Часть II
Обретение семьи
…Как будто жизнь качнется вправо,
качнувшись влево.
И. Бродский
Новые родители
Поезд медленно шел на север вслед за весной. Я лежал на верхней полке и неотрывно смотрел в окно. Там просыпалась от зимней неподвижности незнакомая мне природа средней полосы России. Темные леса расступались, пропуская поезд. Черный узкий хвост паровозного дыма растворялся в голубом небе. Поля уже освободились от снега; лишь кое-где на северных склонах оврагов чернели его подтаивающие пятна.
Поезд шел через Брянск. На станциях следы уже отшумевшей в этих местах войны были заботливо прикрыты праздничными первомайскими плакатами и парадными портретами вождя в маршальской форме. Ощущение огромности пролетающего за окном неизвестного пространства сплеталось с тревожным ожиданием новой жизни в чужом городе, в незнакомой семье. Мне недавно исполнилось всего одиннадцать лет, и жизнь заново начиналась уже в третий раз.
Утром 3 мая 1945 года одесский поезд под звуки бравурного марша подошел к перрону Киевского вокзала. Меня и Наталью Максимовну встретили Галина Нестеровна и Павел Георгиевич Мелиссарато. Перед ними стоял худенький мальчик, одетый, несмотря на теплую майскую погоду, в черную жеребячью шубку, из рукавов которой далеко высовывались тонкие мальчишеские руки. Шубка была куплена еще до войны, как говорилось – «на вырост», и, хотя рос я медленно, за четыре года ее резервы были полностью исчерпаны. Вид, вероятно, был жалкий.
– Мишенька! – воскликнула Галина Нестеровна. В глазах у нее были слезы. – Ты стал совсем большой и, конечно, меня не узнаешь, я была у вас в Одессе, тебе тогда было четыре года.
В горле у меня стоял спазм, и я промолчал. Павел Георгиевич взял мой чемоданчик, и мы двинулись в город.
Дом, куда мы приехали, стоял на Большой Грузинской улице, на углу Курбатовского переулка. Когда-то, до революции, дом был трехэтажным, а при советской власти подрос еще на два этажа. В наше время переулок называется улицей Климашкина, дом снесли, на этом месте выстроили польское посольство, и весь район стал весьма респектабельным. А тогда переулки от зоопарка до улицы Горького были застроены невзрачными домишками, лучшие годы которых остались в прошлых веках. По Большой Грузинской ходил дребезжащий звонкий трамвай линии «А», так называемая «Аннушка», и окна дома выходили на трамвайную остановку. Лифта в доме не было, мы поднялись на четвертый этаж пешком и вошли в квартиру. Квартира была коммунальной; моя новая семья обитала в узкой тринадцатиметровой комнате, почти всю ширину которой занимала низкая турецкая тахта, придвинутая к окну. Остальное пространство было плотно заполнено небольшим старым буфетом, узким одностворчатым шкафом, круглым столиком, покрытым цветной скатертью, и тремя стульями светлого дерева, аристократически гнутые спинки которых свидетельствовали об их благородном, но древнем происхождении. В торце над дверью была сооружена антресоль, где хранились вещи не первой необходимости и книги.
Наталья Максимовна церемонно присела у столика, не снимая пальто, и отказалась от чая. Она, привыкшая жить в просторной одесской квартире, явно была шокирована. Вероятно, она чувствовала себя светской гранд-дамой, случайно попавшей в убогое жилище бедных людей. Возможно, это впечатление подкреплялось ее кратким рассказом об Одессе периода оккупации и застрявшей в памяти фразой о румынских офицерах, целовавших ручки дамам. Визит ее был недолгим; сдав меня в новую семью, она покинула дом, и мы остались одни.
Павел Георгиевич посмотрел на меня и шутливо нахмурил свои густые черные брови. В его выразительной актерской мимике не было ничего страшного, но почему-то, впервые за последние годы, я разрыдался. Прорвалось нервное напряжение, лопнула какая-то внутренняя струна, и привычное внешнее спокойствие, даже заторможенность, были мгновенно смыты бурным потоком слез. Это был своеобразный катарсис, освобождение от страхов, подсознательно мучивших меня весь долгий путь из Одессы в новую жизнь. Не знаю почему, но в эти минуты я почувствовал, что попал домой.
И Галина Нестеровна, и Павел Георгиевич, которых я стал называть Галя и Пава, были довольно молодыми, красивыми людьми, в середине пятого десятка. Оба они были бывшие одесситы. Галя училась с моей мамой в гимназии, служила актрисой в одесском театре Массодрам, что означало: Мастерская социалистической драматургии, а теперь работала в литературной части Малого театра. В театр она попала, будучи в эвакуации в Челябинске, устроившись на должность вахтера и быстро получив повышение до помощника завлита. Такой феерический карьерный рост объяснялся просто: она писала неплохие рассказы и тексты для скетчей, которые исполняли актеры театра на эстраде. Отец ее до революции был антикваром, состоятельным человеком, которому повезло: он умер своей смертью в начале двадцатых годов. У Гали было два брата: Шура, служивший юрисконсультом в одном из московских министерств, и Юля, умерший в 1938 году от туберкулеза.
Пава происходил из семьи одесских греков; отец его держал булочную-кондитерскую, где работало все старшее поколение семьи: мать сидела за кассой, глухонемой брат отца был кондитером. Свежий хлеб должен был появиться на прилавке уже в семь утра, поэтому, по рассказам Павы, отец работал от зари до зари и позволил себе уехать на отдых один раз в жизни. Это маленькое предприятие обеспечивало благосостояние семьи; всем троим детям дали образование. Пава учился в одесском коммерческом училище, а затем поступил в Институт народного хозяйства, который умудрился окончить, совмещая учебу со службой в театре Массодрам. В детстве он был увлечен театральностью церковной службы и хотел стать священником, но, повзрослев, вместо амвона ушел на сцену. Сохранились его фотографии, где запечатлен неотразимый молодой красавец в модном костюме, классический jeune premier. Не считаясь с амплуа, определяемым внешними данными, Пава с удовольствием и, как говорилось в сохранившихся рецензиях, с успехом играл самые разнообразные роли, в том числе и комические. Жизнь провинциального актера была очень нелегка, и в середине двадцатых годов он решил переехать в Москву. Поселившись на первых порах у своего друга Юрия Олеши, он стал искать работу в московских театрах. Несмотря на яркую внешность и актерское дарование, Пава был застенчивым человеком и житейской хватки не имел. Поэтому пришлось нелегко; какое-то время Пава даже поработал по полученной в институте специальности, экономистом в консервном тресте, но постепенно жизнь наладилась, нашлось жилье, приехала Галя, удалось поступить в студию Хмелева, а теперь он служил в Театре кукол Образцова, где был одним из ведущих артистов.
Как многие причерноморские греки, Пава и его семья традиционно имели греческое подданство, которое сохранилось и в начальные советские времена. Это сделало возможным отъезд семьи в эмиграцию в середине двадцатых годов. Отец к этому времени умер, а мать, Стелла Васильевна, старшие дети, брат Саша и сестра Марика покинули Одессу пароходом и осели в Болгарии, в Варне. Пава, который к этому времени имел успех в театре и собирался жениться на Гале, остался в СССР. Брак с еврейкой греческая православная семья не одобряла, и теперь трещина, прошедшая через семью, расширилась до пределов Черного моря. Впрочем, железный занавес к этому времени еще не окончательно отделил нашу страну от остального мира, поэтому тогда расставание не означало прощание навеки. Письма шли регулярно в обе стороны, пока не наступили жестокие времена. В тридцатых годах стало ясно, что гражданину Греции устроиться в СССР на работу практически невозможно, а переписка с заграницей смертельно опасна. Пава перешел в советское гражданство и написал матери, что переписку он вынужден прекратить. Связь с родными оборвалась.
Прошло больше тридцати лет. В один прекрасный день у нас дома раздался телефонный звонок. Незнакомый мужской голос сказал, что у него есть поручение к Павлу Георгиевичу, и попросил разрешения прийти. В разговоре незнакомец невзначай упомянул, что они с женой только что вернулись из Болгарии, из Варны, где навещали дочь, вышедшую замуж за болгарского коммуниста. Стало понятно, что они привезли известия о Павиной семье, но и в эти, уже более или менее спокойные времена говорить по телефону о зарубежных родственниках из осторожности не рискнули.
Иван Петрович и Елизавета Васильевна оказались очень милыми, интеллигентными, довольно пожилыми людьми. Их зять, Георгий, был действительно болгарским коммунистом, который после запрета компартии работал в подполье, сидел в болгарской тюрьме и после освобождения сумел уехать в СССР. Работая в подполье, он познакомился и подружился с семьей Мелиссарато, которая помогала ему. В Болгарию он вернулся только после войны и возобновил старую дружбу. Наши гости рассказали, что в конце сороковых годов Стелла Васильевна с дочкой Марикой были в кино, где, как и в СССР, в те годы перед сеансами показывали хронику. В этот раз показали сюжет о Театре Образцова, и мать увидела на экране своего сына, которого, зная о трагических событиях в СССР, считала погибшим, за упокой которого молилась и ставила свечки в церкви.
Потрясение было сильным, мать упала в обморок.
Велико было желание написать письмо, но в это время в Болгарии проходили политические процессы, обстановка была накалена, и, помня Павину просьбу о прекращении переписки, писать не решились.
Эту историю Георгий рассказал своим московским родственникам, которые, будучи в Варне, познакомились с Сашей и Марикой. Стеллы Васильевны в это время уже не было в живых.
Спустя некоторое время Георгий приехал в Москву и пришел к нам в гости. Это был обаятельный веселый черноусый человек средних лет, прекрасно говоривший по-русски, но со специфическим болгарским акцентом в языке знаков, то есть кивая утвердительно в знак отрицания и наоборот. Рассказы его были интересны, но удивило меня, что, как и многие люди, совершавшие в те годы регулярные поездки между странами, этот человек с боевым коммунистическим прошлым занимался помимо своих служебных обязанностей какой-то коммерцией, именуемой на языке тех лет спекуляцией.
Переписка между Москвой и Варной первое время из осторожности велась через наших новых знакомых, а затем и напрямую. Через несколько лет Пава смог поехать в Болгарию по туристической путевке и увиделся спустя сорок с лишним лет с Сашей, который прожил не очень счастливую жизнь и превратился в одинокого, не имеющего семейных связей, но все еще красивого старика. Марика, которая была старше обоих братьев, к этому времени ушла из жизни.
Саша прожил жизнь и умер холостяком, Марика была замужем, но детей у нее не было, Павы и Гали тоже давно нет. Таким образом, из этой большой и некогда счастливой одесской семьи Мелиссарато я, хотя и не носящий это имя, но чувствующий свою неразрывную связь с ней, теперь остался один.