Книга: Тихий солдат
Назад: 3. Сталин
Дальше: 5. Старый знакомый

4. Жизнь в большом городе

Маша несомненно догадывалась о том, что между Павлом и Кондукторовой что-то происходит. Женское чутье, похожее по своей точности на природные ощущения трепетных зверушек в дикой природе, ее никогда не подводило. Маша за последние несколько месяцев потеряла в весе, ходила бледная, молчаливая, лишь изредка улыбаясь каким-то своим печальным мыслям тонкой, слабой улыбкой. Павел видел это, опускал глаза, старался быть с ней еще нежнее, чем обычно, покупал мелкие, порой нелепые, подарки, водил гулять в Парк Горького, щедро кормил ее там мороженным, печеньями, а сам пытался шутить, дурить по-мальчишески.
Но нарыв, зревший в маленькой квартирке на Ветошном, вот-вот должен был прорваться. Маша и Марина Витальевна вообще перестали общаться. Только маленький Федя, щуря недобрые, взрослые глазки, время от времени подпускал мелкие шпильки. То скажет, что осеннее небо ярче ее физиономии, то отпустит какую-нибудь очень уж недетскую шутку об особенностях ее фигуры, то как-нибудь съязвит о ее скромной, непритязательной одежде. Марина Витальевна слышала это и криво усмехалась, даже не делая попыток остановить сына.
Один раз мальчишка больно ущипнул Машу за бок и расхохотался. Маша ударила его по руке и убежала к себе. Она плакала в комнате, с отчаянием думая, что не может теперь пожаловаться даже Павлу.
На службе ей рассказывали, что Кондукторова пользуется покровительством двух генералов, один из которых курирует их управление. Марина Витальевна была произведена в капитаны и назначена помощником начальника отдела, что было даже выше довольно скромной должности Кастальской.
Однажды Кондукторова пришла вечером домой чуть навеселе и без стука распахнула Машину дверь. Маша в этот момент, тоже только вернувшаяся, усталая, расстроенная всеми неприятностями, валившимися на нее и дома, и на службе, стояла у кровати в розовой комбинации и облачалась в домашний халатик. Она вздрогнула, заполошенно обернулась и прижала ненадетый еще халатик к груди. Марина Витальевна расслабленно, даже несколько вызывающе, прислонилась к дверной коробке и с надменной усмешкой рассматривала Машу.
– В чем дело? – вскрикнула Маша, еле сдерживая слезы.
– А дело в том, – медленно, смакуя каждое слово, промолвила Кондукторова, – что мы с Федей съезжаем. Нам квартиру дали на Малой Якиманке, трехкомнатную, с лоджией, с ванной. Лифт имеется, и даже свой телефон.
– Скатертью дорожка! – зло ответила Маша и быстро натянула на себя халатик.
Слезы высохли, в горле стало горько.
– Спасибо, соседка! – как будто пьяно кивнула Кондукторова, – А жировочку-то я на прощание выделила. Ты теперь тут не хозяйка. Еще кого-нибудь подселят. Так что, с Павлом Ивановичем вам опять придется любиться шепотом.
Она расхохоталась и, обернувшись, крикнула в сторону своей комнатки:
– Федюня! Слыхал, съезжаем мы! Чем ты теперь будешь забавляться, ума не приложу! Там-то, в отдельной квартире, шутов гороховых больше не будет!
Она хлопнула Машиной дверью так, что с полочки, нависавшей справа, упала на пол и раскрошилась в мелкую пыль тонкая статуэтка степного волка, доставшаяся ей от матери и отчима. Маша, наконец, все же расплакалась, опустилась на пол и стала собирать в дрожащую ладошку мелкие осколки глиняного зверя. Она подошла, всхипывая, к большому горшку с геранью на подоконнике, вынула из земли влажную палочку, которой обычно вскапывала землю, прежде чем полить ее, и стала медленно копать ямку. Потом Маша завернула осколочки волка в тряпочку и вдавила их в ямку. Она сделала аккуратный холмик и воткнула сверху спичку. Похороны волчонка и горькой памяти о жилице Кондукторовой с ее сынишкой Федюней на том и закончились.
А вечером неожиданно пришел Павел. Маша достала початую бутылку кагора, разлила по рюмкам вино и сказала с печальной улыбкой:
– Чтоб земля пухом была волчонку!
– Какому волчонку? – удивился Павел, вскинув на нее тревожные глаза.
– Не важно, какому! Земля пухом! – Маша наотмашь выпила свою рюмку, стремительно приблизила лицо к ничего не понимающему Павлу и звонко поцеловала его в губы.
Через неделю Марина Витальевна с сыном съехали, собрав все свои пожитки в четырех огромных чемоданах. Из кухни исчезли два старых медных чайничка, маминых еще, несколько чашек, блюдец и ложек с вилками. Унесли с собой и коврик от порога.
А спустя месяц к Кастальской забежала возбужденная Нюра Величко, единственная Машина приятельница в отделе, и, запинаясь, радостно зашептала прямо в ухо:
– Уходит наша Кондура!
– Кто? – Маша вскинула брови.
– Кто, кто! Кондукторова! Вот кто! Ее начальником отдела кадров Центрального военторга назначили. Вот попляшут там!
Величко засмеялась и убежала. Маша сидела за своим столом и улыбалась.
С облегчением вздохнул и Павел – закончились его постылые любовные галеры.
Как-то Маша прижалась ночью к Павлу и прошептала:
– Я всё знаю, Пашенька… Но ты не думай, любимый, я всё, всё понимаю… Пусть забудется, пусть пройдет…
Маша тихо заплакала. Павел горячо, порывисто обнял ее, прижал голову к своей груди. Она постепенно затихла и уснула. Павел смотрел в потолок, боясь пошевелится, ругал себя последними словами, даже шептал что-то, уснул лишь под утро, дав себе слово всей дальнейшей жизнью, рядом с Машей, искупить свою вину до самого донышка.
О встрече с маршалом и со Сталиным он долго ничего Маше не рассказывал, потому что не знал, как объяснить то, что почувствовал, что пережил в те страшные для него минуты. Она могла испугаться, запаниковать, а этого делать ни в коем случае было нельзя. Только через пару месяцев Павел осторожно, подбирая слова, сообщил ей о том случае. Как ни странно, Маша взволновалась не от того, что предполагал Павел, а как раз о противном – вот, мол, как высок теперь его полет, сам Сталин, великий вождь, помнит о нем, …помнит и любит. А это значит, и она не напрасно заботилась о службе Павла.
– Пашенька, милый, – сказала Маша, волнуясь, – Я думаю подавать в отставку. Уволиться хочу… Ты не спеши, не спеши…
Она закрыла ладошкой ему рот. Они сидели в это время за столом на кухне.
– Еще с годик послужу и хватит! А то по любому случаю спрашивай у них разрешения, – продолжила она и хитро блеснула глазами.
Павел понял, о чем говорит Маша – о том, чтобы наконец выйти за него замуж. Она искренне считала, что он не делает ей предложения только из-за того, что ее и его начальство может оказаться против официального оформления их отношений: во-первых, служебное неравенство (она офицер, майор, а он всего лишь старший сержант), во-вторых, начнут подробно копаться в его военной биографии и раскопают то, что, как она полагала, ею надежно скрыто. Ведь Павел так и не рассказал ей, что Марина Витальевна всё знала о нем и о том, что Маша скрыла важные документы, связанные с его осуждением в штрафную роту. Маша была убеждена, что Павел не делает ей предложения, как раз оберегая их любовь. А вот уволюсь, думала она, и все станет на свои законные места.
– А до того, как уйду, нужно бы назад вернуть жировку…, а то подселят кого-нибудь! Что мы тогда будем делать?
Павел кивал ей и молчал. Он тоже уже давно думал уйти из кремлевского полка, хотя бы инструктором в какое-нибудь учебное подразделение, и жениться на Маше. Ведь годы неумолимо уходили, и чем дальше, тем сложнее будет принимать важные решения о своей и ее жизни, да и о будущих детях следовало уже подумать. Как бы не опоздать с этим – ведь и Маша не молодеет, и он сам. Пусть пока это кажется всё несущественным, пусть уходящие годы как будто и не тянут за собой молодость, а зрелость и даже старость для них, для молодых и сильных, не существует, и никогда их не коснется! Но всё это иллюзии, бессовестный обман молодости, которая поймет всё коварство этой лжи только тогда, когда ее уже самой не станет, и все, что ты не успел, проморгал, так и осядет в памяти беспомощной досадой.
Кондукторова больше не появлялась. До Маши доходили лишь слухи, что она теперь носит другую фамилию – Ставинская, стала генеральшей, и теперь очень важничает.
Павел и слышать об этом не желал, но когда Маша назвала новую фамилию Марины Витальевны вспыхнул, вскочил и забегал по комнате.
– Ты что, ты что! – испугалась Маша.
– Да разве ж ты не помнишь, кто такой Ставинский! – крикнул в сердцах Павел.
– Кто? – Маша тоже покраснела от ощущения неожиданной опасности, которая несла с собой новость о замужестве Марины Витальевны, – Да кто же это?
– Тот самый…, тот полковник…бывший полковник, который отправил нас на смерть, а потом…потом меня в штрафники! Вот, кто это!
Маша вдруг со всей ясностью, холодея, поняла, что Кондукторова держала Павла в страхе все это время, что она отбирала его у нее, у Маши, используя то, что Маша скрыла на службе, и что Павел метался между нею и Мариной Витальевной, боясь подвести и себя, и ее.
Она закрыла лицо руками и без сил упала на стул.
– Паша, Пашенька! Так вот почему тогда ты… Ты просто не мог иначе! Ты боялся за меня! За нас боялся! А я-то, дура, думала…
– Что ты думала? Ну, что ты думала! – Павел выкрикнул это и махнул рукой, точно отталкивал от себя ее страхи.
– Я думала, что ты разлюбил меня… Она ведь такая красивая! А я…, ну, что я!
– Глупая ты…, – Павел присел около Маши на корточки и обхватил ее бедра руками, – Ты очень, очень красивая. А я дурак! Размазня и дурак!
– Нет, Пашенька, ты вовсе не дурак… Ты очень хороший, очень…!
Павел все чаще оставался ночевать у Маши на Ветошном. По отделённой жировке к ней пока никого не подселяли.
Жизнь текла тихо и радостно, потому что ничто не касалось их, не беспокоило, не печалило.
Но это был счастливый обман, окутавший их со всех сторон, точно легкое облачко. Однажды подул ветерок и облачко рассеялось. А в его проталине появилось лицо молодой женщины, о которой Павел уже давно забыл, еще тогда, когда окончательно заросли его раны, полученные в том единственном бою штрафной роты, который освободил его от позора осуждения.
…Павел с Машей зашли за чем-то в ГУМ, не то присмотреть новую скатерть на стол, не то за дешевым набором посуды. И то и другое пришло в негодность, а приобретение чего-то общего очень нравилось Маше. Это был вещественный шаг к долговременному (а мечталось ведь о вечном!) очагу. Шаг за шагом: сначала скатерть, посуда, постель, потом она уволится, они поженятся, а если повезет, начнутся поиски детской кроватки, коляски, хорошо, если и не одной… Маша от этих мыслей румянилась, хорошела, а когда собиралась на службу, уже почти с ненавистью смотрела на свой мундир, и докупала штатскую одежду по моде, если удавалось найти, или просто что-то, лишь бы не синего, серого и зеленого цветов.
В один такой совместный с Павлом поход в середине осени сорок седьмого года, у одного из выходов ГУМа на Ветошный переулок, они столкнулись с молодой, усталой женщиной, на руках которой была годовалая девчушка в трогательном белом платочке на голове.
Павел заметил эту женщину и разом вспомнил, как он, только-только увидевший заново свет после долгого забытья, в полевом госпитале, встретился с сочувственными глазами милой девушки. Крупные детские зубки, вся тоненькая, светленькая, в белом халатике и в платочке, она показалась ему юным ангелом, сошедшим на черную, обугленную, злую землю. Звали ее Надей Ковалевой. Ленинградка, у которой в умирающем блокадном городе остались родители и маленький брат.
И сразу, одной яркой, общей картиной образовались в его памяти и подслеповатый фельдшер Петя Богданов, страстно влюбленный в Надю, и хирург Берта Львовна, и санитар Георгий Ильич, поп-расстрига, и жгучая боль, уводящая сознание к далекой тогда Маше. Словом, всё, всё, всё, что вытянуло его из душной, бездонной ямы смерти. После госпиталя он, наконец, вернулся в обычную стрелковую часть. Но госпиталь со всеми этими людьми и полуобморочными видениями так и остались в памяти как маленький островок возрождения, как пограничная черта между одной жизнью и другой.
Павел протянул руку и несмело дотронулся до плеча необыкновенно повзрослевшей Нади Ковалевой, державшей на руках слабенькую девочку, бледненькую, темноглазенькую. Надя испуганно вздрогнула и загородила собой ребенка, резко развернувшись спиной к Павлу. В глазах мелькнул отчаянный страх, сразу напомнивший ее прежнюю, девочку в белом халатике, со слезинками на кончиках длинных ресниц. Те слезинки были безотчетным сопереживанием боли людей, которых она раньше не знала, но за которых готова была отдать все, что имела – короткую и искреннюю свою жизнь.
– Что такое! Что вам нужно! – вскрикнула Надя, продолжая прижимать к себе худенькую девочку в белом платочке.
– Вы не помните меня? – смущенно спросил Павел.
Маша тоже была удивлена тем, как он неожиданно обратился к посторонней женщине с ребенком, и даже попыталась ухватить его за локоть.
– Нет…, не помню…, – быстро ответила Надя и поспешила уйти, но Павел решительно встал перед ней, высокий, сильный, в ладной форме.
– Ведь вас Надей зовут? Ковалевой?
– Да. Да… Я тороплюсь…, извините… Нам к врачу с ребенком…, мы сразу уедем… – глаза Нади смотрели возбужденно, в них мелькнула мольба, почти ужас, поразивший Павла.
– Постойте! Надя! Я – Павел. Тарасов…, разве вы забыли…? Я у вас в госпитале лежал в сорок четвертом… Ранение в подвздошную вену… Ну, помните?
В Надиных глазах пробежала какая-то уже другая мысль, сосредоточенная, нетерпеливая.
– В подвздошную вену?
– Именно, – Павел счастливо заулыбался, как будто это воспоминание было самым светлым пятном в его жизни, – Меня Берта Львовна оперировала… У вас там еще этот…ну, как его…да Петя же Богданов был, он еще видел плохо…и бывший священник…Смирницкий… Георгий Ильич. Ну, как же вы забыли, Надя! Машенька, помнишь, ты приезжала ко мне, а я тебе о них рассказывал, и потом еще не раз вспоминал!
Маша, сначала тоже смутившаяся, вдруг расцвела, улыбнулась:
– Ну, конечно! Вы же ленинградка? Паша говорил. У вас родители – врачи, младший брат есть… Видишь, Паша, я даже это помню! Так вот вы какая! Я вам так за Пашу благодарна! И Берте Львовне, и Петру…, и тому попу…Смирницкому! Если б не вы…
Вдруг Надя еще крепче прижала к себе ребенка и всхлипнула.
– Я помню…, подвздошная вена…, тяжелораненый… Вас еще в офицерской палате оставили…, Берта Львовна распорядилась. Но это всё…, извините…, больше ничего не могу вспомнить.
– Это ничего…, – Павел опять засмущался, – Я понимаю…, столько раненых, сотни, тысячи. Нас было много, а вы одни… Разве всех упомнишь?
– Ну, как же, вот подвздошная вена! Операция была очень трудная, огромная кровопотеря. Но вы были крепким, сильным! Берта Львовна была уверена – выживите! Только уход нужен! Это всё Петечка! И Георгий Ильич!
– Как вы живете? Смотрю, малышка у вас славненькая!
– Это…Верочка. Вера Петровна Богданова, – Надя сказала это с неожиданно трогательной, нежной гордостью, заглянув в личико ребенку, будто сверяясь с тем, похожа ли она на отца.
– Богданова? – Павел что-то вновь вспомнил, высоко подняв брови, – Так вы поженились, все-таки! Ну, да! Он был в вас влюблен. Это весь госпиталь видел!
Маша рассмеялась и шутливо хлопнула Павла ладошкой по рукаву шинели:
– Экий ты чудной! Мужчины такие глупые, когда говорят о любви! Не смущайтесь, Надя! Чего только не услышишь!
– А я и не смущаюсь, – Надя ответила с грустью, еще нежнее обняла ребенка и как будто даже покачала ее на руках.
– У вас что-то случилось? – Маша посерьезнела, наморщила лоб.
– У меня? Да что вы! Всё хорошо…, – Надя поспешила сказать это высоким голосом, как будто кто-то невзначай тронул натянутую струну в самом верхнем регистре.
Маша с Павлом тревожно переглянулись.
– Послушайте, – Маша пытливо заглянула Наде в лицо и ласково дотронулась до головки Верочки, будто поправляя ей платочек, – Вы ведь не торопитесь?
– Нам надо ехать…, поезд в Калугу через два часа…, – пряча глаза, ответила Надя, – Мы сюда заехали…в ГУМ, чтобы пальтишко Верочке купить, потеплее, а то у нас там ничегошеньки нет. Мне сказали, на прошлой неделе в ГУМе выкинули пальтишки и даже шубки какие-то были… А то зима на носу, а у нас ничего нет. Померзнет Верочка…
– У вас определенно что-то сучилось! – решительно заключил Павел, – С чего это вы в Калуге? Почему не в Ленинграде? Я же помню, у вас там родители и брат… И где Богданов? Ну, говорите же!
Надя все еще собирала в кулачок последние силенки, чтобы не разрыдаться, чтобы спрятать что-то очень обидное, а может быть, даже и стыдное, но сил этих уже не хватило, и она разрыдалась.
– Господи, Наденька! – воскликнула Маша, – Да что же это такое! Давайте к нам зайдем…, мы тут буквально в двух шагах живем.
Павел ощутил, как важно было Маше, будто невзначай, сказать, что они вместе, что у них свой общий дом, и это затмило даже на короткое время сочувствие к Наде, взволновало его. Но Маша спохватилась и проверила укратким взглядом, догадался ли обо всем Павел.
Сопротивляться у Нади сил уже не доставало, да и подул неожиданно холодный, острый ветерок, и она согласно кивнула.
Дома, в Ветошном, девочку раскутали, положили на широкую Машину кровать, и она вдруг, не подавая никаких звуков, крепко уснула.
– Какая она у вас спокойная, тихая! – удивилась Маша, – Обыкновенно дети капризничают, наверное?
– Устала, – покачала головой Маша, не спуская с ребенка глаз, – Целый день в пути. Утром приехали, пошатались по Москве…и все напрасно…, а теперь еще обратно ехать… Мне ведь ее оставить не с кем.
– Да что же Богданов! – Павел уже начал нервничать, как будто стал сердиться на что-то, – Разве вы не вместе?
Надя опустила голову, устало села на стул и очень тихо ответила:
– Петя арестован. Десять лет ему дали…
– Что такое! За что! – и Павел, и Маша вскрикнули почти одновременно.
– Вы не беспокойтесь…, только не беспокойтесь, пожалуйста! – засуетилась Надя и стала подниматься, – Мы сейчас же уедем…
– Куда же вы поедите! – всполошилась Маша, – Верочка же спит, да и на вас лица нет! Ну-ка пойдемте на кухню, чайку выпьем, печенье есть…, конфетки.
Она обняла Надю за плечи и порывисто прижала ее голову к себе.
На кухне говорили уже почти шепотом, будто боялись разбудить ребенка. Но все понимали, что дело вовсе не в Вере. Надя рассказывала и рассказывала о том, что с ней приключилось в последние годы.
Оказалось, что родителей и брата она так и не нашла. Дом их на Литейном разбомбили, от него остался, говорят, только котлован, потому что туда угодили две авиационные бомбы почти одновременно. Родители и брат, по словам соседей, что успели заранее уйти в бомбоубежище, ни среди живых, ни среди мертвых не значились. Вероятно, взрослые в этот момент были на дежурстве в госпитале, а мальчика, как обычно, одного дома не оставляли. Впрочем, дежурства эти были бесконечными, поэтому они фактически жили в том госпитале, совсем близко к передовой.
Бывшая соседка написала в Надин госпиталь, в конце сорок четвертого, что отца как будто бы еще в прошлом году, поздней осенью видели на Финляндском вокзале с чемоданом: не то провожал кого-то, не то сам уезжал. Если не обознались, то, может быть, кто-то еще и жив. Хотя, почему он в это время попал на вокзал и что он там делал, понять было невозможно – поезда уже давно не ходили, пути были разбиты и перерезаны немцами. Так что, в это Надя не верила. Скорее всего, думала она, все погибли или в той бомбежке, или еще как-то, в госпитале, от голода, от холода…
С тех пор о своих она никаких сведений не имела. Жить в Ленинграде ей было негде, да туда и не пускали очень долго.
Петя Богданов своего добился – они поженились еще будучи в госпитале, а оформила их брак главный врач Берта Львовна, на правах «командира воинской медицинской части», как она заявила. В июне сорок пятого, который застал их в Германии, а точнее, в Дрездене, оба были демобилизованы в первых же списках. Решили ехать в Калугу, откуда писала письма Петина мама. Но сначала, позвякивая скромными медальками на гимнастерках, заехали в Москву и оба сдали документы в Первый медицинский, на лечебный факультет. С собой было «рекомендательное», но очень строгое по требовательной своей форме, письмо от Берты Львовны, в котором буквально предписывалось учебным властям немедленно принять на факультет двух «лучших ее работников».
На письмо взглянули лишь мельком и устало ответили, что сейчас из фронтовых госпиталей едут к ним на учебу все «самые лучшие». Однако же взяли, и Надю и Петю.
Наконец, заехали к Петиной маме, в Калугу. Она уже с сорок четвертого года работала там учительницей, вела самые младшие классы, а жила одна-одинешенька при школе, в маленькой, душной комнатке с чадящей «буржуйкой». Однако и сюда дошли сведения о том, что ее муж был осужден еще до войны за какие-то там «уклоны» и за «художественную формалистику». Ведь он и был художником старой школы, чем когда-то страшно гордился. Где находился этот тихий человек, да и был ли жив вообще, никто так никогда и не узнал. И Надины родители с братом пропали, и о Петином отце ни слуха, ни духа, будто этих людей никогда не существовало в природе.
Прожили молодые супруги в Калуге немного, лишь до середины августа. Надя уже знала о своей беременности, которая доставляла ей беспокойство (жить негде, теснотища страшная, надо учиться, денег не хватает ни на что!), а Пете и его маме, тем не менее – необыкновенную радость. Они, Надя и Петя, вечерами жались друг к другу в тесной, как вагонное купе, комнатке и с наслаждением перебирали имена – то женские, то мужские. Остановились на том, что, если родиться мальчишка, то его назовут именем Петиного папы – Вадимом, а если девица – то именем Надиной мамы – Верой.
В Москве они скоро получили по койке в общежитии на Малой Пироговке, в двух шагах от института. Общежитие, вроде бы, было даже и не Первого медицинского, а какого-то секретного завода, хотя жили в нем среди прочих и студенты-медики сразу из двух институтов. Одну комнату на двоих не дали, несмотря на то, что они по законам уже мирного времени оформили брак в районном ЗАГСе, а еще Петя уговорил жену венчаться, тайком, в храме Новодевичьего монастыря. Поселили их в разных комнатах.
– Понимаешь, мои родители венчаны…, – говорил он, – Папа утверждал, что, если брак не заключен на небесах, то он может быть отмечен только в преисподней. Он даже задумывал такое полотно…, были и зарисовки, фрагменты… Их со всем остальным забрали, с ним самим заодно. И потом, ребенок! Он должен быть рожден под сенью Божьей!
– Но я ведь не крещенная, – стесняясь, отвечала Надя, у которой к тому времени и милый, острый животик уже был виден.
– Вот тебя и окрестим! А потом венчаемся…
Всё так и сделали: тайно, поздней ночью, по договоренности с одним из священников. Без всяких свидетелей, посаженных отцов и матерей, без гостей и шума.
Каким-то образом о тайном венчании стало известно в деканате, поднялся невообразимый шум.
– Как это можно допустить, чтобы два фронтовика, комсомольца, пошли в церковь за крещением и венчанием! – распаляясь все больше, надрывался на комсомольском собрании самый молодой студент их курса, шестнадцатилетний сын известного московского профессора медицины, Витя Павловский.
– А мы еще и младенца окрестим! – вдруг гордо заявил Петя.
– Что!!! – до крайности возмутилась комсомольский секретарь курса Нина Кипиани, высокая, томноокая красотка, – Вон из комсомола оба! Как вас только на фронте терпели! Вы же форменные враги!
– Мы враги?! – Петя не то, что побледнел, он даже позеленел весь, – Да как ты смеешь! Дура! Сами вы враги! И себе, и людям!
Делом занялся первый отдел. Очень быстро Пете припомнили отца, а Наде стали намекать на то, что еще, дескать, неизвестно, где ее родители и брат. Как это они, мол, среди бела дня пропали в героическом Ленинграде? Почему их нет ни среди живых, ни среди мертвых? Получается, они все трое каким-то образом без вести пропали. Ну, один бы пропал, но трое разом!!! И потом надо бы проверить, как они вели себя в блокадном госпитале, не помирали ли там ненароком бойцы от легких ранений? Да и у самих бы покопаться в личных делах давно следовало. Что это за Полнер какая-то странная, которая в их защиту пишет наглые, угрожающие письма в московский институт?
– Какие письма! – упрямо не понимал всего этого Петр, – Это же просто рекомендация! А Берта Львовна чудный хирург! Она от стола сутками не отходила!
От волнения Надя разболелась, чуть было не случился выкидыш, она попала в больницу. Плод все же сумели сохранить, но когда она выписалась, оказалось, что жить им больше негде – оба отчислены из института, как личности, скрывавшие что-то в своих темных биографиях. Петю, к тому же, исключили из комсомола за мелкобуржуазность и идейную слепоту. Впрочем, он по этому поводу исходил сарказмом.
– Как же! – язвил он прилюдно, – Наши врачи могут диагностировать у больного лишь идейную слепоту, потому что ее можно легко вылечить хирургическим путем, в НКВД, например. Раз и отрезали! А у меня вот слепота естественная, природная, ее-то наши эскулапы лечить как раз и не умеют. Для этого следует больше медицинских специальностей изучать, а не на собраниях сидеть.
Беременная, на последнем месяце, Надя и Петр вернулись в Калугу, к маме. Через две недели после приезда Надя родила Верочку. Радости было столько, что на Петину маму в школе даже стали поглядывать почти, как на помешанную: она беспрестанно улыбалась, всё на свете забывала, обласкивала своих первачков с новой какой-то любовью, что это даже стало настораживать директора школы – уж действительно, нормальная ли она, а ведь ей юные души приходится доверять.
Тут в школу и письмо, наконец, пришло из Москвы о том, что Надя и Петя Богдановы отчислены из института по настоятельной рекомендации бдительного комсомольского коллектива курса.
Найти работу Петя не мог. Он почти месяц шатался по немногочисленным учреждениям Калуги, но везде получал отказ – официально, из-за слабого зрения, а фактически, по известной причине: отец осужден, а сам он исключен из комсомола. Яблоко, мол, от яблони…и так далее. О том, что он всю войну провел в полевых госпиталях, никто уже и не вспоминал, хотя времени-то минуло с тех пор совсем немного.
Однажды его вызвали повесткой в военкомат – вроде бы на перерегистрацию в качестве военного медицинского персонала. Оттуда Петя Богданов уже не вернулся. Был ли какой-нибудь суд или хотя бы предъявлялось ли ему обвинение в чем-либо, ни мама, ни Надя с крошечным младенцем на руках, добиться не могли. Только два месяца назад пришло от него письмо, что он отправлен очень надолго, на целых десять лет, в колымские лагеря, и что с трудом перенес дорогу под конвоем, потому что его слепота стала как-то уж очень быстро и грозно развиваться. Он, мол, и пишет почти вслепую, что, должно быть, видно по почерку.
Петина мама стала болеть, заговариваться. Их выселили из школы под предлогом ремонта жилых помещений, и они с огромным трудом устроились жить в маленькой комнате в мужском общежитии строителей. Там день и ночь стоит гвалт, мат, все пьянствуют, горланят всякую похабщину под гармошку, дерутся, пьяно бахвалятся наградами. Все бы ничего, да вот мама окончательно потеряла работу, замолчала, перестала замечать окружающих. Никогда и не скажешь, что совсем недавно то была самая ласковая и нежная учительница начальных классов. Она и Надю уже не узнавала, и даже Верочку. Сломленная, с тоскливым, посеревшим лицом, только нетерпеливо и нервно ждала писем от своего Петеньки, а нового письма всё не было. С ней теперь ребенка не оставить, страшно это. Она ведь и за себя не отвечает. На нее опустились душевные сумерки, которые разогнать уже нельзя.
Надя чудом устроилась на почту, и каждый день носит с собой туда ребенка, потому что ясли ей не обещают, мол, нет мест, а девать Верочку больше некуда.
Слушали ее историю в глухом, отчаянном молчании. Чай остыл, за окном зарядил бесконечный дождь.
– А тут еще беда, – вздохнула Надя, – Позавчера Петину маму силой забрали в психиатрическую лечебницу. Якобы она стала опасна для окружающих. Говорят, будут лечить…, но я-то знаю…ничего не будут делать, только заколют…! А она ведь еще не старая, ей только сорок четыре года. Но вы бы видели ее! Прямо старуха уже – седая вся, сморщенная, губы тонкие, поджаты все время…, и ни слезинки в глазах. Официального диагноза еще нет, но, боюсь, напишут – шизофрения. А это…это у нас, как тот же приговор. Пустят по кругу, из которого выход только в могилу. Я знаю…
– Вот что, Надя! Оставайтесь пока у нас…, у меня. Одна комната еще свободна, – Маша, решительно сказав это, даже не взглянула на Павла.
А он онемел от всего, что услышал о Надиной послевоенной жизни.
– Да как же! А прописка? Как и где работать?
– Как-нибудь решится…, – настаивала Маша, – Я ведь служу в госбезопасности…, майор…, в управлении кадров. Паша – в кремлевском полку…, в охране.
Надя мгновенно покраснела, ее глаза широко распахнулись в немом испуге.
«Боже! – говорили ее глаза, – да что же делать! Вот ведь взяла и сама рассказала все совершенно чужим и, оказывается, опасным людям. Да как же жить дальше! Разве не мы победили? Разве нас победили?»
– Да вы не пугайтесь! – Маша мягко улыбнулась и замахала рукой, – Я это сказала, чтобы вы понимали…, мы на особом счету, сюда не полезут. А я потом постараюсь выяснить, где сейчас ваш Петя, что с ним. У меня ведь маму тоже Надеждой звали, и одно время она даже операционной сестрой была. Вот ведь какое совпадение удивительное! Просто даже роковое, честное слово! Сидите пока у нас дома, в ее комнате, моего заработка хватит на первое время, и Паша тоже поможет. Поможешь же?
Павел быстро согласно закивал, дрожащей рукой взял в руки чашку и отхлебнул остывший, горький чай без сахара, потому что забыл его туда бросить, когда начался Надин рассказ. Он отвернулся к окну, за которым лил дождь, и почему-то видел, словно сквозь туман, как идет по коридору Сталин, и слышал его слова о том, так ли он, Павел, любит его, как он любит и помнит Павла. Почему-то именно эти слова ему вспоминались и почему-то сейчас, с горячей сердечной болью, которую он не знал раньше, казалось, что именно это, а не попытка вытащить из кобуры его оружие, и было главной сталинской шуткой в то его дежурство.
Павел еще не понимал, как это можно все связать между собой, но то, что где-то такие узелки имеются, он чувствовал. И сердце неприятно замирало.
Назад: 3. Сталин
Дальше: 5. Старый знакомый