Книга: Коктейль «Две семерки»
Назад: Джаз, кино и судьба
Дальше: Первый гонорар

Христос, аспирантка Литинститута, Юрий Гагарин, или Алаверды Ираклию Квирикадзе

Ираклия Квирикадзе, автора знаменитых фильмов «Пловец», «Лимита», «Лунный папа» и еще двух десятков, я люблю как брата, ведь у нас общая «альма-матер». К тому же лет пятнадцать назад он привел меня в бревенчатую избушку с вывеской «Алаверды» возле Белорусского вокзала, заказал чахохбили из баранины и бутылку «Ахашени» и сказал: «Кушай, здесь так вкусно – почти как у моей мамы». С тех пор я доверяю вкусу Ираклия, а его публикуемую в журнале «Story» безудержную грузинскую фантазию, смешанную с прозой советского быта, могу вкушать в любых количествах, как «Ахашени» под чахохбили. А поскольку избушки под названием «Алаверды» больше не существует, мне некуда пригласить Ираклия, кроме как на эти страницы.
Но не подумайте, что, прочитав в «Story» его квери-барон-мюнхгаузеновскую автобиографию, я решил с ним посоревноваться. Куда мне! Он с детства рос гордым грузином, готовым в бочке пересечь Черное море и воспарить в Голливуд, а меня до сорока лет заземляли мои личные отношения с Иисусом Христом. Первый раз это случилось в Полтаве, когда мне было лет восемь. Весной, когда полтавские сады цветут так пышно, что буквально распирают любые заборы, а каштаны засыпают тротуары блестящими шоколадными голышами, я с портфелем в руке шел из школы по улице Фрунзе (теперь имени Петлюры), как вдруг из кустов выскочила бригада десятилетних пацанов. Они повалили меня на землю и, тыча лицом в пахучий полтавский чернозем, твердили: «Жри землю, жиденок! Ты нашего Христа распял! Жри землю, жидовская морда!»
В девять лет я упросил соседских пацанов принять меня в их футбольную команду, летом они с утра до ночи гоняли мяч под нашими окнами, а меня не брали, но, наконец, мой сосед Толик Гринько смилостивился: «Ладно, завтра встанешь на ворота». Я «встал на ворота» и, чтобы доказать свою доблесть, отчаянно бросился на мяч. А, схватив его и приземляясь, вдруг почувствовал как с моих локтей, живота и колен срывается вся кожа. Это за то, что я распял «ихнего» Иисуса, мои друзья загодя посыпали землю у ворот битым стеклом, и я содрал кожу буквально до костей.
Третий раз это произошло в 1953 году, когда доблестная Лидия Тимашук разоблачила кремлевских врачей, покушавшихся на жизнь, правда, не Иисуса Христа, а его советского наместника – вождя всех народов. С первого по четвертое марта, накануне суда над «убийцами в белых халатах», радио с утра до ночи твердило их красноречивые фамилии, и «волна народного гнева» подняла в Полтаве цунами еврейских погромов. Шкафом, диваном и прочей мебелью мои родители забаррикадировали двери и окна нашей мазанки и трое суток не выпускали в школу ни меня, ни мою сестру. Но шестого марта вдруг взвыли сирены всех полтавских заводов и фабрик – это отдал концы вождь мирового пролетариата. А четвертого апреля по радио сказали, что кремлевские врачи невиновны, их оклеветали враги советского строя.
Мы отодвинули комод от двери, открыли ставни.
Стоял солнечный морозный день. Мы вышли на улицу. Снежные сугробы искрились под солнцем, как сахарные. Напротив нас, через улицу имени Чапаева, соседка ножом скоблила свое крыльцо. Мы подошли поближе, и я прочел надпись масляной краской: «Жиды, мы вашей кровью крыши мазать будем!». Продолжая скоблить надпись, соседка сказала: «Видите? А вчера на Подоле убили еврейскую девочку…»
Потом папа завел свой мотоцикл и уехал на работу. Мама взяла две кошелки и пошла на рынок. Я увязался ее «охранять». На рынке – открытом, с прилавками, за которыми украинские продавцы в овчинных тулупах и валенках прихлопывали варежками над смальцем, салом, желтыми тарелками мороженого молока и другим товаром, – черные раструбы репродукторов вещали о разоблачении заговора империалистических разведок, которые хотели разрушить крепкий союз и дружбу всех советских народов.
Моя золотая мама весело шла вдоль мясных и молочных рядов и напрямки спрашивала у продавцов:
– Ну, так як тэпэр будэ з жидами яки Христа распяли?
Но они отводили глаза:
– Та мы шо?.. Мы ничого нэ знаем…
Понятно, что после этих примечательных событий мама перестала выпроваживать меня «погулять на улицу». И я, придя из школы и наспех сделав уроки, тут же заваливался на диван с «Графом Монте-Кристо», «Бравым солдатом Швейком» или с «Золотым теленком». Этот диван был моим ковром-самолетом, на нем я постоянно улетал из Полтавы во Францию Дюма и Гюго, в Зурбаган Александра Грина и к молодогвардейцам Фадеева. Я читал запоем – всего Дюма, всего Гюго, всего Грина, всего Катаева, всего Каверина, всего Фадеева и еще бог знает кого, имевшихся в соседней библиотеке на улице Розы Люксембург, а также всего маминого пятнадцатитомного Бальзака. Когда я прочел всю соседскую библиотеку, я записался в городскую, на улице Фрунзе. Там, я помню, давали только по пять книг в неделю, это было нестерпимо, я их проглатывал за два дня и, вынужденный «простаивать», возвращался к своим любимым Иозефу Швейку и Остапу Бендеру. Похождения Швейка и Бендера я знал наизусть, но все равно мог перечитывать и перечитывать, и почти на каждой странице буквально падал с дивана от хохота – так, что мама испуганно прибегала с кухни:
– Эдик, что случилось?
Окончив восьмой класс, я дочитал городскую библиотеку, написал свое сотое, наверное, стихотворение и заявил родителям, что в Полтаве мне больше делать нечего, я хочу к дедушке в Баку – там есть литературная среда, там есть литературные журналы, и там я стану поэтом.
Как ни странно, мама меня не стала удерживать. Она списалась с дедушкой, и летом 1953 года я, в возрасте неполных четырнадцати лет, доехал с отцом до Харькова, а там он посадил меня на поезд Москва – Баку, и я укатил в столицу солнечного Азербайджана. Но даже в Баку, самом интернациональном городе Советского Союза, меня из-за моего «пятого пункта» дважды не приняли в университет на филфак. Хотя сочинение на вступительных экзаменах написал в стихах, за что тут же получил «отлично». Но бдительная кафедра истории КПСС даже в Баку тщательно отсеивала людей непрофильной нации, и меня лихо срезали на экзамене по истории. Конечно, мой дедушка-шапочник в это не поверил. Поджав губы, он неделю молча стучал своей ножной машинкой «Зингер» – решил, что я сам завалил экзамен, а сваливаю на «пятый пункт». Ведь все мои одноклассники поступили в вузы, даже Толю Брескина приняли в физкультурный институт (на экзамене по литературе я писал за него сочинение, Слава Наумов сдавал математику, а Толя за себя только бегал и крутил сальто на турнике). К тому же, я думаю, за всю историю бакинского физкультурного института Толя был первым еврейским абитуриентом, его приняли просто от изумления. А меня, единственного в нашем классе, не приняли никуда…
Но тут случилось чудо! Вдруг среди бела дня во дворе нашего многоквартирного дома на улице Дмитрова, 57, появилась юная красавица-азербайджанка и спросила у соседей, где тут живет поэт Эдуард.
Ираклий, на помощь! Пожалуйста, опиши шумный закавказский двор – эдакий колодец с внутренними верандами, натянутыми поперек него бельевыми веревками с простынями и половиками, единственной водопроводной колонкой и единственным коллективным нужником. Тут все знают всё про всех! Но чтобы двадцатилетняя азербайджанка пришла к рыжему шестнадцатилетнему пацану? Это было потрясением не только дворового, а республиканского масштаба! Двор замолк, мужчины перестали стучать нардами, женщины перестали выбивать ковры и проклинать кирщиков, которые варили на улице так называемый кир – бакинский вариант асфальта, и красавицу Фирузу торжественно повели на второй этаж к дверям нашей квартиры.
Дедушка в кепке, бабушка в переднике, моя тридцатилетняя тетка Люба с руками, белыми от муки и теста, ее муж Наум, грузчик и выпивоха, их десятилетний сын Юра и я изумленно вышли к неожиданной гостье.
– Это вы Эдуард? – спросила черноокая красавица.
– Я-я…
– Мой папа – профессор Алекперли, декан филфака университета. Он приглашает вас на ужин к нам домой сегодня в семь вечера. Наш адрес – улица Гоголя, тридцать три.
Двор онемел, я тоже, красавица ушла.
К вечеру дедушка на ножной машинке «Зингер» сшил мне новую кепку-восьмиклинку, бабушка выстирала мою единственную белую рубашку, Люба погладила мои брюки, Наум тупыми ножницами постриг мою рыжую шевелюру, и даже Юрка зубной пастой почистил мои белые парусиновые туфли.
В 19:00 я осторожно шел по залитой солнцем улице Гоголя. У раствора ворот дома тридцать три меня ждала Фируза. В прохладной притененной комнате седой и худощавый профессор, похожий на актера Этуша, сидел на ковре, сложив по-кавказски ноги. Перед ним было некое возвышение, наподобие стола, и на этом возвышении стояли вазы с виноградом, персиками, инжиром, яблоками и другими фруктами. «Садитесь, – на “вы” сказал мне профессор и показал на подушку напротив себя. Я сел. – По вашему делу я ходил к ректору университета. К сожалению, в этом году уже ничего сделать нельзя, но на следующий год вы будете приняты в университет. А теперь давайте пить чай и читать стихи. Дело в том, что я тоже пишу стихи. Так что я буду читать вам свои стихи, а вы мне свои. А Фируза подаст нам плов».
И вот, хотите – верьте, хотите – нет, весь тот вечер семидесятилетний профессор Алекперли, выпускник Сорбонны и Тегеранского университета, декан филологического факультета АГУ, и я, шестнадцати-с-половиной-лет, читали друг другу свои стихи, а двадцатилетняя красавица Фируза не имела – по кавказским правилам – права присесть с нами, мужчинами, а только подавала нам плов и чай…
Конечно, на следующий год я сдавал экзамены в АГУ, что называется, «на шармачка». То есть, вся профессура университета была в сговоре с профессором Алекперли, и стоило мне войти в экзаменационную аудиторию, как экзаменатор, оглянувшись на дверь, говорил: «Быстрей бери билет и можешь не отвечать, читай свои стихи!» Я читал, после первого же стихотворения мне ставили пять, и так – все четыре первых экзамена, то есть я с ходу набрал двадцать баллов! Но пятым экзаменом была история, эту я учил весь год и знал наизусть даже все съезды КПСС, поэтому двойку мне поставить не смогли, поставили трояк. И опять не приняли! Но тут уж профессор Алекперли пошел на принцип и, по слухам, закатил ректору такой скандал, что меня зачислили на заочное отделение с правом быть вольнослушателем очного отделения и даже поехать со студентами «на хлопок»! Тогда в СССР всех студентов после зачисления в вуз тут же отправляли «на картошку», а в Азербайджане – «на хлопок». Но даже ударный труд на хлопковых полях не спас меня от армии, куда я вместе с другими призывниками загремел в самом прямом смысле – в телячьем вагоне через полстраны аж в Эстонию, в артиллерийский полк на станции Тапа!..
Зато там, в Эстонии, меня за все время службы ни разу не упрекнули за Иисуса Христа и не назвали жидом. Всех нас, солдат Советской армии, эстонцы называли просто оккупантами и «куратами» – чертями.
Назад: Джаз, кино и судьба
Дальше: Первый гонорар