйста!
Маша закивала так же, как тогда тот «боровичок», согласно и испуганно, и, раскрасневшись, выскочила вон. Она могла только догадываться, кому позвонил этот «старейший сотрудник» с жалобой. Скорее всего, Кондукторовой, а та, имея надежную поддержку еще выше, сумела припугнуть Светина.
И все на домовой карточке написали, что квартира находится в аварийном состоянии.
Маша потребовала от Павла предпринять что-нибудь для бытового устройства Нади. Павел растерянно пожимал плечами, неопределенно что-то мычал и мучился мыслями о том, что в мирной жизни, в самой столице, жить и добиваться своего, даже справедливого и необходимого, куда сложнее, чем на фронте, под градом пуль и многих понятных, ясных угроз. Там все было проще, и лишь на взгляд необстрелянного человека очень опасно, а во многом даже недостижимо. Вот ведь отнял он коробки с ирисками, медом и шоколадом у несчастного кладовщика Белоффа, у Петра Аскольдовича, фольксдойче этого! Потом эти коробки у него также силой отнял капитан с родинкой на виске…, и с вездеходиком то же самое вышло, и с ранцем! Значит, все же это возможно на фронте? А вот попробуй так в мирное время! Свое забери, попробуй! Молодую мать с младенцем устрой хотя бы в комнатку какую-никакую! Работу ей найди, да так, чтобы могла и жить с достоинством, и за ребенком своим присматривать!
Чего же, кажется, проще! Но нет! Стена! Самого потопчут и о ту стену размажут!
Он попросил Машу выяснить, где сейчас пребывает Георгий Ильич Смирницкий, тот самый бывший поп, санитар.
– Понимаешь, Машка, он мудрый дед! Если жив, клянусь тебе, явится! А кроме него, у Нади теперь нет ни одной живой души рядом.
Маша вдруг обиделась:
– Что значит, нет! А мы! А я!!!
– Не сердись. Ну, подумай сама, разве это может длиться вечно? А коли узнают у тебя в управлении, кто она такая? О Петьке, о его бате? Как бы хуже не вышло! Сколько такого уже повидали…
– Да что, вокруг одни звери!?
Павел с печалью посмотрел на нее и тихо пробурчал:
– Лучше бы уж звери! Те хоть по природе живут – голодны, так съедят. А люди постоянно жрут друг друга! Голод, не голод – всегда добычу ищут.
Маша ничего не рассказывала Павлу, но она уже давно разыскивала и Петра, и бывшего священника Смирницкого, и даже Петиного отца, художника.
К тому времени Верочка стала поправляться, ее даже дважды уже выносили на прогулку в Ветошный, ходили вниз к набережной, бросали в воду щепочки и смотрели, как они крутятся в холодной, осенней воде. Потом температура опять подскочила, были две тревожные, отчаянные ночи, но и тут все вместе справились с бедой. Когда девочка уже решительно поправлялась, выпал первый снежок, ослепительно белый, слабый, но на удивление чистый и свежий. На сером, скучном фоне неубранного города он казался снисходительным подарком доброго Ангела, не оставлявшего эту землю хотя бы таким малым, трогательным напоминанием о себе.
О Петином отце выяснилось довольно быстро, что он умер в феврале сорок второго года в одном из вологодских лагерей. Там якобы зверствовала какая-то болезнь, которая унесла жизни двухсот одного человека. Но Маша догадывалась, что люди там умирали, скорее всего, от такой смертельной болезни, как голод. Ослабленные голодом организмы были подвержены любой вирусной опасности. Поэтому все можно списать на эпидемию. Ей уже приходилось слышать о таком. В ГУЛАГе для этого существовала даже специальная санитарная служба, со своими секретами и ограничениями. Чем они в действительности занималось, было известно очень малому кругу людей. Маша решила больше в этом не копаться.
А вот ответы о Пете и старике Смирницком пришли в один день. Петр находился в колымском лагере, его срок был уменьшен до восьми лет из-за инвалидности по зрению. Инвалидность он получил официально, оказывается, уже через два месяца после осуждения.
Смирницкий же проживал в далеком городе Троицке на Южном Урале и служил в одной из немногих сохранившихся церквей в скромном чине диакона. Городок тот, древний и до революции прелестный, словно сказочная диковина, был местом последнего смертного боя самозванца Емельки Пугачева. За невысокими сопками начинались казахские степи, которые еще многие по старинке называли Киргизскими.
Маша попыталась побольше выяснить о том далеком месте. Почти в сотне километров от провинциального, татарско-русского Троицка дымил сотней труб Челябинск, куда во время войны в срочном порядке свозились из Центральной России и даже из Москвы военные заводы. Тут, в огромном индустриальном городе, был установлен свой строгий административный порядок, и любой новый человек мог оказаться под пристальным наблюдением. Что же касается Троицка, то хотя и здесь работали заводы, выстроенные еще татарскими и русскими промышленниками в дореволюционные времена, а когда-то даже шумела одна из самых щедрых ярмарок на Шелковом Пути, был все же тихим и безопасным для Нади и Верочки городком. Правда, в сорок первом и в сорок втором сюда же съезжались эвакуированные, которые внесли в распорядок жизни городка свои особые порядки. Прежде за ними присматривали власти, изучали почти каждого – откуда, с кем, надолго ли приехал. Но после окончания войны и отъезда большинства из них внимание ослабло. Кроме того, требовались рабочие руки во всех областях возрождающейся жизни – и в больницах, и в школах, и в торговле, и на заводах.
Все это несколько успокоило Машу и, она, ничего не говоря Наде, попросила Павла найти старика, списаться с ним.
Смирницкий приехал в Москву по вызову Павла уже в конце декабря, под самый Новый Год. Он, в сером несвежем тулупе, в смешном треухе, с маленьким фибровым чемоданчиком, в обрезанных по щиколотку валенках без калош, вдруг забарабанил в Машину дверь, не разглядев ржавого механического звоночка. Маша в это время была еще на службе, а Надя уложила в постель Верочку. Девочка уже к концу ноября начала счастливо щебетать понятными какими-то ей одной и, может быть, еще только Наде, смешными, нелепыми словечками. Перед тем как заснуть, она с наслаждением болтала о чем-то, как будто познавая свой буратиный голосок и подыскивая собственные словечки и забавные звуки для того, чтобы выразить свои трогательные впечатления обо всем, что видела или постигала.
Верочка только-только угомонилась, как дрогнула под кулаком диакона дверь в квартиру.
Маша заранее предостерегала Надю никому, ни в коем случае без нее не отпирать и даже не подавать признаков жизни.
По глубокому убеждению Нади, так решительно греметь в дверь, игнорируя звонок, могли только люди одной профессии – те, кто приходили в любой дом, как в свой собственный, и кого почему-то всегда возмущал и даже бесил засов или замок. Она кинулась к Вере, схватила ее на руки и тут же что-то быстро зашептала на ушко, чтобы ребенок не заплакал, не вскрикнул и тем самым не выдал бы их.
Стук прекратился, потом вновь возобновился, и опять наступила тишина. Надя слышала, как кто-то топтался на лестнице, тихо урчал, точно старый кот.
Маша пришла в этот вечер очень поздно, усталая, хмурая. Опять начали подчищать кадровый состав ведомства и также, как перед войной, стали исчезать и личные дела, и люди, следом за делами. Еще худшее творилось за пределами ведомства, но Машу коснулись лишь их внутренние проблемы. Работы заметно прибавилось. Ее более всего неприятно поражало то, что первыми стали исчезать фронтовики, а их места занимать молодые, бескомпромиссные, и, как ей казалось, совершенно бездушные люди. Но и не было никакого сопротивления со стороны тех, кто уходил в неведомое, о ком потом не поступало никаких сведений. Словно методично вырезалось большое стадо безропотных овец. Маша и себя стала ощущать беззащитной овцой, для которой уже давно было уготовлено общее жертвенное место рядом с тем загоном, где она провела всю свою скучную, канцелярскую жизнь.
С этими тягостными мыслями она устало поднималась по шаткой деревянной лестнице к себе на второй этаж. Со страхом думалось и о Наде с Верой, которые за эти несколько месяцев стали ей близкими людьми. Она подумала, что в жизни, наверное, не бывает пустот – все, что свободно, заполняется тем, чего так жаждет человеческая душа. Вот и ей после смерти мамы, после трудной, беспросветной жизни в темном фарватере Пашиной судьбы, нужно было свое тепло, и даже, по ее характеру, не забота о ней самой, а ее забота о ком-то очень дорогом и хотелось бы, чтобы еще и очень благодарном. Может быть, поэтому она и пригрела Надю с Верочкой? А что будет, когда они всё-таки устроятся где-нибудь? Вспомнят ли они ее?
Она вступила на темную лестничную площадку, скупо освещенную единственной желтой лампочкой под низким потолком и, увидев дремлющего на маленьком фибровом чемоданчике смешного старика, вдруг отчетливо поняла, что с Надей и с Верой пришло время расставаться. Она никак не представляла себе диакона Смирницкого, но этим сонным дедом в тулупе мог быть только он.
Маша тихо присела рядом с ним на корточки и стала внимательно разглядывать его лицо – с нездешним румянцем, с мягко проваливавшимся в ровных, прямых складках вокруг крупных крыльев носа ртом, с длинными жесткими черными волосками, торчавшими из обеих ноздрей, с седыми, кустистыми бровями, редкими кривыми усишками и белой, как пух, бородкой, чуть прикрывавшей тонкую, старческую шейку.
Старик приоткрыл сначала один глаз, потом другой. Глаза у него оказались голубыми, яркими не по взрасту, внимательными, без всякого испуга или удивления.
– А я тут грохочу, грохочу… Никто не отпирает! – сказал он низким, густым басом очень просто, будто давно знал Машу.
– А вы Смирницкий?
– Он самый, диакон Георгий Ильич Смирницкий, собственной персоной, прямо с Урала и в столицу. Я ведь тут в последний раз в октябре сорок первого был… Изменилось все! А вы, стало быть, Мария Ильинична? Тезки мы с вами по батюшкам. Хорошо это! Вроде как братик с сестрицей!
Он тихонько рассмеялся, морщинки побежали вокруг его ясных голубых глаз. Маше стало вдруг тепло, усталость сразу схлынула и что-то такое вскипело в ее сердце, чего она и не знала у себя – будто действительно встретила милого старого родственника.
– Надя не смела отпирать… Я не велела… Вы уж простите! Они там с Верочкой вдвоем. Притихли, должно быть!
– Ох-ох-ох! Что делается-то! А вы, я вижу по форме, у них служите?
– Служу. Давно служу, – Маша упрямо посмотрела ему прямо в глаза.
– Ну и служите! Хорошие люди везде требуются. Хорошо, что вы там. А то как же без хорошего человека? – прогудел он и зашевелился.
Старик еще громче и старательней закряхтел и, разминая затекшие ноги, поднялся с чемоданчика. Маша тоже выпрямилась, достала ключ и отперла замок.
В крошечную прихожую испуганно выглянула Надя, и, увидела входящего первым, со своим чемоданчиком, взъерошенного, уже сорвавшего с головы шапку, Смирницкого, обомлела. Георгий Ильич быстро поискал глазами что-то по темным углам, не нашел, но все же старательно перекрестился, и лишь потом с улыбкой посмотрел на готовую уже разреветься Наденьку.
– Ну, что смотришь? – пропел он поставленным баском, с неожиданно задорными нотками в голосе, – Старого диакона впервые видишь, голубка моя? Иди ко мне! Иди сюда, доченька! Дай я тебя обниму! Дай приласкаю! Солнышко ты мое военное! Ух, как соскучился!
Надя, наконец, кинулась к старику и уткнулась головой в грязный, серый воротник его тулупа. Они замерли так, а Маша стояла в неприкрытой двери, не смея побеспокоить их. Ей было и радостно, что эти люди, такие хорошие и такие одинокие, встретились у нее в доме, но и в глубине души она ревновала, что вот сейчас оторвут от нее ту, что была поводом для ее нежности, для ее участия в искалеченной человеческой судьбе. Она сама не отдавала еще себе отчета в том, что Надя ей была не менее нужна, чем она ей, потому что попытка помочь, да еще в тайне от своего начальства, несправедливо обиженному человеку, как будто выстраивало между ней, офицером госбезопасности, и ее жестоким, холодным ведомством невидимый барьер, и тем самым искупало ее невольное участие в общей вакханалии. Но теперь в душу, в полной тишине, вползала пустота. Это было до горечи обидно, будто ее собственная жертва не принималась судьбой. Вновь появился из прошлого близкий Наде человек и нужда в Маше пропала. Какой бы ни была уютной гостиничная комнатка, она всего лишь гостиница, то есть чужой дом, а свой, пусть разбитый, пусть неловкий, нищий, но именно свой – всегда предпочтительней. Вот она, оказывается, и была тем домом на дороге, который даст приют, согреет, но его все равно покинут и забудут. Только в одном случае может остаться память – если он обойдется постояльцу очень дорого. Тогда запомнится хотя бы это, но и не оставит теплых чувств. Но о какой плате здесь вообще может идти речь!
Маша усилием воли погасила в себе те стыдные, на ее взгляд, мысли, выдохнула негромко и легонько толкнула старика в спину:
– Ну, что же вы, так и будете стоять тут, тепло в подъезд выпускать? Вот чудные люди!
Старик суетливо отстранил от себя Надю и обернулся к Маше:
– Простите глупого старика, Мария Ильинична! Ума-то не больше, чем у гуся какого-нибудь!
Потом, срочно скинувший с себя прямо на пол, в углу прихожей, тулуп, Георгий Ильич навис над спящей Верочкой, и легонько цокал и цокал языком, не то восхищенно, не то с удивлением о таком чуде, как новое, трогательное существо, появившиеся от Наденьки и Петеньки, которых он знал и любил, не то от сострадания к ребенку.
На кухне уже, за чаем и печеньями с маслом, глубокомысленно басил:
– На Петеньку похожа наша Верочка! И имя вы ей хорошее дали! Ты у нас Надежда, она – Вера! А я вам за мать их Софью буду, и божья любовь между нами… Вот так и есть – Вера, Надежда, Любовь… Славно, однако, вышло…
– …и мать их Софья! – весело, с оживленным, непривычным для Маши, взглядом, рассмеялась Надя.
Маша улыбнулась, а старик смущенно потер переносицу, но его и без того ясные глаза посверкивали счастьем.
– Я ведь в Троицк как поехал…, – гудел уже позже Смирницкий, – В июле сорок пятого, как демобилизовали нас, сел на первый же поезд в сторону Урала, на который место достал…, да и денег-то у меня было всего ничего…, и говорю себе: «поеду-ка в Челябинск, в тех местах я до войны был, там и похоронил свою Аннушку. Без единой копеечки сошел с эшелона и сразу в местную епархию. Поведал там свою историю…, и что не расстрига сказал…, поняли меня… Говорят, искупил служением на благо и во здравие русских воинов… Думали сначала крепко, а потом уж благословили! Слава тебе, Господи! Езжай, говорят, в Троицк, тут, мол, неподалеку, при храме диаконом будешь, батюшка там славный, старенький, тоже вдовец. А городишко этот, Троицк, еще при Екатерине Великой царскими милостями одаривали. А уж потом-то! Знаменитая ярмарка была! По улицам, представьте, верблюды ходили…, их туда киргизы с дорогим восточным товаром пригоняли. Говорят, дикий народ, а какой же он дикий, коли знал куда товар вести, да какой! Нижегородцы даже тамошним товарам завидовали! Иностранцы приезжали, и немцы, и даже англичане с голландцами всякими! Глядели, языками цокали! В салонах по-французски говорили! Гувернантки, музыканты…! Вот ведь как было! А тамошние купцы, в числе которых все больше были татары, ездили по России, ревниво присматривались. Как увидят чего-нибудь диковинное, денежки из мошны вынимают и точно такую же диковину у себя заводят. Вот архитектура там вся и разнообразная, точно мозаика со всей Руси… Вроде как великие родители прислали в маленький провинциальный городишко своих малых детишек погостить – формы те же, а размеры детские. Но потом…сами знаете…революция, гражданская война…, все большие магазины…по питерским чертежам были сделаны!.. закрыли. В них уж и торговать-то стало нечем! Старый народ разбежался, зато прибыл всякий новый. Все больше рабочие… Заводики, фабрички…, вместо ярмарок да купеческих мануфактур… И людишки по-другому стали думать, торопливо…, назад не оглядываясь. Где уж тут о Боге размышлять! Хоть о нашенском, хоть о татарском! Некогда стало! …А он ведь у нас один, да вот мы только все разные… И снова война. Народу ушло ужас сколько! Вернулись назад немногие, больше…всё калеки. Летом на улицах пылища, весной и осенью не пройдешь, не проедешь от грязи, телеги и даже автомобили по брюхо утопают, разве что, зимой, по санному пути…
– А горы там высокие? – Надя слушала внимательно, серьезно.
– Да какие ж там, горы! – рассмеялся Георгий Ильич, – Одно слово «Южный Урал»! Холмы! Сопки по-ихнему! А рядом с городом есть водяные мельницы…, чудные, будто маленькие дворцы. Хорошо! Скалы имеются…, стоят, точно часовые. Это еще от седой древности осталось. А дальше сплошь казахские степи. Вот так! Но главное – люди! Хорошие люди… Руки у них прямо золотые! За что ни берутся, всё сделают! Я там душой отошел! С татарами даже дружен…, хоть они и не нашей епархии люди…, не прихожане… У них своё имеется… Но все люди трудолюбивые, мирные. Ни словом, ни делом не обидят… Уважение, опять же, взаимное… Эх, кабы так везде…!
Старик внимательно посмотрел на Надю и вдруг спросил, не ожидая, впрочем, ответа:
– Поедешь со мной? Как дочка…, а Верочка мне вроде внучки. Будем там нашего Петю дожидаться… Знаешь…, мне Павел Иванович очень подробно все прописал. Мы, пожалуй, и Петину матушку заберем. У нас там доктор свой есть, психиатр, из старых еще…, добрейшей души человек! Он и не таких поднимал. А мы с вами одной семьей заживем! Я уж и благословение в епархии получил. Матушки у меня нет, зато доченька с внучкой будут. И мне помощь…
Надя смотрела на него с нежностью и улыбалась, а время от времени несмело дотрагивалась до руки и поглаживала. Маша заметила это, отвела глаза, вздохнула тяжело. Ей в том чудном краю, в пыльном, душном, а то и снежном, морозном, места не было. Она – станция, гостиница, теплый временный уголок. Она – не дом! Даже для Павла не дом, как видно. Не стать бы полустанком…
Вечером пришел Павел, тоже усталый, невеселый. Но увидев Смирницкого, расцвел, словно не было целого рабочего дня со всей его караульной рутиной. Они сели со стариком в уголке на кухне, Павел достал откуда-то водку, хитро взглянув на Машу; так они вдвоем эту поллитровку и выпили, под крепкие соленые огурчики, под квашеную капусту и холодец, который Маша делала, по общему признанию, мастерски, с чесночком, с перцем, с каким-то душистым листом. Мама ее еще этому учила, а уж та готовить умела великолепно!
Маша отдала Наденьке свою старую довоенную шинель, больше похожую на пальто чем на военный мундир, предварительно срезав какие-то петлички и нашивки. Нашла в сундуке старую мамину зимнюю шапку, пошитую еще в тридцать втором году из дорогой ондатры, шарфы, шерстяные рейтузы, варежки… Словом, Надю экипировали полностью. Даже ботики нашлись, тоже мамины. Благо, размеры полностью совпадали.
Сложнее было найти что-то теплое для ребенка. Но утром Павел, свободный от службы на два ближайших дня, поехал на какой-то их особый склад и привез оттуда узенькую и коротенькую дамскую цигейковую шубку. Общими усилиями за вечер ее кое-как перешили для Верочки. Но Надя, как оказалось, имела в этом деле особую ловкость.
Маша купила две вязаные шапочки, несколько теплых платочков, кофточку, две пары варежек и теплые, шерстяные рейтузы. Связала все это уже давно на продажу соседка с нижнего этажа, одинокая слепая бабка, молчаливая и странная. Никто не знал, откуда он тут взялась сразу после войны, но ее домашними изделиями пользовались очень многие. Бабку не выдавали фининспектору за ее частный, воспрещенный труд: она была очень полезна этим своим трудом. Целила своими незрячими глазами в окно и бойко гремела спицами. Мерила она все своими узловатыми пальцами, да лбом. Приложит вязанье к своей костистой, седой головке, как к шляпной болванке, глазами с серыми пленочками задумчиво поводит из стороны в сторону, прибавит полпальца или палец, завяжет узелок, усмехнется беззубым, проваленным ртом и дальше плетет-вяжет. Чья бабка, что за бабка, никто не знал. Она умерла года через четыре одна, в постели. Дверь оставила незапертой, будто знала, что соседи должны придти и позаботиться о ее высохшем теле. На комодике были разложены уже связанные вещи, спицы завернуты в газеты и убраны. Потом говорили, что у нее сын был генералом, но о матери даже не вспоминал. Выбил ей малюсенькую квартирку в древнем домишке и был таков. Но это все, пожалуй, были сплетнями. Родились они от того, что в бабкину квартиру въехал потом какой-то молодой военный с женой, а служил он у одного чванливого генерала. Вот он якобы, этот генерал, и был бабкиным сыном.
Зато вязанье ее очень пришлось Верочке и Наде, а главное – вовремя. Как только все было готово, вещи собраны, посидели за столом на узкой Машиной кухоньке, выпили, попрощались. Надя нежно обняла Машу, прижалась к ней и шепнула на ухо:
– Спасибо вам…, я бы погибла…и Верочка! Прямо на границе уже были… Вы и Павел Иванович…, самые родные… Простите меня!
Маша быстро закивала, отвернулась к окну.
– Я все понимаю…, все понимаю…, – одними губами, без звука, сказала Маша.
– И я понимаю…, – как-то очень серьезно, заглянув прямо в глаза к Маше, ответила Надя и погладила ладонью Машу по лицу.
А на следующий день, к вечеру, Павел с Машей отвезли Смирницкого, Надю и Верочку на вокзал. Там уже билеты в кассе при военном коменданте с боем доставала Маша. Она строго супила бровки, намекала на какое-то особое поручение, трясла красным удостоверением с гербом страны. Помощник военного коменданта, дерганый очкарик, по своему профессиональному обыкновению нервничал, резко отталкивал Машину руку и упрямо советовал обратиться в свое ведомство, а не к нему. Маша неожиданно для всех прикрикнула на него, и вдруг с угрозой пообещала, что в это самое ведомство она только с ним вместе и обратиться, причем он будет идти впереди, а она, как положено караулу, чуть позади. Помощник стрельнул в нее ненавидящими глазами, но все же бумагу на внеочередную продажу билетов подписал. Так что, уезжали по военной брони – обычных билетов просто уже давно не было.
Новый год пришлось встречать в пути, потому что отправлялись они тридцатого декабря поздней ночью, почти уже тридцать первого. Старик не хотел задерживаться в Москве, опасаясь каких-то предпраздничных милицейских проверок. Он очень беспокоился за Надю и Веру.
– Чего лукавого будить! – гудел он, – И так Господь к нам милостив пока что… На том спасибо! Едем! Едем! С Богом!
Павел сунул старику в карман тулупа чекушку, а Маша навернула им с собой тяжеленный пакет с вареной картошкой, маринованным луком, двумя жареными цыплятами, черным хлебом, селедкой, завернутой в толстую серую бумагу, и еще с какой-то снедью.
– Да что вы! – краснела от смущения и счастья Надя, – Да ведь есть чай! Сушки…, конфетки, даже сахар… Доедем как-нибудь! Я ведь теперь и не знаю, как вас благодарить!
Маша, сдерживая себя, шепнула, обнимая на платформе Надю и Веру:
– Не лезь никуда, Надюша! Голову лишний раз не поднимай. Опять дурные времена идут. У нас такое творится! Жди своего Петечку… Маму его потом заберете, позже…, и напиши мне, как приедете… Я и с этим помогу, с мамой…, пока есть такая возможность.
Павел порывисто обнял отъезжающих, старик засопел, стал прочувственно стучать его рукой по плечу и тереться лбом о шинель.
Поезд свистнул молодецки, вагоны дрогнули, звонко брякнули металлом, зашипели тормоза, клубы пара поднялись над платформой, и трое – смешной, трогательный старик в грязном тулупе, молодая худенькая женщина и маленькая девочка, навсегда расстались с Павлом и Машей. Больше им встретиться уже не пришлось.
Лишь трижды приходили письма – один раз, короткое, торопливое, о том, что доехали удачно. Правда, у Верочки опять подскочила температура, но дорогу все равно она выдержала мужественно. Благодарили за всё.
Потом, через год, Надя написала, что работает нянечкой в детском саду, и даже иной раз подменяет медсестру. Верочка растет в том же садике у нее на глазах, хотя она еще ясельного возраста, Смирницкий служит дьяконом в храме, но часто заменяет приходского священника, иногда и сам болеет по-стариковски. О Пете пока нет никаких сведений, зато через полгода после прибытия забрали в Троицк его маму. За ней ездил Смирницкий со старым врачом-психиатром, вдвоем. За десять дней обернулись. Она тут как-то сразу оправилась, будто встряхнула с себя что-то. Смирницкий с ней теперь вовсю кокетничает. Это очень забавно со стороны.
А еще через много-много лет Машу нашло еще одно, третье, письмо. Оно было написано давно, но необычайно долго искало адресат, потому что тогда уже Машиного дома в Ветошном не существовало, а она переехала в Кунцево, в добротный дом, выстроенный когда-то пленными оккупантами. В том письме сообщалось, что они, наконец, дождались Петю. Его довез до Челябинска какой-то «хороший человек», с которым они все эти годы были вместе в лагере, некий Яков Заровский, бывший военный моряк. Петя совершенно ослеп, был освобожден «подчистую» (именно так Надя и писала). Встретили они его на вокзале в Челябинске и привезли в Троицк. Он очень долго молчал, сумеречно думал о чем-то своем. А совсем недавно как будто бы надумал – стал по вечерам диктовать Наде детские сказки, веселые, умные, смелые и очень добрые. Это всех удивляет, а он смеется – я, говорит, на нарах, в самую стужу и голод, лежал себе и сочинял разные приключения, и чтобы непременно добрые, светлые, а то черноты и злобы у нас самих с лихвой хватало. Сказочки эти перепутались в голове, но вот теперь, мол, Петя их удачно распутал, а Надя записывает одну за другой. Набралось уже на три книжки. Главным рецензентом у них в семье, разумеется, назначена Верочка. Если она что-то решительно отвергает, Петя слушается, кивает и тут же изменяет сюжет по ее желанию. Надя попросила Верочку делать это осторожнее, а то, дескать, она еще не все понимает и может испортить сказку, но Петя встал целиком на сторону дочери – как же, говорит, она испортит! Для нее же пишется! Значит, ей так хочется! А сказка – это святое детское убеждение в том, что волшебная мечта реальнее всякой взрослой действительности. А вообще-то Верочка учится уже в школе, без всякого напряжения, славненькая, аккуратненькая, умничка.
Еще в том длинном письме сообщалось, что Смирницкий ушел из жизни через полтора года после возвращения Пети. Проболел всю зиму, сильно простыл, а ранней весной умер в местной больнице. Однако епархия, где собрались люди очень и очень славные, оставила за ними его малюсенький домик с крохотным двориком.
Почти в заключение длинного письма Надя написала, что неожиданно пришли сведения о ее родителях – оба, оказывается, погибли во время бомбежки лазарета, в который их послали из городского госпиталя всего на день в самом конце блокады. Младший брат остался жив, его совсем ослабевшим увезли в Ташкент, там он окончил школу, жил в детском доме, а теперь собирается к ним, увлекается энергетикой, хочет поступать в один Челябинский технический институт. Для его будущей профессии вблизи Троицка работы хоть отбавляй. В армию его не берут из-за язвы желудка и почечной болезни, это всё последствия блокады и нервных стрессов.
Петина мама стала уже совсем седенькой, хоть вроде бы ей еще не так уж и много лет. Но она держится молодцом, ни разу даже не болела, а об ее старом помрачении ума никто уже и не помнит, включая ее саму. Тот доктор, о котором говорил еще старик Смирницкий и который ее и привез из Калуги, внимательно, всего один раз, осмотрел ее уже в Троицке и сразу заявил, что болезни у нее никакой нет – это, дескать, просто «здоровая реакция ее добрейшего характера на всякие безобразия».
Больше об этих людях ни Маша, ни Павел ничего никогда не слышали. Ни тот, ни другой ответных писем не слали, потому что то, что с ними приключилось почти сразу после отъезда Смирницкого и девочек в Троицк, в письме объяснить было не только очень трудно, но еще и крайне опасно.
Назад: 4. Жизнь в большом городе
Дальше: 6. Подкопаев