Витгенштейн: не релятивист
Убеждение, что Витгенштейн был релятивистом, глубоко укоренилось в литературе по социологии и истории науки, хотя философы не пришли к единому мнению по этому вопросу (Kusch. Annalisa Coliva on Wittgenstein and Epistemic Relativism, 2013; см. также: Pritchard. Epistemic Relativism, Epistemic Incommensurability and Wittgensteinian Epistemology, 2010). В 1931 г. он писал в своих заметках: «Как это просто звучит: разница между магией и наукой может быть выражена тем, что у науки есть прогресс, а у магии – нет. У магии нет направления развития, она лежит сама в себе» (Wittgenstein. Remarks on Frazer’s Golden Bough, 1993. 141). Сам факт прогресса вовсе не означает, что я должен вовлекаться в это занятие: с каждым годом спортсмены бегают все быстрее, но это не причина, чтобы заниматься спортом. Но наука – совсем другое дело. Если наука все лучше понимает природу, обеспечивает более точное предсказание и управление, то очень трудно оставаться безразличным к такого рода прогрессу.
Фразу 1931 г. можно было бы отбросить как нехарактерную, но с точно такими же взглядами мы сталкиваемся в последних заметках Витгенштейна, «О достоверности» (1969). Рассмотрим следующий фрагмент:
131. Нет, опыт не есть основание для нашей игры в суждения. Не является он и ее выдающимся результатом.
132. Люди рассуждали о том, что король умеет вызывать дождь; мы же говорим, что это противоречит всему опыту…
Как мне кажется, Витгенштейн говорит, что нельзя основывать индукцию на опыте, точно так же как Юм показал, что нельзя судить о причинах по опыту; но даже когда мы не можем найти философское обоснование для определенной процедуры, то все равно должны использовать ее, если она необыкновенно успешна. Заявление, что король может вызывать дождь, не является «выдающимся результатом», и когда мы говорим, что оно «противоречит всему опыту», то имеем столкновение магии с наукой, в котором наука побеждает магию.
Сравните:
170. Я верю в то, что люди определенным образом мне передают. Так, я верю в географические, химические, исторические факты и т. д. Таким образом я изучаю науки. Ведь изучать в основе своей означает верить.
Тот, кто выучил, что высота Монблана 4000 м и проверил это по карте, говорит отныне, что он это знает. А можно ли сказать: мы сообразуем свое доверие с тем, как оно окупается на деле?
То есть я не могу доказать, что высота Монблана 4000 метров, но вера в это на основании авторитета карты «окупается на деле». Другими словами, социальные процедуры, с помощью которых мы устанавливаем определенную разновидность фактов, не могут быть обоснованы, но они результативны, они окупаются, и именно поэтому мы их используем.
И далее (серия заметок, связанных с идеей полета на Луну: 106, 108, 111, 117, 171, 226, 238, 264, 269, 286, 327, 332, 337, 338, 661, 662, 667:
286. Во что мы верим, зависит от того, что мы усваиваем. Все мы верим, что невозможно попасть на Луну; но могли бы быть люди, верящие, что это возможно, да иногда и случается. Мы сказали бы: эти люди не знают многого из того, что знаем мы. И сколь бы ни были уверены они в своей правоте – они ошибаются, и мы это знаем.
Если сравнить нашу и их системы знаний, то их система окажется куда более бедной.
На первый взгляд, Витгенштейн стоит на релятивистских позициях: мы говорим, что знаем больше, чем они, но они то же самое говорят о нас. Но предположим, что существует общество, в котором люди верят, подобно шаманам, что можно летать на Луну, покинув свое тело, и сравним его с миром Витгенштейна в 1950 г.: разве не будет справедливым сказать, что научные знания 1950 г., сделавшие возможной атомную бомбу, превосходят (то есть более результативны) магические знания шаманистической культуры? (см.: Child. Wittgenstein, 2011. 207–212).
С подобным суждением мы сталкиваемся еще раз:
474. Эта игра находит применение. Это может быть причиной того, что в нее играют, но не основанием.
Например, я предполагаю, что этот стол не исчезнет, если я встану из-за него и выйду из комнаты. Я не могу обосновать это убеждение, однако оно эффективно (окупается, результативно), и поэтому я продолжаю действовать так, как будто оно истинно (это причина, что в игру играют).
И наконец:
617. Определенные события поставили бы меня в такое положение, в котором я больше не мог бы продолжать старую игру, утратил бы уверенность игры.
Да и разве не очевидно, что возможность некоторой языковой игры обусловлена определенными фактами?
Возьмем языковую игру, представленную астрономией Птолемея; эта игра стала невозможной, когда телескоп продемонстрировал наличие у Венеры полной последовательности фаз. Таким образом, языковые игры не только результативны, развиваются, окупаются или доказывают свою полезность; они могут стать нежизнеспособными, если факты изменятся.
Все эти рассуждения предполагают существование определенных видов знания, которые превосходят остальные, поскольку они действуют, они окупаются, они более совершенны, они развиваются и они не противоречат известным фактам. Мы не можем привести удовлетворительное философское обоснование для этих видов знания (в широком понимании, «наук»), но можем сказать, что они действуют, и другие культуры, заинтересованные в понимании природных явлений, их предсказании или управлении ими (все культуры заинтересованы в этом), должны быть способны признать практическую полезность нашего знания (наших карт или наших предсказаний погоды), подобно тому как коренные народы Америки смогли признать преимущества лошадей и ружей при охоте на бизона. Это антифундаменталистский, но совсем не релятивистский взгляд на науку. Из этого следует, что, когда научные взгляды отбрасываются и заменяются новыми, причина заключается в том, что новые считаются более результативными, окупающимися и т. д. Другими словами, наука развивается, и это происходит потому, что устраняются теории, которые не способны развиваться или не могут адаптироваться к новым открытиям.
Кстати, именно такой взгляд на науку изложен в данной книге, которая продолжает традицию, основанную Витгенштейном. Но тексты Витгенштейна сложны, туманны и не закончены. Их нужно читать несколько раз. Я не буду спорить с теми, кто хочет считать Витгенштейна релятивистом, но при условии, что они не станут использовать его тексты для обоснования релятивистской истории науки. Если напоминание, что сам Витгенштейн не был релятивистом в своем понимании науки, помогает убедить историков отказаться от враждебности к тому, что они называют (ошибочно)«виговской историей», тогда есть смысл обсуждать, что же на самом деле имел в виду Витгенштейн. Заявление, что практика окупается и результативна, неизбежно является ретроспективным суждением: мы можем лишь отделить хорошую науку от плохой науки, по мысли Витгенштейна, опираясь на прошлый опыт.
Мы не можем просто проигнорировать разницу между хорошей и плохой наукой, поскольку в этом случае мы отбрасываем одну из важнейших характеристик науки – ее развитие.
Вопрос, что на самом деле думал Витгенштейн, в любом случае должен быть отделен от вопроса о его влиянии: работа «О достоверности» была опубликована только в 1969 г., когда у Витгенштейна уже сложилась репутация бескомпромиссного релятивиста. Его тексты сыграли решающую роль в легитимации новой посткуновской истории науки, потому что они были ошибочно прочитаны как поддержка радикального релятивизма.