Книга: Сабанеев мост
Назад: Вернулись знакомые песни
Дальше: Вежливые энкаведисты

У меня есть старший брат

Мы пришли в дом, хорошо знакомый мне с виду, потому что он был недалеко от улицы Гоголя, где мы жили с мамой в далекие, навсегда ушедшие времена. Теперь я узнал, что в этом доме живет мой папа. Дом выходил фасадом на площадь имени Карла Маркса, на бронзового Дюка, герцога Ришелье, бежавшего в Россию от якобинского террора, а теперь смотрящего на бульвар имени анархиста Фельдмана, мирно уживаясь в пространстве с обоими революционерами.
Мы вошли в подворотню, поднялись во второй этаж и вошли в квартиру. Навстречу вышла немолодая худощавая женщина с неожиданно приятным лицом.
– Вот, Наташа, – сказал отец, – знакомься. Это Миша.
– Будем знакомы, – сказала женщина, – меня зовут Наталья Максимовна.
Установив таким образом некую дистанцию, она положила мне руку на плечо и повела в комнаты. В одной из них на кушетке лежала грузная, очень старая женщина. Это была мать отца, моя новая бабушка Минна Самойловна. Немного позже я узнал, что она родилась в год отмены крепостного права, и теперь ей было восемьдесят три года. Бабушка внимательно посмотрела на меня и тихо сказала, ни к кому не обращаясь:
– Не очень похож на Яшу, но что-то есть.
Так состоялось знакомство с моей новой семьей. Не было только брата Володи, который несколько дней назад ушел в армию. По-видимому, мое появление в семье до его проводов сочли нежелательным. Не думаю, чтобы Володя вообще знал о моем существовании до той поры, когда отец был вынужден взять меня в свою семью. Конечно, для Натальи Максимовны никаких сюрпризов не было, ведь о связи отца знал весь город. Вероятно, необходимость взять в семью внебрачного сына своего мужа не доставила ей удовольствия, но выбора не было. Невозможно же было при живом отце оставить меня у Кобозевых или отправить в детский дом. В те времена в определенных кругах еще считались с приличиями. «Конвенансы надо соблюдать», – говаривала Наталья Максимовна и неуклонно следовала этому правилу.
Значительно позже, уже взрослым, вспоминая детство, я часто думал о том, как же получилось, что семья отца во время оккупации не пострадала. Погиб лишь его младший брат Виктор, тоже известный одесский адвокат, но не такой знаменитый. Видимо, отец заблаговременно позаботился о надежных документах. Почему же мы с мамой оказались беззащитными? Мне часто хотелось задать ему этот вопрос, но язык не поворачивался.
Тогда, весной 1944 года, я об этом не думал. Война отступила далеко, постепенно налаживалась мирная жизнь. Отец начал работать юрисконсультом в горисполкоме, Наталья Максимовна директорствовала и преподавала в музыкальной школе. Когда-то она была пианисткой и, как говорили, подавала надежды, пока не попала в железнодорожную катастрофу. У нее была повреждена рука, и на карьере пианистки пришлось поставить крест.
Теперь я заново привыкал к отцу, которого прежде знал только как элегантного джентльмена с тростью. Поэтому я испытал некоторый шок, увидев его впервые с сетчатой авоськой, в которой он принес домой к обеду теплые, еще пахнувшие солнцем помидоры.
«Авоська» – меткое, замечательное, ныне почти забытое слово, кажется, так и не попавшее в академические словари, порождение нищих советских времен, когда кошелку – сплетенную из грубых нитей крупную сетку с ручками – можно было, уходя из дома, спрятать в карман на авось: вдруг по дороге удастся чем-нибудь разжиться.
Отец приходил домой в обеденный перерыв и перед обедом наливал себе маленькую рюмку водки из графинчика. Несмотря на возраст – а ему уже шел пятьдесят седьмой год, – он был здоровым, видным мужчиной, и элемент позерства не был ему чужд.
– Я хорошо проспиртован изнутри, – говорил он, – поэтому меня болезни не берут.
Он был устойчив к алкоголю, и это полезное свойство организма я, видимо, унаследовал от него. Впрочем, иногда ему приходилось эту устойчивость подкреплять: так, по его рассказам, отправляясь на довоенные обеды к итальянскому консулу, он выпивал бокал прованского масла.
– Гадость ужасная, – говорил он, – но потом можно пить не пьянея, а за столом, где бывают морские волки, поддерживать компанию непросто.
По вечерам в хорошую погоду пили чай на огромном балконе, откуда открывался роскошный вид на площадь, на Дюка, на Потемкинскую лестницу и на море.
Балкон опоясывал парадные комнаты квартиры, которых числом было три: большой отцовский кабинет и еще две, по неизвестной мне причине стоявшие совершенно пустыми. Кроме них в квартире было еще две жилые комнаты, где обитали Наталья Максимовна, бабушка и я. Эти комнаты выходили во двор и находились в глубине квартиры, куда можно было попасть из парадной прихожей с огромными, также выходящими во двор окнами. По дороге надо было миновать большую, совершенно пустую проходную комнату. Словом, это была прекрасная, респектабельная квартира преуспевающего адвоката, и наша с мамой замечательная довоенная комната по сравнению с этой великолепной квартирой была убогой коммунальной жилплощадью.
Впрочем, воспоминания – нелегкий крест, который влачит по жизни душа взрослого человека. Мою безмятежную детскую память они не бередили. Довольно быстро я освоился с новой семьей и новым домом; отцовский кабинет днем, в его отсутствие, был моим любимым местом обитания. Это была красивая, очень светлая квадратная комната, открытая морскому ветру. В левом углу у окна стоял большой письменный стол и кресла, середину комнаты занимал круглый стол, покрытый зеленой скатертью, справа у стены был старинный диван с высокой спинкой, обтянутый черной кожей. Но главным украшением комнаты были книжные шкафы, где таились настоящие сокровища. Какие там были замечательные книги! Все-таки у Кобозевых мне их очень не хватало. Теперь я погрузился в чтение исторических хроник Шекспира, приключенческих романов Фенимора Купера, проглотил том за томом морские рассказы Станюковича, севастопольские рассказы Льва Толстого и даже прочитал «Войну и мир», отдавая, впрочем, предпочтение батальным сценам. Интересно было раскрыть наугад любой том брокгаузовской энциклопедии и читать статью за статьей, из которых возникало несколько сумбурное представление о сложности и многообразии мира. Книги были в роскошных дореволюционных изданиях, с золотыми обрезами, их было интересно не только читать, но и разглядывать в них старинные иллюстрации, гравюры, прикрытые шуршащей матовой папиросной бумагой.
Наступило лето, жаркое одесское лето. Я завел новых товарищей во дворе. Днем я был предоставлен себе. С дворовыми мальчишками мы играли в войну на развалинах соседнего дома, ездили на пляж в Аркадию или на Ланжерон. Разрешалось ходить и ездить куда угодно, но не следовало ездить в Дюковский сад: считалось, что это пристанище хулиганов. Этот сад, расположенный на окраине города, вероятно, был не хуже и не лучше других, но в моем воображении он представал неким разбойничьим логовом, которое надо обходить стороной.
В городе было полно людей в военной форме, и в нашем дворе поселилась семья, в которой даже мальчик наших лет был одет в перешитое военное обмундирование. Не знаю, кто были эти люди, но мальчик относился к нам, детям, остававшимся на оккупированной территории, несколько свысока. Несомненно, он слышал разговоры взрослых, ведь даже дети, жившие в оккупации, стали существами второго сорта. Но однажды отец мальчика сделал ребятам нашего двора щедрый подарок: нас посадили в американский военный джип, «Виллис», – открытую машину защитного цвета – и прокатили по городу. Детскому восторгу не было границ: уже просто посидеть в таком автомобиле было интересно, а уж проехаться по улицам на зависть ребятам соседнего двора – это было событие мирового масштаба, которое запомнилось на всю жизнь.
Не только американская техника стала появляться в городе. В порт приходили иностранные суда, и на улицах можно было встретить моряков, которые вместо привычных нам бескозырок носили береты с помпонами. Некоторые из моряков были чернокожие. Это были впервые увиденные мною негры. Представители угнетенного народа были белозубы, веселы, явно довольны жизнью и щедро угощали одесскую юную шпану шоколадками.
Однажды днем, когда взрослые были на работе, кто-то громко постучал в дверь черного хода. Я открыл, придерживая цепочку, – передо мной стоял высокий военный, красноармеец в лихо заломленной пилотке.
– Вы к кому? – спросил я несколько растерянно.
Военный засмеялся:
– Я твой брат Володя. Давай знакомиться.
Так в моей жизни ненадолго появился старший брат. Ему было всего двадцать лет, но я смотрел на него снизу вверх, и мне он казался невероятно взрослым. На самом деле это был домашний мальчик, внезапно оторванный от семейного очага и брошенный в незнакомую и опасную жизнь. Он приехал на несколько дней в командировку и явно бравировал своей причастностью к боевой славе Красной армии, взахлеб рассказывая о своей воинской жизни и щеголяя военным жаргоном, в том числе многократным повторением непонятного и загадочного слова «помпотех».
На радостях были куплены билеты в оперу, и на следующий день я и Володя пошли слушать «Аиду». Идти было недалеко, и это было обидно, потому что десятилетнему мальчику прогулка по улицам со старшим братом в военной форме была, как сказали бы сегодня, в кайф.
Театр был полон, знаменитый одесский оперный театр, о котором говорили, что он построен по образцу Венской оперы, в чем спустя много лет я имел возможность лично убедиться. Мы сидели в партере, на отличных местах, все было замечательно видно и слышно. Это было мое первое знакомство с большим музыкальным произведением. Стихия музыки подхватила меня, и я с трудом вернулся на землю к концу спектакля. Мелодии еще долго звучали внутри меня, а мой рациональный ум мучился, заинтригованный заключительным сценическим эффектом. Действительно, это выглядело впечатляюще: дуэт Радамеса и Аиды, замурованных в пирамиде, умолкал, менялся свет, преобразующий пространство, и фигуры узников, стоявших в камере у самой рампы, отрезала от зрителей внезапно возникшая как бы из воздуха, из света четвертая глухая стена мрачной пирамиды.
Володина командировка закончилась быстро. Он уехал, и от него время от времени приходили солдатские треугольнички писем с адресом полевой почты и со штампом «Проверено военной цензурой». Сегодня уже мало осталось тех, кто помнит такие треугольники. Это был лист писчей бумаги, зачастую тетрадочный лист, который исписывался с одной стороны и сворачивался особым образом в виде треугольника так, что на чистой стороне можно было написать адрес. Таким образом облегчалась работа цензоров и экономились конверты.
Володины письма приходили недолго. Наступили тяжелые дни глухого молчания. Затем пришло официальное извещение о том, что рядовой Бродский Владимир Яковлевич числится без вести пропавшим. Формула принесла боль, хотя и оставляла зыбкую надежду. Но время шло, война уходила все дальше на запад, а о рядовом Бродском все не было известий. Так и исчез из жизни мой старший брат.
В конце лета в Одессе появились новые родственники. Сперва вернулась из эвакуации сестра Натальи Максимовны Мария Максимовна Чаплик. Затем пришло письмо от ее сына Михаила Моисеевича Штейнфинкеля, племянника отца и Натальи Максимовны. В семье его звали Муц, он был адвокатом и провел войну в Ташкенте. Письмо из Ташкента читали вслух, и я был неприятно шокирован абзацем, где Муц спрашивал о ценах в Одессе и о том, что стоит привезти из Ташкента на продажу. Очевидно, у меня была какая-то генетическая неприязнь к коммерческим операциям, которые на языке тех лет именовались спекуляцией. Мой рано сформировавшийся кодекс джентльмена не включал оборотистость в число достоинств.
Довольно скоро Муц появился в Одессе и оказался лысоватым невысоким мужчиной лет сорока, весьма жизнерадостным и тороватым. Ко мне он отнесся благосклонно, подарил тридцать рублей на кино и мороженое, что несколько сгладило неприятное впечатление от ташкентского письма.
Осенью меня определили в школу, сразу в четвертый класс. Я был неплохо подготовлен и нисколько не отставал от однокашников, хотя и был в классе самым младшим. В школу я ходил с зеленой солдатской сумкой от противогаза, заменявшей портфель. В сумке лежали учебники и остродефицитные тетрадки, которые приходилось экономить. Классная комната была в точности такой же, как и тот незабываемый класс, где мы с мамой провели ночь перед отправкой в румынскую тюрьму. Однако и здесь некий здоровенный бугай, переросток, которых в классе было немало, однажды обозвал меня жидом пархатым. Слово «пархатый» было мне в новинку и сильно удивило.
Не могу сказать, что о первом школьном годе у меня сохранились какие-либо яркие впечатления, кроме, пожалуй, уроков украинского языка. Язык мне нравился, он был мелодичный, звучный, и, очевидно, учили ему хорошо, потому что до сих пор я неплохо понимаю украинский язык и помню стихи Шевченко, например «Заповiт».
Тем временем война продолжалась, но теперь боевые действия для нас, одесситов, воплощались в сообщения Совинформбюро, приказы Верховного главнокомандующего, артиллерийские залпы победных салютов. Лишь однажды война жестоко напомнила о себе. В ночь на 16 октября, в годовщину вступления немецких войск в Одессу, вражеские самолеты совершили налет на город.
По сигналу воздушной тревоги мы спустились в подвал, служивший бомбоубежищем. В подвале было абсолютно темно, люди спотыкались друг о друга и почему-то старались не шуметь, словно боясь быть услышанными немецкими летчиками.
Внезапно небо над городом ярко осветилось, стало светло, как днем, и свет через крохотные подвальные окна проник в бомбоубежище, скупо освещая напряженные лица людей. Это над городом повисли осветительные ракеты, сброшенные на парашютах для прицельного бомбометания. Загрохотали зенитки, и, словно в ответ, где-то над нами раздался жуткий, пронзительный нарастающий вой. Это к земле стремительно летели бомбы, летели прямо на нас. Лихорадочно стучащее сердце отсчитывало последние секунды жизни. Я прижался к отцу и ждал. Вой стал невыносимым и вдруг резко оборвался. В следующее мгновение раздался взрыв. Здание вздрогнуло, бомбы упали близко. За оконцами потемнело, наступила невероятная тишина, затем я услышал гул уходящих самолетов. Чей-то пробил сегодня час, но мы остались живы. Наутро мы узнали, что разрушен дом неподалеку и погиб расчет морской зенитной батареи, располагавшейся в районе порта. Через день город с почестями хоронил моряков, погибших на боевом посту. На площади перед нашим домом был митинг, красные гробы на лафетах орудий были покрыты морскими флагами, на гробах лежали бескозырки, военный оркестр играл траурные мелодии, и женщины плакали.
Это испытанное мной в подвале чувство беззащитности, подчиненности слепой судьбе, ощущение надвигающейся смерти, если не своей, то соседа, я вспомнил уже взрослым, читая пронзительные строчки Семена Гудзенко:
Мне кажется, что я магнит,
Что я притягиваю мины.
Разрыв – и лейтенант хрипит.
И смерть опять проходит мимо.

Эта ночная бомбежка была для одесситов последним кровавым пароксизмом отступающей войны. Но оказалось, что и мирная жизнь может преподнести неприятные сюрпризы.
Назад: Вернулись знакомые песни
Дальше: Вежливые энкаведисты