Вежливые энкаведисты
Однажды тусклым осенним днем, в предзимье, отец пришел с работы необычайно рано. Пришел он не один: его сопровождали двое незнакомых мужчин в одинаковых серых пальто и шляпах. Они прошли в кабинет, где провели немало времени, затем один из незнакомцев вышел из кабинета и стал ходить по квартире, заглядывая в шкафы и деловито выстукивая стены. Наталья Максимовна ходила с ним бледная, но спокойная. Обыск проходил формально, лениво, без понятых и закончился довольно быстро. Затем кабинет опечатали и отца увели.
Отец был арестован НКВД за сотрудничество с оккупантами. Всезнающим органам казалось подозрительным его освобождение из румынской тюрьмы. «Почему же они вас все-таки не расстреляли?» – настойчиво допытывался следователь Шпак. Ссылка на заступничество православной церкви, естественно, в расчет не принималась. Кроме того, преступным с точки зрения органов было и то, что отец, свободно владея французским языком и легко освоив похожий на него румынский, для заработка переводил на русский язык новый Уголовный кодекс Транснистрии. Но, конечно, главная вина отца, как и миллионов других людей, брошенных отступавшей армией на оккупированной территории, заключалась в самом факте временного проживания под властью оккупантов. Так же, как и плен, это было несмываемое клеймо, которое носил и я и о котором полагалось указывать в анкетах не один десяток лет после войны.
– Вы слишком заметный человек в Одессе, – говорил следователь отцу, – вы не должны были оставаться в оккупации.
Я думаю, что НКВД очень старался, очищая Одессу от так называемых пособников оккупантов. Статистика мне неизвестна, но из сравнительно небольшого числа людей, окружавших меня, десятилетнего мальчика, кроме отца арестовали Наташу Кобозеву за преступную связь с Леней Порумбеску, румынским офицером. Эта юная любовь стоила двадцатилетней девушке десятилетнего заключения в лагере и исковерканной жизни.
Обо всем этом и о многом другом я узнал через много лет, когда снова увидел отца после его возвращения из ссылки. Рассказал он мне и о том, что однажды встретил своего следователя в Северном Казахстане, куда и тот попал не по своей воле.
После ареста отца жизнь снова круто изменилась. На руках у Натальи Максимовны осталась беспомощная старуха свекровь и совершенно чужой мальчик, неожиданно возникший сын мужа от другой и, наверное, ненавидимой женщины. Откуда взяла она силы нести свой крест! Слегка перефразированные строки Ахматовой – «Сын в могиле, муж в тюрьме, помолитесь обо мне» – были бы уместны. Впрочем, в те годы эти строки могли повторять многие.
Не могу сказать, что я привязался к ней за несколько месяцев совместной жизни. Она была слишком хорошо воспитана, чтобы проявлять свои чувства, и некоторая дистанция, установленная в первые минуты знакомства, всегда существовала между нами. Пожалуй, я воспринимал ее не как женщину, которая могла бы заменить мне мать, но скорее как гувернантку, воспитательницу, добросовестно, но без любви выполняющую свои обязанности. Вполне вероятно, что она заслуживала большего.
Теперь, впрочем, нас объединили заботы об отце. Свидания с ним не разрешались, но можно было носить передачи. Мы с Натальей Максимовной готовили пакеты и с упакованными согласно тюремным правилам сумками отправлялись к большому серому дому – следственной тюрьме, где содержался отец. Насколько я понимаю, собрать продуктовую передачу было непросто, ведь материальное положение семьи сильно ухудшилось. Хорошо помню, что в нашем меню престижное место занимали фальшивое жаркое, то есть тушеная картошка в соусе, отдаленно напоминающем мясную подливу, и картофельный салат – отварная картошка с луком, заправленная подсолнечным маслом и уксусом.
Между тем наступил день моего рождения, и к нам пришли гости. Это были вернувшиеся из эвакуации моя сверстница Лиля Гимельфарб с мамой. Семья Гимельфарб дружила с моей мамой, поэтому, естественно, предполагалось, что должны дружить и дети. Возможно даже, что в далеком будущем дети могли бы и пожениться, что вполне бы соответствовало некоторому духу патриархальности, еще существовавшему в те далекие годы. Сохранилась довоенная фотография, где дети в возрасте примерно двух лет, Лиля и я – некрасивая большеротая девочка и белокурый светлоглазый мальчик, словно херувимчик с рождественской открытки, – заинтересованно смотрят в объектив, вероятно, пытаясь увидеть вылетающую оттуда птичку. Отец Лили, Яков Гимельфарб, был врач. В памяти сохранился высокий стройный человек с голым черепом в морской офицерской форме с серебряными погонами. А до войны он был, конечно, штатским, и я помню новогоднюю елку у них в доме на Садовой, в красивой комнате с поразившим меня эркером, где веселый доктор Гимельфарб выступал в роли Деда Мороза. Мадам Гимельфарб, урожденная Тригер, или, как называли ее московские одесситы, Тригерша, была весьма экспансивной провинциальной дамой, и много лет спустя, когда Театр Образцова, где служили мои приемные родители Пава и Галя Мелиссарато, приехал на гастроли в Одессу, прислала Паве за кулисы записку «Лиля хочет Павла Георгиевича», второпях и в ажиотаже пропустив слово «видеть». По окончании спектакля, когда Пава представлял зрителям актеров, вышедших на поклон, он увидел в зале немолодую даму, которая бежала по проходу к рампе, аплодировала и кричала ему:
– А Галя приехала?
И записка и дама послужили поводом для ядовитых шуточек в актерской компании. А между тем провинциальность Тригерши не заслонила героизма ее прихода в дом арестованного адвоката Бродского, чтобы сын ее погибшей подруги в свой день рождения не чувствовал себя одиноким. Ведь в те годы семьям репрессированных не надо было надевать желтые одежды с колокольчиками: к ним и так боялись приближаться, как к прокаженным.
Конечно, тогда, в феврале 1945 года, я об этом не думал, а просто был рад маленькому празднику, где я был центральной фигурой, как в давние довоенные времена, и вкусной еде: домашним пирожкам и так называемым хрустикам – посыпанному сахарной пудрой печенью из тонко раскатанного теста.
Проходили месяцы, следствие шло своим чередом, и поскольку всем было известно, что органы не ошибаются, надо было готовиться к худшему. Однажды, в начале весны, пришло письмо из Москвы. Друзья моей матери Галина Нестеровна и Павел Георгиевич Мелиссарато узнали о несчастье, постигшем нашу семью, и предложили Наталье Максимовне взять меня к себе в Москву, по крайней мере на время, пока судьба отца не определится. Предложение было принято, и мы стали готовиться к поездке.
1 мая 1945 года вечером Наталья Максимовна и я погрузились в плацкартный вагон поезда Одесса – Москва. Сгущались сумерки, на скудно освещенном перроне замирала предотъездная суматоха. Наконец раздался паровозный гудок, длинное суставчатое тело поезда дрогнуло, и перрон начал медленно отступать назад. Город моего детства уходил в прошлое, в жизни наступал очередной перелом.