Книга: Тихий солдат
Назад: 15. Замок
Дальше: Часть третья Месть 1945 – 1948 гг.

16. «Моя компания»

Павел отодвинул засов, густо смазанный машинным маслом, и осторожно приоткрыл дверь. Вниз круто вели серые каменные ступени. Потолок, стремительно сползавший вглубь подвала, был так низок, что человек даже обыкновенного роста должен был согнуться в три погибели. Было тихо, как в могиле, и также темно. Тарасов прислушался – ни звука, словно, здесь не было жизни с тех пор, как отсюда выволокли еврейскую семью, спрятанную настырным бароном от немцев. Павел не сомневался, что это именно тот подвал, и что теперь здесь находится Альфред Адлер, немецкий социалист и лукавый шофер другого прусского барона. Тот служил нацистам, а этот презирал их, и плевал на них. Вот тебе и два барона! Правда, этот как будто бы был с русской кровью… Но ведь барон же! Опять же, у него сын обер-лейтенант с крохотной ножкой, сапер в их армии. А другие сыновья бежали к англичанам еще в тридцать девятом. Почему не к нам, почему туда? А потому что бароны! Союзники, но временные! Как и англичане, и американцы, и французы, и еще, говорят, какие-то канадцы. А вот ведь батюшка их, старый барон, евреев-то скрывал… И если бы не наскандалил, то, может быть, все бы живы остались?
Литовец рассказывал, что немцы выстроили евреев во дворе и продержали там всю ночь. Сыпал мелкий, острый, как колотый лед, снег, потом закружилась сырая, промозглая пурга. Вихри выплясывали по двору, вздымая кверху белые кривые морозные столбики.
Кто именно предал их, литовец точно не знал. Впрочем, в доме, кроме него, из прислуги были еще две литовки, мать и дочь, и средних лет инвалид – поляк-повар. Они вдруг все разом исчезли перед самым приходом в замок немцев, а те немедленно кинулись в винный подвал, в который вела дверь из кухни.
Евреев заставили раздеться донага. Они жались друг к другу во дворе замка, пожилые люди, одна девчушка лет четырнадцати и шестеро совсем маленьких детей. Девять эсесовцев расталкивали их в разные стороны ногами. Двое, девушка и пятилетний мальчик, к утру окоченели, так и замерев, согнутые пополам. Литовец неотрывно, всю ночь, смотрел на эту страшную, обреченную горстку людей сквозь оконце со второго этажа. Он не мог заставить себя отойти. Ведь не лечь же в теплую постель, когда внизу, на морозе, под ветром, стоят люди, которых он кормил в подвале по распоряжению барона! Они его не выдали, даже дети ничего не сказали, хотя немцы вывели его перед строем и спросили, не он ли носил им еду. Все молчали, он тоже. Тогда во двор выволокли старого барона. У того с усов стекала на снег кровь, а покатый лоб был рассечен, будто клинком. Барон оттолкнул одного из немцев и усмехнулся.
– Это я их кормил, – сказал он, выплюнув себе под ноги окровавленный зуб, – А этот не знал…, я ему не доверял. Его сын работает у вас, в гестапо…, шофером.
Немцы, конечно, ему не поверили, но упоминание о сыне литовца несколько успокоило их. А может быть, просто решили не раздувать скандала? Кто его знает, как там у них все было переплетено!
Литовец понимал, что барон боится оставить дом без присмотра и, кроме того, кто-то должен был дождаться его мальчиков из Англии. Он не надеялся, что одноглазый литовец возьмет всю вину на себя и поэтому настаивал на собственной, смертельно опасной для него, версии. Литовца это даже немного задело – значит, барон действительно не доверял ему до конца, если усомнился в нем в такой момент. Но тут было что-то еще, очень личное! Возможно, старый упрямец вот так, молодецки, плевал им в лицо: кишка, мол, тонка испугать меня, старого вояку! В этом была какая-то опасная, увлекательная игра, что-то ухарское, что-то из их семейной, врожденной скандальности, неуступчивости. Литовец знал их много лет – и отца, и сыновей. Если они закусили удила, то их не остановит даже сама смерть. Старый барон не мог уступить, иначе потом как бы он смотрел в глаза сыновьям. Что бы он сказал: отдал слугу вместо себя? Не сыграл в мужскую, рыцарскую игру, которой всю жизнь учил их: стоять на своем до конца, не отдавать ни пяди противнику! Он предпочел за все ответить самому. Он – старший рыцарь в доме!
Барон не отвечал на письма младшего сына, служившего сапером у немцев, хотя сохранил его комнату такой, какой она была до отъезда его мальчика в германские войска.
– Вот здесь он еще мой…, – угрюмо говорил литовцу барон, – А там…, там…он их. Оттуда не возвращаются и туда не отвечают. Эта комната его могила…
Может быть, поэтому он, вопреки строжайшим запретам, укрыл у себя евреев и потом взял вину на себя? Держал ответ за сына? Но перед кем? Он-то знал, перед кем. Старик догадывался, что сын литовца в действительности тайно работает против немцев и за это его отец должен быть вознагражден. А вот его сын, младший сын барона, служит немцам, и за это его отец должен быть наказан. Если твой сын не идет по твоему следу, значит, ты сам всему виной и тебе за это отвечать перед Богом и людьми.
Вот почему он тогда им так сказал! Вот что было его личным, его персональным крестом!
Еще литовец запомнил глаза барона, когда его взгляд встретился на какое-то мгновение с глазами главы той большой еврейской семьи, что они спасали. Они будто высекли желтую искру, которую оба ценили так, как ценят лишь саму жизнь. В этих взглядах не было ни сожаления, ни извинения, ни упрека. Это было молчаливое прощание двух совершенно одинаковых людей, понимавших друг друга больше, чем даже свои семьи, своих детей. Оба выполнили свой долг до конца и теперь принимали одну и ту же печальную судьбу. Они были много выше тех, кто ожесточено суетился вокруг них – окровавленный тучный, седой барон, не то немец, не то русский, и старый, худой, изможденный еврей, когда-то стоматолог из Вильно. Было ощущение, что этот их заговор на двоих вовсе не провалился, а просто претерпел изменения. Ведь у победы бывает разное лицо, и не всегда парадное. Оно может быть вот таким – окровавленным, замороженным, обреченным на смерть. Вот это и было в их взгляде – благодарность друг другу за то, что оба выстояли до самого конца, безграничное доверие, закончившееся так славно и так бесславно. Эти мгновенные встречные взгляды впились в память литовца, как одна горячая и чистая стрела.
Барона увезли сразу, литовца прикладами загнали в дом, а евреев оставили подыхать на морозе, на всю ночь, обнаженными.
– Я возблагодарил господа нашего Иисуса, что он лишил меня когда-то, в юности, глаза на охоте! – рассказывал накануне вечером за столом литовец, – Хотя бы половину того ужаса я не разглядел!
Утром оставшихся в живых евреев погрузили на машину с открытым кузовом и увезли, а литовца заперли в том же подвале. Немцы уехали, оставив его здесь подыхать, одного, без воды и без питания, со связанными руками и ногами. Он пробыл в подвале четыре дня, сильно ослаб, а потом один из польских соседей, рыбак, пробрался в дом и отпер подвал. Сказал, опасливо оглядываясь на двор, что никто не знал о том, что литовец заперт здесь. Но сегодня, мол, рано утром заглянул какой-то пожилой фельдфебель в больших круглых очках, с лицом провизора или деревенского учителя. Он несмело постучал в окно и шепотом посоветовал проверить основной дом барона, а то, похоже, сказал он, туда забрались воры, и тут же быстро ушел. Поляк догадался, что там кого-то заперли, и тут же поспешил в дом. Он топором взломал сначала заднюю дверь, ведущую на кухню, на цыпочках, в темноте обошел весь дом, а потом тем же топором сбил замок на щеколде двери винного подвала. Вина там уже давно не было, зато прямо на полу лежал связанный одноглазый литовец.
Больше сюда нацисты не приходили, а подвал простоял запертым до тех пор, пока в него не отправили на ночь Альфреда.
Литовец рассказывал эту историю капитану и его солдатам, избегая подробностей о том, почему барон пощадил его и зачем отдал себя в руки немцев. Капитан слушал его очень внимательно, не прерывая. Павел наблюдал за ним и пытался понять, что он чувствует. И вообще, на самом ли деле все было именно так? Не лжет ли литовец? А может быть, это он предал своего хозяина и евреев? Все-таки, сын служил у гестаповцев, и кто знает, почему он захватил пьяных офицеров и сдал их победителям.
Вскоре после того, как литовец закончил рассказ, и солдаты, немедленно забыв, что здесь произошло и какую роль во всем этом сыграли кривой литовец и упрямец-барон, а Клопин потребовал себе баронское кресло, капитан и произнес ту странную фразу о том, как дорого стоит война и во что обходится победа. Тогда он и сказал что-то о ничтожествах. Похоже, что понял его один лишь литовец – вскинул на него единственный глаз и тут же отвел его в сторону. Павел тогда впервые подумал, что он-то как раз совершенно не понимает капитана с родинкой на виске, а литовец понимает.
То, что постоянно происходит на войне, со всеми ее смертями, и ранениями, со случайностями, с казнями и убийствами, с провалами и победами, являет собой лишь отвратительного вида будничную поверхность, а в глубине идут очень сложные, очень путаные процессы, которые лишь набухают, время от времени, у всех на глазах.
Роковое нападение на Ватутина, и странный случай с Черняховским, и встреча двух священников-лекарей на холодном поле в сорок первом году, и тот загадочный немецкий офицер с веточкой на дороге у «Катюш», и убийство на Днепре пожилого немца Павлом, а несчастного гауптмана – его разведчиками, и их страшная смерть потом, и штрафрота, и парнишечка, который так мечтал о маминых пирогах, и Белов с его двумя «эф» и больным сыном, и наездник-подросток, живущий теперь за своего отца и потому твердо решивший стать ветеринаром после войны, и палатки вдоль моря у сожженного рыбацкого поселка, и девочка со своим трогательным котенком, и вот эти евреи в подвале, и упрямец-барон, и кривой литовец, и его сын-подпольщик или разведчик – все это и есть война, ее явное и ее тайное. Это ее выразительная, жуткая красота и чудовищное, отвратительное уродство!
Может быть, не все это понимают, подумал Павел, и он сам не понимает, и те его двадцать друзей, что остались лежать на Самоховой мельнице, тоже не понимали? А вот капитан понимает, и литовец понимает, и, наверное, тот упрямый барон и старый еврей-стоматолог тоже понимали.
И еще Павел вдруг очень ни к месту вспомнил тогда, что когда-то, за два года до войны, Маша с горячим возмущением показала ему секретный документ из их приказа по кадрам, в котором говорилось о дегенеративных свойствах людей, которых нельзя брать на службу в органы безопасности. Он даже запомнил его номер – 00310, «совершенно секретно». Маша не имела права выносить его, но почему-то вынесла и показала Павлу. Она была очень растеряна и хотела, чтобы Павел успокоил ее, объяснил что-то. Но он и сам растерялся. Там говорилось о заиках, о сутулых, о горбатых, о людях с «лошадиными зубами», о косоглазых, нервных тиках, дефектах речи наподобие картавости или шепелявости, родимых пятнах и прочем. А среди этого прочего было и такое: «Особое внимание обращать на национальное происхождение кандидата». Дальше говорилось (под седьмым пунктом из восьми) о том, что национальность еврей тоже один из «признаков дегенерации» и следует копаться в родне до пятого колена, чтобы евреи не попали на службу. Другие национальности могут, а евреи ни в коем случае! Это подписал еще в декабре тридцать восьмого года народный комиссар НКВД СССР Лаврентий Берия и назвал инструкцией с «рекомендательным значением».
А как же тот барон и старый еврей, смотревшие друг на друга прощальными, всё понимающими глазами перед немецкими «сверхчеловеками», которых та инструкция никогда бы не коснулась? Это ведь всё тоже война! Только она началась много раньше пушек и бомбежек. Это и есть ее тайные приводные ремни, ее чудовищное уродство, ее предательство, цена ничтожества, которая входит в общую цену победы. Может быть это имел в виду капитан с родинкой на виске? Тогда кто он такой сам, он, предавший двадцать своих же разведчиков?
…Павел стал спускаться вниз, сделав первые два осторожных шага. Он слепо повел рукой по стене и нащупал такой же выключатель, как в спальне. Под низким потолком вспыхнул неяркий, желтоватый свет. На деревянном топчане с тонким матрацем (а таких лож тут было не меньше десяти) ничком лежал Альфред Адлер. Он испуганно приподнял голову, но его глаза очень быстро вспыхнули возмущением.
– Ich bin ein deutscher Proletarier…, Sozialist, Hitler kaputt! Почему я есть здесь? – вскрикнул он с горечью и тут же вскочил на ноги.
Павел опустил взгляд и уставился на его ладные сапоги. Немец проследил за глазами русского и тоже, несколько растерянно, посмотрел на свои сапоги, потом внимательно оглядел разбитые ботинки Павла.
Тарасов, не спеша, подошел к низкому деревянному топчану, стоявшему параллельно с тем, на котором всю ночь ничком провалялся немец, сел на него, натужно вздохнул и стало быстро расшнуровывать свои башмаки. Потом он медленно, словно совершал какой-то особенный, важный ритуал, размотал обмотки, неторопливо снял обувь и аккуратно поставил ее перед собой. Обмотки он бережно уложил сверху.
Павел чуть склонил набок голову и взглянул со стороны на свои разбитые ботинки так, словно любовался ими, или, быть может, прощался.
Немец не спускал с Павла настороженных глаз. Павел пошевелил обнаженными пальцами ног и поднял тяжелый взгляд на Альфреда.
– Nein! – воскликнул с ужасом в глазах Альфред и густо покраснел, – Nein!
– Что значит, «найн»? – спокойно, почти даже ласково сказал Павел.
Так многоопытные, мудрые учителя обращаются к упрямым ученикам, прежде чем вынудить их сделать что-то важное, хоть и неприятное.
– Nein! Nein! – твердо повторил немец и отрицательно стал водить длинным пальцем у себя перед носом.
– Это ты своему фюреру скажи «найн»! – уже с угрозой в голосе молвил Павел, – А русскому солдату ты так говорить не смеешь! Нет у тебя, фриц, больше таких прав!
– Ich bin ein deutscher Proletarier! – повторил Альфред, как будто уже сдерживая рыдания.
– Немецкий пролетарий? Поздно вспомнил. Раньше надо было. Ты знаешь, что здесь в подвале евреи прятались? А вы их уморили! Заморозили, сволочи! Заживо! Снимай сапоги, фашист! – Павел поднялся и голой ногой подкинул в сторону немца свои расшнурованные башмаки. Обмотки разлетелись в стороны.
– Ich bin kein Faschist! Ich bin ein deutscher Proletarier… – обиженно кривя губы, крикнул в сердцах Альфред.
– Позже разберемся, кто тут фашист, а кто пролетарий! А сейчас скидовай сапоги! Ну!!! – Павел сжал кулаки и с грозным видом навис над Альфредом. Он был и выше, и грузнее немца, а тот ведь и так уже весь сжался, краска резко спала с его лица, глаза в синих кругах обиженно мерцали. Потерять сапоги на войне дело вообще мерзкое, а уж отдать их без боя, без сопротивления – унизительно вдвойне. Для солдата это также горько, как для офицера лишиться личного оружия. Все равно, что изнасилование. Как с этим дальше жить? Как в глаза людям смотреть? Как потом детям объяснить?
Немец громко всхлипнул, что-то с обидой пробурчал, наверное, выругался, и плюхнулся на свой топчан с измятым, несвежим матрацем. Он долго собирался с духом, громко сопел, даже взмок весь, а потом все же решился, задавил, должно быть, унижение в себе и стал угрюмо стаскивать с ног сапоги. Павел, понимая то, что делается на душе у солдата, терпеливо ждал. Он не отводил глаз в сторону, опасаясь отчаянного бунта, но и не торопил немца. Однако как только сапоги, ломаясь в голенищах, сползли с худых ног Альфреда, Павел выхватил их у него прямо из рук и тут же опять сел на топчан напротив. Теперь немец не спускал злых глаз с Павла. А тот, сосредоточенно пыхтя, упрямо протискивал ноги в узкие горнила немецких сапог. Павел сморщился от боли и, шатаясь, поднялся на ноги.
– Вот черт! Ну и ноги у вас тут…у всех! Тапки маленькие, сапоги жмут! Тоже мне, нация господ! Ну, чего теперь делать-то! А это ж еще без портянок! А как портянки накручу…, так хоть по воздуху летай! У тебя размер-то какой? Вроде мужик ты не особо мелкий…
Немец, продолжая хмуриться, подтянул к себе разбитые башмаки Павла и легко, без усилия, сунул в них ноги. Он тяжело вздохнул и стал торопливо завязывать гнилые шнурки. Один из них лопнул прямо у него в руках, Альфред выкрикнул какое-то очередное ругательство, быстро перешнуровал ботинок и стянул узлы.
– Ладно! Не бухти, Альфред! – уже миролюбиво сказал Павел, постукивая каблуками о пол, – Я твои сапоги обменяю в роте…, найдется кто-нибудь с нашей кирзой… Кирза, она ведь разнашивается… Мне в самый раз будет! А ты себе еще найдешь! Вон и обмотки возьми…, а то ноги остынут. Извини, портянок нет…, я обмотки по-особому навернул…
Павел нагнулся, поднял с пола обмотки и кинул их раздосадованному немцу. Тот успел перехватить их на лету и со злостью, со слезой, закипевшей в уголках глаз, швырнул Павлу назад, угодив почти в лицо. Тарасов ловко увернулся и озлобленно скривился, но сдержал себя, чувствуя вину.
– Да ты не реви! Подумаешь, сапоги! Я ведь после ранения сапог вообще не видел…, так и топал в ботинках…, обмотки вон накрутишь и вроде ничего…, – Павел, хромая и раскачиваясь, отступил к лестнице и стал медленно подниматься наверх.
Он обернулся, прежде чем скрыться в темном пролете, и вымолвил уже участливо:
– Я скажу литовцу, чтобы он накормил тебя и вывел до ветру…, ну, в уборную… Сам понимаешь…
Немец опять выругался.
Павел поднялся наверх, захлопнул за собой дверь и, поколебавшись немного, задвинул щеколду на прежнее место. Пальцы ног больно свело в узких сапогах, он опять поморщился, сел на грубую табуретку, замеченную им под одним из разделочных столов, и стал деловито оглядываться. Его взгляд остановился на белых, не очень чистых шторах, свисавших с ближайшего к нему окна. Он резво поднялся, подошел к окну, выглянул во двор и тут же решительно сорвал шторы.
Тарасов снял с крючка один из разделочных ножей, разложил шторы на грубой поверхности стола, исцарапанной когда-то поваром вдоль и поперек и, взглянув сначала на свои ноги, будто примеряясь, решительно провел клинком по ткани, потом еще раз и еще раз. Павел сложил несколько широких полос в две ровные стопки.
– Сгодится на первое время…, а там возьмем новые портянки у старшины… Заодно и сапожки обменяем, – проворчал он, уселся на ту же табуретку и, морщась, стал стаскивать с ног сапоги.
На кухню вошел старый литовец и удивленно замер на пороге. Павел поднял на него глаза, держа в руках уже снятые сапоги и шевеля покрасневшими пальцами ног.
– Здорово, дед! – сказал Павел как можно веселее, – Как спалось?
– Спасибо, господин солдат…
– Слышь…, ты этому…Альфреду…дай пожрать чего-нибудь, а то он плачет. И на двор его своди… Не! Лучше…передай этим…которые с капитаном. А то сбежит еще! Потом скажут, я подговорил.
Павел повертел в руках обрезанные шторы и задумчиво спросил литовца:
– А у вас портянок-то лишних нет?
– Что?
– Ну, портянок…, видишь, сапогами разжился, а портянок-то новых не захватил. Мои совсем рваные уж были, я их еще вчера утром выкинул… Обмотками закрутил ноги, прежде чем к вашим идти…ну, к немчуре…, а теперь какие же обмотки?
– Как закрутил? – Литовец никак не мог сообразить, о чем говорит этот странный русский.
– Умеючи…, думал, вернусь назад, другие возьму… А то уж больно торопились тогда…
Павел начал старательно обматывать ноги изрезанными шторами. Потом осторожно, придерживая кончики штор пальцами, стал протискивать ногу в сапог. С великим трудом ему это удалось. Потом он повторил то же самое с другой ногой. По-прежнему сильно морщась, поднялся, постучал каблуками о пол и, тяжело вздыхая, прошел мимо молчавшего в растерянности литовца в коридор, ведущий в большой каминный зал.
Сверху, по лестнице, не торопясь, спускался капитан. Павел, увидев его, остановился. Капитан медленно повернул в его сторону голову и тут же крикнул куда-то себе за спину:
– Клопин, твою мать! Где задержанный? Сбежал?
Послышались торопливые шаги по верхнему этажу и испуганный, взвинченный голос Клопина:
– Никак нет, товарищ капитан! Не мог он! Я всю ночь его стерег, четное слово, товарищ капитан! По нужде на минутку утром только отлучился… Никто ж не сменил! А он, гад, воспользовался! Я его найду сейчас!
– Поздно! – криво ухмыльнулся капитан, – Я его сам нашел… Погляди-ка, Клопин, он у тебя сапоги-то не стянул, пока ты бодрствовал у его опочивальни?
Клопин в этот момент появился на верхней ступени, в пяти шагах от капитана, и пригнулся, чтобы посмотреть вниз.
– На мне сапоги, товарищ капитан! Вот же они! – Клопин ударил каблуками по ступеньке.
Капитан презрительно стрельнул в него глазами, потом перевел взгляд на Павла, с демонстративным спокойствием стоявшего внизу. Он был стреляным воробьем, чтобы горячиться от издевательских капитанских шуток.
Павел надменно сморщился и смачно плюнул себе под ноги, потом неторопливо растер плевок носком сапога. Капитан наблюдал за этим так, будто изучал повадки зверя – на лице у него была ясно написана и заинтересованность охотника, и строгость дрессировщика. Злости не было, как не могло быть и добродушия. Капитан, по-видимому, был всегда таким, каким создала его природа. Тарасову вдруг пришло в голову, что он особой породы человек, которому не ведомы обычные человеческие чувства, и что предал он тогда своих не потому что трусил или боялся чего-нибудь, а потому что так ему было нужно и потому что это нисколько не противоречило его представлениям о жизни. Вот и теперь, посмеиваясь над Тарасовым и над Колпиным, он не разделял их для себя – они были одушевленными игрушками, которые следует использовать так, как это необходимо в настоящий момент.
«Фашист! – подумал Павел, – Да он просто обыкновенный фашист! И не немец даже, а как-будто свой! Немецкий солдат, которого я разул только что, куда лучше его, гада! А ведь солдат – самый что ни на есть немец. Вот, значит, как! Надо сдать капитана нашим или лучше убить, потому что иначе потом придется с ним рядом всю жизнь дома жить. С фашистом! С предателем! Неважно, совсем рядом или просто в одной стране, в одном городе… Это ж нельзя так! И Куприянов приказал… Но как! Вон их сколько…!»
Капитан опять покосился на Клопина и опустил глаза к его сапогам. Потом вдруг подмигнул ему и смешно скривился.
Клопин, наконец, понял, что разыгрывают не столько его, сколько Тарасова, и довольный этим, подобострастно захихикал. Но капитан вдруг рявкнул как старый унтер:
– Я тебе на ефрейтора подписал приказ, Клопин, а теперь меняю его, не глядя, на три наряда вне очереди…, когда вернемся в штаб. Понял?
– Так точно, – уныло ответил рядовой Клопин и с лютой ненавистью посмотрел на Павла.
– Собираться всем! – холодно, отрывисто приказал капитан и, не повернув головы, прошел мимо Павла к выходу на двор, – Достаньте немца из подвала и к машине. Также как вчера, колонной. Две минуты на сборы, бездельники!
«Однако же глаз-алмаз у капитана! – хмуро думал Павел, – Сапожки мигом заметил! Как же он меня тогда-то не запомнил? Небось, всех уже мертвецами считал, когда шли? А чего мертвецов запоминать?»
Выехали на голодный желудок, Павла и мрачного Альфреда, оставившего в подвале павловы обмотки, вновь посадили в кузов и окружили со всех сторон. Ехали молча, позади тащился немецкий вездеходик с поднятым верхом.
Всю ночь хлестал дождь и бушевал северный ветер. Заметно похолодало, на дороге валялись обломанные ветки от деревьев, блестели в кюветах глубокие, мутные лужи. Все ёжились, жались друг к другу. Настроение было отвратительным, раздражение буквально витало над головами солдат. Они тихо переругивались, полоща на холодном ветру густой, тяжелый мат. Небо, низкое, затянутое тучами, не предвещало ничего хорошего.
Очень далеко, где-то на западе, раскатисто и трубно били орудия.
– Добивают гадов! – зло сказал младший сержант, у которого под глазами появились усталые мешочки, а кожа посерела.
Он ударил ногой в ногу немца и, недобро усмехнувшись, добавил:
– Слышь, фриц! Ваших добивают! Мы из вас барабаны будем теперь делать. Лично на параде в столице в такой барабан буду палочками лупить! Бух-бух! Там-там!
Двое или трое захохотали. Альфред отвернулся и стал мрачно смотреть в сторону. Павлу вдруг сделалось очень горько от стыда – ведь это он сначала обнадежил этого немца, взяв его в шоферы и будто бы обещая защиту, как победитель, а потом отнял сапоги в подвале. Теперь же как будто заодно с этими…, с дураками из СМЕРШа. Да были бы офицерами, а то ведь так – дырявые котелки с ушами! Зубоскалят, черти! Сами не знают, чего несут!
Он опять вспомнил о том офицере, которого убил по приказу Куприянова во время днепровской операции, и ему стало еще гаже на душе. Да вот и капитан со своей горошинкой на виске едет в кабине, и не дотянуться до него! Кто же тут враг, кто друг? Разве так можно? Вроде бы, война! Все ясно должно быть. А тут в голове какая-то каша тихо кипит все время! Варится, варится, никак не сварится! И сапоги жмут! Чертовы фрицовы сапоги!
Навстречу машинам потянулись длинные, узкие колонны обезоруженных немцев, медленно шедших на восток в сопровождении редкой охраны из русских солдат, вооруженных большей частью мосинскими винтовками. Немцы шли, тихо переговариваясь и косясь на машины, а их, и людей, и машин, становилось все больше и больше, они уже вытягивались в бесконечную колонну, которая беспокойно гудела на одной низкой, басовитой ноте, будто пчелиный улей. В кузовах машин сидели солдаты-победители, озорно и самоуверенно поглядывая сверху на серую ленту поверженных.
Вдруг Альфред взволнованно приподнял голову, сделал попытку приподняться, но один из солдат, крепкий, косоглазый, с силой толкнул его прикладом автомата в грудь. Однако Альфред громко выругался по-немецки и резко свесился за борт. Солдат ухватил его за край распахнутого кителя и грубо потянул на себя. Альфред, беспомощно отбиваясь, пытался разглядеть что-то сзади, и как будто ему это даже удалось. Он заорал во всю глотку:
– Herr Hauptmann! Herr Hauptmann! Das bin ich! Alfred Adler!
Павел увидел, как один из немецких офицеров в длиннополой шинели, шедший в колонне, невысокий молодой брюнет, удивленно оглянулся и вдруг приветливо махнул рукой, затянутой в черную перчатку.
Альфред пронзительно взвыл по-волчьи, задрав кверху голову, энергично выгнулся всем своим тонким, жилистым телом, оттолкнулся ногами от сапог солдата и резко вскочил. Он развернулся к кабине и стал греметь кулаками по крыше.
– Моя компания, моя компания! – кричал он в отчаянии.
Младший сержант и косоглазый солдат кинулись к нему, навалились на плечи и стали тянуть назад. Ближайшая колонна плененных немцев и два охранника с винтовками удивленно задрали головы, наблюдая за этой странной сценой. Полуторка, качнувшись вперед по инерции, остановилась. Капитан распахнул дверь и выскочил на подножку, на его лице был написано крайнее возмущение.
– Чего орешь! – рявкнул капитан.
– Моя компания, моя компания! – уже тише, с мольбой и в голосе и в глазах причитал Альфред, выкручиваясь из рук солдат.
– Бешеный какой-то, товарищ капитан! – сопел, краснея младший сержант, с трудом удерживая немца за шею согнутой в локте рукой.
Капитан привстал на цыпочках и внимательно всмотрелся назад. Темноволосый гауптман опять махнул рукой и даже будто бы приветливо улыбнулся. Капитан задумчиво перевел взгляд на тяжело дышавшего Альфреда, потом опять на гауптмана, и вновь на Альфреда. Он о чем-то сосредоточенно думал.
– Твои что ли? «Компания», это вроде как рота у вас. Ротный это твой?
Альфред, выкручиваясь из цепких рук младшего сержанта и отталкивая в сторону кряжистого, косоглазого солдата, быстро закивал. Глаза его молили о понимании, о сочувствии. Капитан колебался несколько секунд, но потом устало махнул рукой:
– Отпустите его, пусть валит к своим! Баба с воза – кобыле легче! На хрена он нам сдался в штабе, в самом-то деле! У нас вон свой мародер имеется! Не соскучимся однако.
Он кинул быстрый, злой и в то же время озорной взгляд в сторону Павла. Младший сержант отпустил немца и толкнул его в спину:
– Прыгай, фриц! Иди к своим! Там тебе точно стенка, сволочь! Вам всем там стенка, гадам! Поставят в шеренгу и из пулеметов!
И добавил совсем уж невпопад:
– Мироеды, буржуи!
Альфред облегченно заулыбался, красный, потный, и тут же занес ногу за борт, развернулся спиной и, ухватившись руками за края борта, спрыгнул. Громко чавкнули огромные, почти на два размера больше ноги немца, разбитые башмаки Павла.
Кто-то из охраны колонны выкрикнул с угрозой:
– Куда! Стоять! Щаз стрельню, ей-богу!
Но капитан, нырнувший уже было обратно в кабину, свесился из окна и заорал с необыкновенной злостью:
– Я те стрельню, валенок! Прими арестованного!
– Да как я могу! Вы кто такой, товарищ капитан! А ну назад! – солдат из охраны, немолодой деревенский мужик с помятым, бурым, точно с пылью под морщинистой кожей, лицом побежал к машине. Он, на бегу перехватывая винтовку, громко, смачно щелкнул затвором.
Капитан резко распахнул дверь, громко матерясь, спрыгнул на дорогу и вдруг подхватил солдата в крепкие, жесткие объятия, будто обнимал давнего друга.
– Офицер СМЕРШа перед тобой, валенок! Я тебе сейчас покажу «а ну, назад»! Я тебе все ребра пересчитаю, деревня ты сиволапая!
Солдат обиженно засопел, с головы на дорогу слетела выгоревшая пилотка, он покраснел, энергично завертелся в крепких руках капитана, еле удерживая винтовку.
Остановилась вся колонна, люди со страхом поглядывали на машину и на возившихся военных.
– Виноват, виноват, товарищ капитан! – тяжело дышал солдат и испуганно отталкивал от себя офицера.
Наконец капитан отпустил его и тут же запрыгнул обратно на ступеньку полуторки. Он обернулся довольный собой и кивнул обомлевшему Альфреду. Тот замер в стороне, неуклюже переступая с ноги на ногу, бледный, с горящими отчаянным страхом глазами.
Все, что случилось с ним за последние сутки, больше было похоже на ночной кошмар, чем на привычную фронтовую жизнь, потому что даже крайний абсурд войны не мог соперничать с той сумятицей событий, которые втянули его в свою безумную, нелогичную круговерть. Он словно оторвался от земли и метался, как сухой листок, до ужаса беззащитный в потоках сумасшедшего ветра, и даже тяжелые русские башмаки не могли притянуть его к земле.
Пожилой русский конвойный с неприятным крестьянским серым лицом как будто пришел в его страшную ночную сказку из не менее страшной русской жизни. Хотя и немецкая жизнь в последние двенадцать лет была кошмарна, но к ней он если и не привык, то, по крайней мере, смирился с ней, как бывает в необходимых случаях. Тут все же присутствовал национальный дух, пусть и в самой своей отвратительной форме, даже скорее его «выхлоп», нежели сам дух, но все же это, в конечно счете, было объяснимо.
По существу, казалось бы, разумный (не идейный, а именно разумный!) противник нацизма, социалист, но только ни в коем случае не либерал, он даже представить не мог себе, как бы жил в другой стране, в другой языковой среде, уж не говоря о русском национальном пространстве. Может быть, именно эта неспособность принять ненемецкое бытие и примиряла его с любой немецкой мерзостью. Объявить этому свою собственную войну он был не в состоянии, потому как и шел-то в социалисты, в свое время, увидев, что, во-первых, ими предлагается ненасильственный путь политической борьбы, а, во-вторых, они как будто приспособлены к тому, чтобы в крайнем случае заступиться за своего единомышленника.
Адлер происходил из типичной рабочей берлинской семьи, в которой всегда сохранялись традиционные немецкие ценности, связанные с трудолюбием, бытовой скромностью, честностью перед государством и хозяином, законопослушанием и ответственностью за свой труд. Он работал в механических мастерских некоего герра Штольца с пятнадцати лет, а до него у отца герра Штольца работал его отец. Все изменила раскатившаяся по всей Европе война. «Герр Штольц и сын» согласились с тем, что Германия жаждет разумных жертв от всех своих сыновей и решили не противоречить этому. Это не смотря на то, что и Штольцы, и Адлеры состояли с самого сначала в социалистической партии. Пришлось в качестве первой и необходимой жертвы отказаться от этого публично. Но так сделали многие, если даже не все! Следующей жертвой стало сокращение рабочих мест во имя, напротив, расширения казарм. В этом тоже присутствовала своя логика, хотя она довольно противно поддерживалась пропагандистским лаем нацистов.
Однако Альфред унял внутренний протестный голос, тем более, неожиданно появилась возможность присмотреть для себя лично что-нибудь в Восточной Европе. Там вообще было плохо с механическими мастерскими, то есть если они и присутствовали в каком-то виде, то были всегда неопрятными, устаревшими, а работники в них ленивыми и хитрыми. Альфреду в сорок первом и даже еще в сорок втором году все чаще приходило в голову, что свежая вывеска где-нибудь в Киеве или в Одессе «Механические мастерские «Адлер и сын», выглядела бы очень неплохо. Но нацисты зарвались, и пришлось вспомнить, что он рабочий, что в прошлом даже социалист, а в русском языке есть масса забавных сравнений и грубых веселых слов, которые вполне могли бы сблизить две воюющие нации – на классовом уровне.
…Капитан с нежной родинкой на виске погрозил конвойному кулаком:
– Слышь, боец! Прими арестованного… Как тебя там, фриц? – капитан дьявольски зло уставился на немца.
Глаза его сверкнули холодной, как сталь, ненавистью. Вот уж он точно был из ночного кошмара, с ужасом подумал немец и чуть было не перекрестился, хотя никогда не считал себя истинным христианином. Церковь он, разумеется, когда-то посещал, но лишь как дань или даже жертва традиции.
Он опять переступил с ноги на ногу, шаркнул тяжеленными башмаками и неловко козырнул – его рука с двумя дрожащими пальцами взлетела ко лбу:
– Капрал Альфред Адлер.
– Капрал, значит…, как ваш фюрер? – капитан вдруг совершенно неожиданно добродушно рассмеялся и, уже исчезая в кабине, закончил опять твердо, резко сдав настроение назад, – Иди к своим, капрал Альфред Адлер. Авось выживешь…там…
Машину качнуло, натужно взвыл двигатель. Альфред и помятый, растерянный солдат охраны смотрели вслед быстро удаляющимся полуторке и бежевого вездеходика.
Павел вытянул шею и в последний раз посмотрел на немца. Тот вдруг задорно усмехнулся, комично приподнял правую ногу и весело постучал рукой по огромному башмаку, а потом резко вскинул кверху крепко сжатый кулак. Павел быстро лег на спину и, смешно задрав свою ногу с узким сапогом, помахал ступней, будто флагом. Потом приподнялся, громко рассмеялся и прощально махнул рукой. Солдаты на борту грузовичка с изумлением переглянулись.
Альфреда не удивило то, что сделал с ним Павел – сначала отнял машину и его самого у сухого, высокомерного барона (которого он сам на дух не переносил, даже больше, чем тупых нацистов), а потом и у него снял сапоги. Адлер помнил, что всегда нужны жертвы, но вот только к пониманию их, применительно к самому себе, а не в общих чертах, нужно было еще привыкнуть. Павел не дал ему привыкнуть, а сразу востребовал свою жертву. Это и было обидно, потому что очень внове. Но впереди еще многое удивит и расстроит, думал Альфред, поэтому следует считать экспроприацию сапог как раз тем самым постепенным привыканием, которое, в конечном счете, сгладит впечатление от куда более огорчающих жертв. Это как не печалится о сапоге, если дальше вполне могут потребовать ногу. Именно потому Адлер, прощаясь издалека с Павлом, показал ему на свой ботинок и поднял кверху кулак: в знак благодарности за первый преподанный урок жертвоприношения. Во всяком случае, первый – в этих местах, рядом с русскими!
Машина скрылась из вида, жизнь для Адлера потекла дальше – в привычной ко всему серой солдатской массе, гудящей на его родном, понятном языке.
…Движение дальше стало совсем затруднительным – колонны немцев были уже гуще, транспорт, идущий им навстречу, еле полз. Охрана колонн материлась, кто-то даже несколько раз ударил прикладом в борт полуторки. Капитан мрачно сидел в кабине, видимо, страдая от медлительности движения, а, возможно, и от головной боли после вчерашней выпивки. Под глазами у него выделились темные мешочки, глаза потускнели, он болезненно морщился.
Павел теперь окончательно решил, что ему необходимо вырваться из рук капитана и его людей; даже мысль, что в таком случае он упустит возможность отомстить этому человеку за смерть двадцати разведчиков, уже не казалось ему достаточным основанием, чтобы ехать в этой машине дальше. Он был убежден, что по приезде в штаб фронта капитан распорядиться его жизнью также легко, как он это сделал с жизнями тех людей под Ровно. Пока он не узнал его, но сразу все поймет, как только запросит в штабе полка послужной список старшего сержанта Павла Ивановича Тарасова, и вот тогда непременно вспомнит, где они виделись и при каких обстоятельствах. Он нипочем не захочет отпускать его живым, единственного свидетеля предательства.
Павел лихорадочно думал, что предпринять. Глубоко скрытой в нем крестьянской хитростью, которую принято называть мужицкой смекалкой, пусть и чаще всего наивной, но в то же время действенной, он решил, что самый верный путь – это подкуп.
Случай представился на удивление быстро. Его уже не стерегли так, как до скандала с Альфредом, безразлично теперь наблюдая, как он, прижимаясь к борту машины, о чем-то напряженно думал.
Младший сержант, обескураженный тем, что только что случилось, решил, что задержание этих двоих было вызвано не служебными целями, а всего лишь потому, что за их счет можно было поживиться – и коробки со сладостями, и автомобиль, и целый рюкзак с великолепным оружием.
Теперь, рассуждал младший сержант, самое время избавиться от этого типа. Разве что, у того нет с собой документов! Ну да капитан разберется! Привезут в штаб, сдадут под караул, а там как-нибудь образуется. Хорошо бы самому досталось что-нибудь из коробок! А то капитан как будто от барских щедрот раскидал им по пригоршне ирисок, и сам муслякает во рту эти приторные конфетки! Впрочем, что тут еще возьмешь! Автомобиль? Таким, как младший сержант, подобного рода трофеи не достаются! Да и вообще сомнительное это дело. Куда его денешь – намаешься с ним. Кто-нибудь да отнимет! И у того же капитана! Сейчас многие рыщут тут по побережью, что бы такое эдакое домой утащить! А ведь военные трофеи – дело куда более сложное, чем даже сама служба!
Он уже слышал, как один интендантский подполковник орал по телефону на кого-то, что в ближайшие дни потребуются целые эшелоны на родину для «особых грузов». Что за «особые грузы» младший сержант, если и не знал, то догадывался – добра тут сохранилось много, разбита была лишь крепость и город. Все же остальное, тянувшееся к западу вдоль побережья, сохранилось. Взять хотя бы замок того барона, где они ночевали! Да на него одного вагонов десять понадобиться – чтобы все в сохранности довезти. А кто этим будет заниматься? Не СМЕРШ же! Интенданты, специальные группы «учета трофейного имущества»! Их так теперь называли. К ним приписали замполитов, писарей, водителей, новобранцев из пехоты: грузчики-то нужны! Война еще не кончена, а уже вон как! Так что, автомобиль, ранец с оружием, даже коробки эти чертовы – все так и должно быть. Каждому свое!
Однако же младший сержант помнил еще долгие рассказы бабки о том, как возвращались солдаты с войн раньше, при царе-батюшке – с худым «сидором» за плечами. Ну, может, какой отрез жене привезут, матери чего-нибудь, сестрам, бате…, все по мелочи. Налегке возвращались. Бабка ругалась, что все безобразия начались с Первой мировой войны. Вот когда потащили-то! Из плена даже везли, от австрияков, от венгров, через всю Европу топали, с империалистической. Попали в гражданскую, там пощипали, пограбили… Кому повезло, тот нажился, а кто и голову сложил, и все через то трофейное добро!
Когда он призывался в марте прошлого года, по возрасту, так бабка, старая уже, кривым пальцем грозила ему – не бери, парень, чужого, не будет тебе с него добра! Либо, говорила, сам лихим станешь, либо лихому достанешься. Но глаза у него разбегались, и руками многое перещупал, да боялся, что возьмет не то и наживет неприятности. Вот ведь поймали старшего сержанта с машиной, с оружием, с ирисками… Теперь как возьмут да под трибунал, а там, чего доброго, расстреляют или прямиком отсюда в Сибирь, в теплушке-то, под охраной! В штрафники, говорят, уже не записывают – война к концу идет. Эх! Трофеи дело генеральское! А может даже и маршальское! Наше дело – сторона. Разве что, мелочь какая-нибудь! Ну, то, что в «сидор» или в карман спрятать можно.
Младший сержант под впечатлением этих мыслей, на одной из вынужденных остановок в растущих пробках на узкой дороге, даже не удивился, когда Тарасов дружески хлопнул его по плечу и сказал:
– Гляди, земеля, часы идут!
Он сразу сообразил, о чем говорит арестованный, потому что знал, что многие тайком даже обыскивают трупы немцев в поисках наручных часов, портсигаров, перочинных ножиков с золотыми крестиками, вроде как, швейцарских, золотых перстенечков, кулончиков и прочих забавных мелочей. Каждый ведь понимал, как и он несмотря на бабкины страхи, что просто обязан вернуться на родину не с пустыми руками, то есть с гостинцами, и тем самым хотя бы частично оправдать годы разлуки, тоски. И еще – если и не вернуть то, что утеряно, украдено, взято силой, то хотя бы унять тяжелую обиду за все за это! Ведь и в прошлые войны, припоминала та же бабка, гостинцы-то все же везли… Он опять вспомнил о худых «сидорах» за плечами у полуразутых солдат в далекую бабкину юность, об отрезах на платье жене, о сережках, колечках, монистах и о прочих трофейных драгоценностях – солдатских скромных радостях.
– Вон видишь, офицер идет…белобрысый? – с усмешкой бросил Павел, – Давай ошмонаем! У этого точны котлы имеются! А, может, еще чего! Рожа наглая! Сразу видно – сверхчеловек!
В плотной группе холеных, хоть и потрепанных уже, офицеров действительно выделялся высокий, загорелый блондин с плетенными майорскими погонами. Было ему на вид лет тридцать, длинноногий, чуть сутуловатый, с волчьим, недобрым взглядом серых глаз.
– Айда! – крикнул Павел и первым ловко выпрыгнул из кузова на шоссе.
Младший сержант вспыхнул от неожиданности и грузно полез из машины на дорогу. На всякий случай он снял с плеча автомат и, тяжело дыша, догнал быстро идущего к немецким офицерам Павла.
– Да их ошмонали уже…, охрана-то вон она! – ворчал с тревогой в голосе младший сержант.
– Умеючи надо! – загадочно бросил назад Павел и резким движением ухватил высокого немца за кисть левой руки.
Капитан выглянул из кабины и тут же распахнул дверь.
– Куда! Назад! – крикнул он возбужденно.
– Да я мигом, товарищ капитан… – без страха ответил ему Павел и вывернул руку обескураженного, побледневшего немца внутренней стороной кисти кверху.
– Видал? – с усмешкой сказал Павел, обращаясь к младшему сержанту.
– Чего? – недовольно пробурчал младший сержант.
– Чего, чего! – издевательски передразнил Павел, – Загар видишь? Тут часы были. Где они?
– Охрана забрала…
– А мы сейчас проверим, земеля!
Павел грубо потянул на себя немца за руку и, зло щурясь, не разжимая зубов, прорычал:
– Рукав кителя закатай!
Немец дернулся в сторону, попытался зайти за спину пожилого офицера с оборванным погоном гауптмана, но Павел держал его крепко.
– Закати рукав, сволочь! – рявкнул еще раз Павел и сам стал быстро поднимать рукав кверху.
Образовалась испуганная, возмущенная толпа вокруг них, быстрым шагом приблизился ефрейтор из охраны:
– Чего тут такое! Отставить!
– Погоди, – услышал ефрейтор за спиной, обернулся и с испугом посмотрел на капитана, вышедшего из машины, – СМЕРШ. Понял?
– Так точно, товарищ капитан, – ефрейтор порозовел.
Капитан смеющимися глазами наблюдал за тем, как Павел энергично помогает немцу поднять выше рукав по длинной, худой руке.
Вдруг Тарасов самодовольно рассмеялся, словно сделал важное открытие, к которому и стремился. Капитан с любопытством подался вперед. Немец нервно дернулся, но Павел железной хваткой своих сильных пальцев держал его за тонкое, точно девичье, предплечье. Высоко на руке с вытянутой, слабой мышцей были застегнуты на толстом, кожаном, коричневого цвета ремешке золотые наручные часы. Павел быстрым, ловким движением расстегнул крохотную пряжечку и брезгливо оттолкнул от себя немца, в глазах которого хрустальными каплями стояли слезы.
Жгучая обида за унижение и ненависть, очень похожие на то, что Павел уже видел один раз в глазах молодого солдата, когда отнимал ранец с пистолетами и кастет, вновь горячо опалили его. Реакция Альфреда Адлера в подвале была все же не такой. И там была обида, и там было унижение, но истинной, волчьей ненависти не было. Солдат понимал солдата. А тут – будто открытая кровоточащая рана, бессилие, беспомощность перед наглым противником, перед варваром-победителем! Изнасилование на глазах у всех!
Немецкий майор был унижен уже тогда, когда прятал часы на предплечье, но он сделал это втайне от своих, а теперь все увидели и то, что он, оказывается, мелочная душонка (Германия гибнет, а он, офицер, прячет часики!) и то, что другая «мелочная душонка» оказалась хитрее и проворнее его. В этот момент он и понял окончательно, что война проиграна безвозвратно – его личная, его персональная война завершена в то самое мгновение, когда русский солдат обнажил его руку и с самодовольной усмешкой сорвал часы. Вот это уже истинная капитуляция, и даже, если тот большой и важный документ не будет подписан, он уже принял ее в виде унизительного насилия.
Все в нем кричало и рвалось из серых глаз, отражаясь в злых слезах: солдат не в праве так поступать с солдатом! Он уже не помнил, как поступали с побежденными его собственные солдаты. Но они же Великая Германия, а не грязная, жалкая варварская Россия! Господь не мог всем дать одни и те же права!
А Павел, тем временем, с благодарностью вспоминал науку личного досмотра, которую ему когда-то преподали Пантелеймонов и Рукавишников. Но тогда никто не обижался на обыск, потому что одна лишь эта обида могла стоить обидчивому карьеры, а, может быть, даже и жизни. Потом, то не было трофеями. На войне же трофеи – овеществленное доказательство победы. Другого доказательства для солдата не бывает, рассуждал Павел.
– Ну, вот, – усмехнулся он, вертя в руках часы и поднося их к уху, – А говоришь «мамка не велит», больно, мол! Тут дело в скорости. Конфисковано, брат фриц!
Павел посмотрел искоса на все еще розового охранника и с металлическими нотками в голосе прикрикнул:
– Ну, чего пялишься! Обыскивать не умеете. Я вон только посмотрел на этого, сразу понял, прячет он чего-то. Слишком уж рожа у него гордая, чтобы все сразу отдать. И эти к нему жмутся…, значит, вроде, он в авторитете. Веди их дальше-то!
– А часы…, – начал было охранник, но Павел решительно прервал его:
– Чего? Считай, получил урок! А часы – трофей…и плата за тот урок. Даром, что ли вам всё?
Охранник сплюнул себе под ноги, обернулся к зароптавшим немцам и заорал, уже окончательно разрумянившись:
– Ну, чего встали, черти! Вперед! Форвардс…, мать вашу, бога в душу,…фашистское отродье!
Немцы затянули высокого майора в центр небольшой офицерской группы и что-то заговорили ободряющее. Он с ненавистью косился на Павла и выплевывал какие-то обидные слова.
– Иди, иди, гад! – ожесточенно ответил Тарасов, – Пограбили Россию! А часы отнимут, так как будто конец света!
Колонна шевельнулась и медленно двинулась, а вслед унылой группе немецких офицеров мрачно смотрели Павел и младший сержант. Капитан стоял за их спиной и о чем-то сосредоточенно думал.
– Все-таки, личность твоя мне знакома, солдат! – сказал он, мучительно морща лоб, от чего синяя родинка на виске привычно поползла вверх.
Капитан сунул руку в карман достал ириску, быстро развернул ее и бросил за щеку, перекатал во рту.
– Обознались вы, товарищ капитан, – Павел упрямо набычился.
Он вдруг протянул капитану часы.
– Вот…, это для вас… Иностранные.
Капитан вскинул брови, неторопливо взял часы, поднес их уху, послушал, потом пристально рассмотрел.
– Швейцарские…, золотые. Видал уже такие не раз…, – он задумчиво вертел их в руках.
Затем он проворно расстегнул на левой руке ремень крупных часов с лопнувшим стеклом, грубые, тяжелые, и сунул их в карман. Капитан ловко перекинул кожаный ремешок швейцарских часов вокруг левой кисти и быстро вдел в пряжку заостренный кончик. Тонкие, будто музыкальные его пальцы, нежно огладили стекло. Любуясь часами, он, довольный, улыбнулся, коротко кивнул Павлу, но тут же его глаза сделались по обыкновению серьезными.
– По машинам! А с тобой, солдат, в штабе разберемся…, кто ты, откуда…такой ловкий…, почему у тебя нет документов, где взял все это добро…и почему у тебя рожа такая знакомая…
Павел опустил голову и тяжело вздохнул. Ничего не вышло из этого подкупа – капитан оказался куда хитрее, чем он о нем думал с врожденной, крестьянской своей наивностью.
Младший сержант исподтишка толкнул Павла в спину. Павел оглянулся и встретился с ним глазами: во взгляде младшего сержанта появилось нечто новое, словно, он, наконец, опознал своего.
Уже в кузове Тарасов стал размышлять про себя, что взволновало младшего сержанта, и краешком сознания решил, что тому понравился лихой налет на немецкого майора и умелый обыск. Павел и не знал, хорошо ли это, правильно ли. Он, с одной стороны, считал, что с немцами надо обращаться строго, их следует постоянно тыкать рожами в такое же, во что они с головой опустили русских в последние четыре года. Они отнимали, значит, надо отнимать и у них. Они насиловали, значит, надо насиловать и их. Они презирали, значит, надо презирать и их.
Однако, с другой стороны, он никак не мог забыть тех двух офицеров на берегу Днепра, которых они убили лишь потому, что некуда было девать. А еще рассказ старого санитара, священника, о пасторе-докторе в сорок первом, о том, как обменялись ранеными, как немцы дали нашим медикаменты и как тихо разъехались по своим сторонам, не сделав ни единого выстрела друг в друга.
Всё это, тайком сознавался себе Павел, уже вынуждало его, если не к прощению всей их дикой орды, то, во всяком случае, к смягчению своего гнева, пусть и праведного, пусть по праву и жестокого. Ведь и за ним числилась своя персональная вина убийства, с которой теперь придется жить все оставшиеся годы!
Младшему сержанту, не видевшему на войне такого, что довелось увидеть ему, было невдомек, рассуждал Павел, что есть еще и другая справедливость, которая исходит не из ненависти, а из милости – сильного над слабым. Вот если они сейчас слабы, а мы сильны – значит, мы завоевали право выбирать между ненавистью и милостью. Но как трудно этим правом воспользоваться, хотя бы потому, что оно может быть воспринято своими, как слабость! А разве это слабость? Это и есть сила!
Вообще-то всё – игра, просто грубая мужская игра! Стоит ли так много об этом думать? Он – солдат, его дело маленькое.
Павел пытался разобраться в этих своих противоречивых мыслях, вспоминая, как задирал рукав кителя белокурого майора. И чего ради! Капитан перекидывал из одной щеки за другую немецкую ириску, отнятую у Павла так же, как он отнял у немца швейцарские часы, и еще капитан, застегивая ремешок у себя на кисти тонкими, музыкальными пальцами, поглядывал на Павла бездушными глазами, в которых был только один вопрос – где они встречались раньше.
Павел поднялся по пояс над кабиной – навстречу медленно тянулся уже заметно поредевший хвост пленных, а вдоль дороги, у высоких крутых дюн, на опушках редких лесочков стояли самоходные орудия, танки, небольшие утомленные группы пехотинцев и даже где-то далеко, словно тени, гарцевали немногочисленные лошади кавалеристов, тоже попавших в эти места во время боев. Похоже, здесь собирались те, кто участвовал во вчерашнем вечернем бою, отзвуки которого слышал Павел, когда остановил автомобиль с полковником и с Альфредом на шоссе. Видимо, какая-то взбесившаяся немецкая часть пробивалась на запад, была разгромлена, и теперь участники операции ожидали приказа командования, куда приложить свои неостывшие силы.
Над головой пронеслось несколько ворон, они стрелами разлетелись в разные стороны в поисках привычного для них за последнее время обеда. Но разглядев лишь живых, а, значит, опасных двуногих, унеслись в сторону моря, холодное дыхание которого доносилось сюда крепким ветерком.
Странно было не видеть здесь чаек, хотя когда-то Павел слышал от одного развеселого моряка, списанного в пехоту после потопления эсминца, на котором тот служил, что чайки – это поседевшие от морского ветра вороны. Тоже, дескать, любители поживиться всякой дохлой дрянью, разве что еще и до живой рыбы охотники.
Павел устал стоять и уже решил вновь сесть на пол, спиной к кабине, но неожиданно разглядел знакомое лицо за обочиной дороги, метрах в пятнадцати впереди машины. Это несомненно был старшина Коля Солопов, командир разведвзвода, в котором он, Павел, числился его заместителем. Рядом с ним стоял высокий солдат, темноокий, с бритым до синевы черепом, в нелепой, маленькой пилотке. Это с ним они шли, и еще со вторым, кряжистым, похожим на крестьянина, в рейд за продуктами на Куршскую косу. Вот, оказывается, этот-то неопытный солдат вернулся, а он, Павел, стреляный воробей, попал в историю! Да и как они тут оказались? Ведь стояли же западнее, километрах в десяти, а то и пятнадцати в обратную сторону, у самого моря. Значит, был бой, и всех кинули в эту сторону, а он в это время самозабвенно спал в доме барона. Павел узнал и других солдат взвода, возившихся с огромным куском брезента, который должен был стать шатром. Ветер вырывал у них из рук тяжелую материю, с треском трепал ее, а они пытались закрепить один ее конец в ненадежном песке, напрасно рассчитывая на то, что небольшая, пузатая дюна защитит их.
Солопов покрикивал на высокого солдата, а тот виновато разводил руками. Павел громко рассмеялся, повернулся к младшему сержанту и крикнул:
– Мои, мои! Вон же старшина Солопов!
Младший сержант удивленно вытянул шею, но на обочине было много солдат и кого из них Павел назвал своими, он не знал.
Тарасов заколотил кулаком по крыше кабины и вдруг заорал так же, как Альфред только что:
– Моя компания! Моя компания! Остановите машину! Да стойте же! Солопов! Старшина! Да здесь же я!
Солопов, услышав свою фамилию, принесенную к нему порывом ветра, удивленно повернул голову и строго, напряженно стал оглядываться. Наконец, он увидел Павла, размахивавшего над головой руками и тут же, в два прыжка, оказался на дороге прямо перед машиной. Водитель резко выжал тормоза, полуторку слегка занесло чуть в сторону, отогнав небольшую группу пленных немцев и трех усталых конвойных с автоматами. Солдаты в кузове налетели друг на друга, громко заругались. Младший сержант, решив, что сейчас повторится то же самое, что и с Альфредом Адлером, попытался перехватить Павла за ремень сзади, но тут же получил сильный удар локтем в нос. Кровь брызнула ему на грудь, он схватился за лицо и со стоном присел.
– Прости, браток! – выкрикнул Павел и ловко перемахнул через борт на дорогу.
Солопов, каким-то особым чутьем человека, всегда жившего в неладах с властью и потому постоянно готового к решительной защите, и на этот раз остро почувствовал опасность. Он мгновенно обхватил Павла руками, стремительно развернулся вместе с ним так, чтобы загородить его от выстрела в спину, и быстрым, молниеносным взглядом прошил грузовик, людей в нем и того, кто был в кабине. На шоссе вылетел взбешенный капитан с маленькой, но очень заметной родинкой на виске, выхватил из кобуры пистолет и заорал срывающимся фальцетом:
– К бою!
Его солдаты посыпались из кузова и тут же залегли у колес машины.
– Ложись, вниз! Шнеллер! Шнеллер! – взлетел над дорогой истеричный крик одного из конвойных, на которого чуть было не наехала резко останавливавшаяся полуторка.
Пленные послушно свалились в кювет. Дорога в мгновение ока опустела метров на сорок в обе стороны.
– Взвод, к бою! – рявкнул в свою очередь Солопов и столкнул Павла с дороги.
Оба приникли к земле, за их спинами быстро растекались за дюной солдаты разведвзвода. Несколько человек бойко нырнули в кювет дороги с ближней к ним стороны.
Павел приподнял голову и крикнул:
– Товарищ капитан! Отставить, товарищ капитан! Это мой взвод. Я же говорил… Не надо, товарищ капитан!
– Кто это? – ошеломлено зашептал Павлу прямо в ухо Солопов.
– Сволочь одна, – также тихо ответил Павел, – Говорит, из СМЕРШа… Но я его видел под Ровно! Это он наших тогда…
– Ты ничего не путаешь? – Солопов был изумлен.
Но Павел уже поднялся на одно колено и помахал рукой:
– Отставить! Свои!
Но капитан не выходил из-за капота полуторки, за которым прятался с шофером. Тот осторожно приоткрыл свою дверцу и вытянул из кабины за ремень ППШ, лежавший до этого под сидением.
– Товарищ капитан! Я же говорил вам, я из войсковой разведки, а это ведь они…, – продолжал кричать Павел, – Вот тут командир взвода…старшина Солопов… Николай Юрьевич… У него мои документы!
Капитан подумал немного и выкрикнул, глядя почему-то в сторону немцев, прятавшихся в ближайшем кювете:
– А офицер! Офицер у вас имеется, старшина?
Солопов вдруг стремительно поднялся и, пряча пистолет в карман широких солдатских галифе, мрачно ответил:
– А как же! Лично капитан Вербицкий.
– Пошлите за ним, старшина, – решительно потребовал из-за машины капитан, – я офицер штаба фронта, управление контрразведки СМЕРШ. Это приказ, старшина!
– Ждите, капитан…
– Товарищ капитан! – поправил, повысив голос, капитан.
– Ждите, капитан! – с той же рассчитанной долей упрямства повысил голос Солопов и медленно повернулся назад. Он поднял руку и крикнул куда-то в сторону дюн:
– Поярков! Где ты там, Поярков!
– Тут я, товарищ командир взвода, – ответил высокий мальчишеский голос из-за дюны.
– Обгадился, что ли, Поярков? Визжишь, как баба! Бегом за капитаном Вербицким. Скажи…, его тут товарищ…СМЕРШ спрашивает, персонально.
Старшина на последних словах криво усмехнулся, посмотрел искоса на все еще лежащего в кювете Павла и лукаво подмигнул. Оба знали, что войсковой разведчик Вербицкий более всего не терпел у себя за спиной СМЕРШ, считая людей оттуда личностями второго сорта, потому что они ходили не во вражеский тыл, как он и его люди, а хозяйничали в своем, часто портя то, что делала с риском для жизни его рота. Они не доверяли, как ему казалось, тому, что он добывал и потом вел в свой тыл.
Это была старинная вражда между войсковой разведкой и контрразведкой даже одной армии. Такая неприязнь сродни извечному философскому спору – что было первым: курица или яйцо. Этот конфликт никто в высшем командовании и не намеревался прекращать, считая его полезным во многих отношениях и, прежде всего, в том, чтобы принуждать к взаимному контролю две мощные организации. Пусть лучше, мол, у них на это уходят силы, чем на опасный сговор между собой. Там силы удваиваются, а тут, напротив, делятся пополам.
Наступила долгая тишина с двух сторон дороги. За сорок метров на восток и метров за тридцать на запад собирались люди – кто из любопытства, гадая, что тут происходит, а кто из страха угодить под обстрел. То ли, дескать, пленные немцы напали на конвой, то ли перепилась пехота и теперь ссорится с кем-то на дороге? Так рассуждали люди, привыкшие за войну ко всякому – и к неожиданному прорыву противника огненной громадой, и к «дружественному» огню, когда свои с поразительной точностью, похвальной лишь в бою, стирали с лица земли своих же. Поэтому все терпеливо ждали и приближаться побаивались.
Наконец, на дюну взлетел капитан Вербицкий. За ним, пригибаясь, семенил худенький Поярков, нелепый от того, что тело у него было почти подростковое, ручки и ножки тоненькие, а голова крупная, будто позаимствованная у другого, куда более солидного, тела. Глаза у солдата с любопытством и страхом перебегали от одного края дороги к другому, от машины к стоявшему у кювета в расслабленной позе старшине. Этот Поярков, отучившийся на мостостроителя почти полный институтский курс и, вопреки брони, напросившийся на фронт еще в сорок третьем, был совершенно незаменим на переправах и при форсировании водных преград, когда нужно было тайком перетащить в наш тыл так называемый «негабаритный груз», то есть что-то крупное и очень важное. Кроме того, с одного взгляда он находил у любого моста основную опору и безошибочно определял количество тротила, который надо было заложить. Он чудесным образом умел устраивать временные землянки, да так все делал, что даже сблизи их невозможно было заметить. Во всем он был находчив, кроме того, что не умел спокойно стоять в строю, правильно докладывать, и вообще выглядеть браво.
– Разведчик, – сказал однажды Вербицкий и покосился на Пояркова, – вполне может выглядеть законченным идиотом, …но быть идиотом в деле не имеет права. В идиотах он должен оставлять противника. Молодец, Поярков!
…Вербицкий сплюнул на песок и быстро сбежал вниз. Поярков же на всякий случай лег на тупой вершине дюны, оттуда все хорошо просматривалось. Вербицкий остановился рядом с Солоповым, удивленно стрельнул глазами в Тарасова и прошипел:
– Лежи, пока не велю!
Павел отвел глаза. Ему было неловко, что из-за него тут вот-вот завяжется бой, а он распластался на земле без оружия, в грязи и ничего не может поделать.
– Эй, кто там! – крикнул в сторону полуторки Вербицкий, – Я командир отдельной разведроты капитан Вербицкий. Выходи!
Из-за капота показалось сначала напряженное, недовольное лицо капитана, потом приподнялась седая голова водителя.
– Оружие опустите! – потребовал Вербицкий, – Что за глупости!
Капитан неторопливо сунул пистолет в кобуру и, немного отвернув голову, краем губ шепнул:
– Отставить. Оружие убрать. Поднялись все…
С двух сторон медленно стали будто вырастать солдаты. Из кювета выползли на дорогу немцы. Конвойный, немолодой человек со складчатым, серым лицом, тоже устало поднялся и хрипло крикнул:
– Форвард, фрицы. Шнеллер! Идите, говорю! Ошибочка вышла. Вперед!
Он бросил злой взгляд на двух офицеров, стоявших друг против друга на шоссе у машины, вскинул автомат и толкнул им одного из пленных, полного, молодого парня в зеленом кителе без пуговиц. Парень мелко дрожал, не то от того, что замерз, а теплее одежды у него не было, не то, потому что вообще находился на грани истерики из-за всего, что пришлось пережить в последние дни. Он всхлипнул и потер кулаком воспаленные глаза. Оба капитана одновременно повернули к нему головы. Парень отшатнулся и стал торопливо догонять своих. За ним, ворча, комично переваливаясь с ноги на ногу, как старый гусь, поспешил конвойный.
С востока и с запада стали медленно приближаться люди и два грузовичка, застрявшие в толпе во время инцидента. Послышались смешки и недовольный ропот. Капитан раздраженно стрельнул в обе стороны глазами.
Павел медленно встал на ноги и пошел было к офицерам, но его за плечо сдержал старшина.
– Погоди, Тарасов. Без нас разберутся.
– Так там двенадцать коробок с ирисками, с медом…и шоколад еще! Ранец с пистолетами и немецкий вездеход… Это я добыл! – возмущенно, понимая, что уже серьезно защищен, выкрикнул Павел.
Капитан чуть порозовел, он нервно дернул головой и срывающимся голосом произнес:
– Ваш человек, капитан, допустил возмутительный акт мародерства. Я поймал его с чужим имуществом… С поличным, если хотите.
– Мой человек, капитан, – хмурясь, растягивая слова, ответил Вербицкий, – выполнял мое задание. А вы по какому праву его сорвали?
– Во-первых, у него нет с собой документов, а во-вторых, капитан, что это за задание такое? Это мародерство в чистом виде – я повторяю…
– Насчет «во-первых», капитан… Вам, надеюсь, рассказывали у вас…в тылу…, что войсковая разведка ходит на задание без документов и наград, только с боевым оружием. А что касается…«во-вторых», то это мне решать, что на передовой считается мародерством, а что сбором трофеев. Не знаю, как у вас там, в тылу, а у нас тут, на фронтовой полосе, вот так водится, капитан…
Капитан еще больше раскраснелся, шумно выдохнул и ответил, свирепо цедя слова сквозь зубы:
– Что такое передовая и как собирают тут трофеи, нам…, тыловикам из СМЕРШа, доподлинно известно. Мы и не таких скручивали и ставили к стенке. Но мы еще к тому же точно знаем, где наш тыл, а где тыл противника. Командованием объявлено перемирие, приказано огонь открывать только в крайнем случае, а ваш человек провоцировал немцев своим преступным поведением. Я должен доставить его в штаб…для проверки.
– Да что вы говорите! А где вы были, капитан, когда мы в составе полка вчера вечером и ночью добивали фашистов западнее этой точки? Какое к черту перемирие! Вон пленных ведут…, вы думаете, они откуда? Эти тоже пытались прорваться! Что вы тут мне лапшу вешаете! К тому же, мы своих не сдаем. Тарасов с вами никуда не поедет, имейте это в виду. Это я вам говорю!
– Я буду вынужден доложить в штаб фронта, капитан Вербицкий…, так кажется? – капитан сощурился, – …о вашем странном поведении…и о распущенном…вами распущенном!..личном составе. А добытое вот этим…как его…Тарасовым…я передам командованию, как вещественное доказательство, с рапортом. Имейте и вы в виду, что коробки с продуктами, оружие и автомобиль конфискованы СМЕРШем для дальнейшего расследования. Попробуйте-ка теперь взять у нас! А если захотите вернуть назад…, если посчитаете, что ваш старший сержант взял всё это по праву и по закону, пишите встречный рапорт на имя начальника штаба фронта. Там разберутся! Вопросы есть?
– А иди ты! – сквозь зубы прорычал Вербицкий.
Он повернулся к Солопову и Тарасову и мрачно приказал:
– Следуйте в расположение. И отставить пререкания!
Капитан с презрительной усмешкой посмотрел на Павла. Он медленно достал из кармана ириску, разорвал зубами прилипшую к ней обертку и с показным наслаждением кинул ее в рот. Потом поправил плоский, прямой козырек фуражки своими музыкальными пальцами и что-то лихо просвистел сквозь тонкие, полусжатые губы. Потом он, не глядя на своих солдат, негромко приказал:
– По местам. Поехали… Еще одна баба с воза!
Солдаты, толкаясь, полезли в кузов.
Вдруг Павел вздрогнул и энергично махнул рукой:
– Стойте! Стойте!
Вербицкий с еле сдерживаемым раздражением оглянулся на него:
– Что еще!
– Мое личное оружие! Они забрали, пусть отдадут!
Вербицкий с яростным ожесточением крикнул капитану:
– А это вы по какому праву?!
Капитан, не глядя на своих солдат, забравшихся уже в кузов, выдавил из себя:
– Оружие ему верните… Его штатное оружие, а не то, что он собрал там…
Младший сержант с разбитым носом сердито протянул из кузова автомат. Он хотел уже было бросить его на дорогу, но Павел успел подскочить и перехватить за ремень. Из выхлопной трубы вылетел черный дымок, хлопнула пассажирская дверь кабины, за которой скрылся капитан. Павел еще раз разглядел у него на виске сквозь пыльное стекло нежную синюю родинку и то, как он перекатывает за щекой ириски. Это с болью отозвалось у него в сердце, даже перехватило дыхание. Он побледнел и с силой сжал в руках автомат, но Солопов положил свою ладонь на ноздреватый ствол и придавил его к земле.
– Отставить! Пусть едут.
Полуторка и немецкий вездеходик, полный трофейных коробок, потянули дальше по шоссе на восток.
Павел долго смотрел вслед уже ожившей, заполнившейся гулом голосов и шарканьем ног дороге. Он нервно сунул правую руку в карман и ощупал так и не обнаруженный капитаном кастет, что он отобрал у молодого немца. Павел подумал, что такого трофея маловато за все то, что с ним приключилось, но пусть хотя бы он останется на память.
Война заканчивалась через несколько дней. Теперь уже нужно было думать о том, где и как жить дальше. Ждет ли его Маша? Да и что он будет делать рядом с ней в чужой теперь Москве? Может быть, домой? Начать все с начала?
А если все-таки в Москву, к Маше? Он расскажет ей всё заново, и про эту встречу тоже. Кто знает, как все еще обернется? А вдруг еще встретится ему человек с маленьким синим пятнышком на виске и он, наконец, выполнит последний приказ младшего лейтенанта Куприянова?
Павел думал об этом по ночам, глядя в проясняющееся небо. А где-то совсем рядом всю ночь голосил простуженным голосом добросовестный соловей, спать не давал. Его не интересовала война, он планировал свою будущую жизнь, короткую, но правильную, как велела природа.
Назад: 15. Замок
Дальше: Часть третья Месть 1945 – 1948 гг.