16. Наш постмодернистский мир
История – это не изучение истоков…
Герберт Баттерфилд. Виг-интерпретация истории (1931)
Это знание [того, что случилось потом] делает невозможным для историка делать то, чего ждут от него интересующиеся историй, – рассматривать прошлое в его собственных терминах и представлять события так, как их видели люди, жившие в то время. Он обязан попытаться; точно так же он обязан делать нечто большее – просто потому, что он знает о событиях то, чего не знали современники этих событий; он знает их последствия.
Джек Хекстер. Историк и его время (1954)
§ 1
Эта книга называется «Изобретение науки». Она рассказывает о процессе, значение которого можно оценить только задним числом. Сходное с нашим понимание событий уже проявили Уильям Уоттон в 1694 г. и Дидро в 1748 г., но нас не может не удивлять, что современная историография по-настоящему началась вскоре после Второй мировой войны. Джеймс Б. Конант, в то время президент Гарварда и один из ведущих ученых Манхэттенского проекта по созданию атомной бомбы, в 1948 г. начал читать базовый университетский курс «Понимание науки» (работа Куна была прямым следствием этой инициативы). Как мы уже видели, в том же году Герберт Баттерфилд читал лекции по своей книге «Происхождение современной науки»: наука выиграла войну на Тихом океане, и историей науки заинтересовались все образованные люди.
Учитывая то, что эта книга отчасти опирается на взгляд в прошлое, многие историки поспешили объявить ее примером виг-истории. Еще в 1931 г., когда Баттерфилд критиковал виг-историю, его мишенью было представление, что история имеет цель, которая состоит в создании наших ценностей, наших институтов, нашей культуры. Он критиковал тех, кто с помощью истории оправдывал и превозносил настоящее, особенно текущие политические договоренности. Баттерфилд советовал историкам сделать прошлое своим настоящим.
Однако за последние полвека термин «виг-история» немного изменил свое значение, и в этом интеллектуальном преступлении обвинили именно тех историков, которые изо всех сил старались понять прошлое в его собственных терминах. Путаница, вызвавшая столь жаркие споры по этому вопросу, выражена в заявлении – сделанном теми, кто считал себя оппонентами виг-истории, – что «пункт наблюдения историка за прошлым должен находиться в настоящем» и, следовательно, выбор предмета для исследования «в конечном итоге не просто историографический, а политический». Если это правда, то очень трудно понять, как историки могут избежать написания виг-истории. Но это в лучшем случае полуправда.
Историки вынуждены опираться на свидетельства, которые дошли до нас из прошлого: в этом смысле их пункт наблюдения – это сбор материальных остатков, существующих в настоящем. Историки также вынуждены писать на своем языке и использовать инструменты мышления и процедуры, отличные (если только они не исследуют историю современности) от тех, которыми пользовались изучаемые ими люди. Выбор того, о чем писать, неизбежно будет формироваться их собственными интересами и заботами. Во всех этих отношениях история пишется историком, который живет в настоящем.
Но точка зрения историка вовсе не обязательно должна быть современной. Покойный Том Майер хотел написать книгу под названием «Галилей был виновен». Однако он не имел в виду, что сам считает Галилея виновным и что мы должны считать его виновным; он хотел сказать, что, согласно установленным процедурам инквизиции, которая судила и осудила его в 1633 г., он был виновен. Цель Майера – понять процесс над Галилеем как один случай из огромного числа процессов, проведенных инквизицией, и занять позицию, исходя из которой он мог оценить, соответствовал ли суд на Галилеем принятым процедурам или был исключением. Он хотел сделать инквизиторов из прошлого своим настоящим. Вывод таков: согласно законам того времени, Галилей был виновен.
Однако идея о том, что мы должны понимать историю в ее собственных терминах, может вынудить историков искать в прошлом человека, который будет действовать как выразитель их взглядов. Иногда такой маневр оправдан, но чаще результатом становится новая разновидность виг-истории. Яркий пример этого – книга Шейпина и Шаффера «Левиафан и воздушный насос».
Гоббс различал знание о вещах, которые мы сделали сами (геометрия, государство), и знание о вещах, к созданию которых мы не имеем отношения (натурфилософия). В случае с геометрией и государством, полагал Гоббс, точное знание достижимо, поскольку ни геометрия, ни государство не существовали бы, не создай мы их. Но в случае с натурфилософией, утверждал он, существуют границы того, что мы можем узнать, изучая природу, поскольку конкретное явление могут вызывать самые разные механизмы, и когда мы пытаемся логически вывести из следствия причину, то можем лишь предположить разумную причину, которая вызвала данное явление.
Но Шейпин и Шаффер хотят превратить Гоббса в Витгенштейна XVII в., который верит, что все знание условно и сконструировано. Они приводят единственное доказательство этого утверждения, цитату из английского перевода работы Гоббса «О гражданине» (De cive, 1642), глава 16, § 16:
Кто-нибудь, пожалуй, мог бы возразить, что цари из-за недостаточной учености редко оказываются вполне подходящими лицами, чтобы толковать древние книги, в которых заключено Слово Божие, и что несправедливо поэтому, если эта обязанность будет зависеть от их власти. Но то же самое можно сказать и о священниках, и обо всех вообще людях: и они могут заблуждаться, и, если священники и природой и наукой лучше всех остальных людей подготовлены к этому, цари, однако, тоже достаточно разумно могут своею властью назначить такого рода толкователей. При этом, хотя сами цари не толкуют Слова Божия, это толкование может зависеть от их власти. Те же, кто хочет лишить их этой власти на том основании, что они не способны сами осуществлять это толкование, похожи на тех, кто стал бы говорить, что право преподавать геометрию не должно зависеть от царей, если они сами не являются геометрами.
Из этого они делают вывод, что, по мнению Гоббса, «сила логики… есть делегированная сила общества, использующая естественные мыслительные способности всех людей», и что «сила, лежащая в основе геометрических выводов», есть сила Левиафана. Это часть более широкого аргумента, что «решения проблемы знания есть решения проблемы социального порядка» и что «история науки занимает ту же область, что и история политики». И Гоббс, и Витгенштейн, намекали они, понимали, что знание предполагает некую форму социального порядка, и наоборот.
К сожалению, их аргументация основана на глубоко ошибочном понимании текста Гоббса. В нем нет двусмысленности. Все мы приглашаем специалистов для выполнения той или иной работы, и нам не нужно самим быть специалистами, чтобы выбрать архитектора, строителя, автомеханика или хирурга. В случае с царем он выбирает экспертов, давая людям разрешение на то или иное занятие, – в мире Гоббса это прежде всего разрешение проповедовать. Для этого самому царю не требуется быть специалистом; достаточно последовать разумному совету. Гоббс вовсе не говорит, что царя следует считать специалистом; просто неспециалисты могут быть компетентными в выборе специалистов.
В эпоху Гоббса в Англии для работы школьным учителем требовалась лицензия, а латынь можно было преподавать только по одобренному учебнику, Lily’s Grammar. Это не означает, что все думали, будто латинская грамматика определяется королевским декретом; просто власти посоветовались со специалистами и выбрали один учебник, чтобы ученикам, переходящим в другую школу, не приходилось переучиваться по другой книге. Когда Гоббс говорит, что геометры получают право учить от царя, он имеет в виду, что царь выдает разрешение на преподавание геометрии и что делать это могут только люди, получившие такое право; он не имеет в виду, что царским указом определяются верные геометрические рассуждения. Конечно, царь может ошибиться; например, в современном мире он может придать гомеопатам такой же законный статус, как и сторонникам бактериальной теории происхождения болезней, а в XVII в. – уравнять католических и протестантских священников. Но это неверное решение не превращает плохую логику, плохую геометрию, плохую медицину или плохую теологию в хорошую логику, геометрию, медицину или теологию; оно просто даст право практиковать не тем людям.
Гоббс пишет не об истине, а о разрешении. На сайте Генерального медицинского совета Великобритании заявлено: «Для того чтобы практиковать медицину в Великобритании, закон требует от всех врачей регистрации и лицензии. Лицензия на практику дает врачу законное право заниматься определенного рода деятельностью в Соединенном Королевстве, например, выписывать медицинские препараты, выдавать свидетельства о смерти или кремации, занимать определенные медицинские должности (например, работать врачом в национальной системе здравоохранения)». Это не значит, что способность лечить больных делегируется врачам Генеральным медицинским советом, или что хорошая медицина – та, которую одобряет Совет, или что врачи не могут стремиться к усовершенствованию медицины, предлагая новые виды лечения. Просто вы не можете практиковать без лицензии. Гоббс разделял мнение Витгенштейна по поводу истины не больше, чем Генеральный медицинский совет Великобритании.
Неверная интерпретация Шейпина и Шаффера служит определенной цели: приравнивая взгляды Гоббса на истину к взглядам Витгенштейна (в их понимании), они могли превратить спор между Гоббсом и Бойлем в спор, который перекликается с современными дискуссиями о природе науки, и таким образом использовать его в процессе полемики. Гоббс у них релятивист, а Бойль – реалист. Если бы они не смогли найти в прошлом выразителя своих взглядов, то оказались бы уязвимыми перед обвинением, что они осмысливают прошлое, опираясь на наши категории, а не пытаются понять его в его собственных терминах; к счастью, Гоббс (по их мнению) использует те же категории, что и они, и поэтому прошлое и настоящее превосходно соединяются друг с другом. Таким образом, они легитимируют глубоко анахроничное понимание спора между Гоббсом и Бойлем, вкладывая собственное понимание этого спора в уста Гоббса.
Шейпин и Шаффер завершают свою книгу «Левиафан и воздушный насос» следующим утверждением: «По мере того как мы приходим к признанию условного и артефактного статуса наших форм знания, мы начинаем сознавать, что именно мы, а не реальность, ответственны за то, что знаем. Знания, как и государство, являются продуктом действий человека. Гоббс был прав». По моему мнению, ответственность за наши знания лежит на нас самих и на реальности. Наука не похожа на государство, которое полностью создано нами, хотя разрушить ее – как и уничтожить деньги – совсем не легко. Колумб не «отвечает» за существование Америки, Галилей – за спутники Юпитера, а Галлей – за возвращение кометы, хотя эти открытия совершили именно они. У реальности своя роль. Именно это имел в виду Гоббс, когда говорил, что натурфилософия зависит как от «проявлений, или видимых эффектов» (мы бы сказали, «реальности), так и от «истинного логического умозаключения».
А теперь обратимся к последней фразе: «Гоббс был прав». Шейпин и Шаффер никогда бы не сказали: «Бойль был прав». Они никогда бы не сказали: «Галилей был прав» или «Ньютон был прав». Это была бы виг-история. Почему же допустимо говорить о правоте Гоббса? Все просто. Гоббс не был прав насчет науки: они считали, что в отношении науки нельзя быть правым или неправым. Он был прав насчет условного характера знания. Здесь их релятивизм рушится, и они предлагают нам свою версию виг-истории. Откуда они знают, что Гоббс был прав? Потому что думают, что могут превратить его в предполагаемого Витгенштейна XVII в.
§ 2
Превращать прошлое в настоящее, как советовал Баттерфилд, – это одно. Совсем другое – отвергать любой взгляд из настоящего в прошлое и настаивать, что прошлое должно преподноситься «в собственных терминах». Например, нам говорят, что «единственная ошибка в общем принципе, которую может совершить историк… это читать историю не так, как она происходила, а в обратном порядке». Как мы убедились в главе 2, это нелепое заявление – мы обязаны читать историю в обоих направлениях. У Робеспьера не было намерения приводить к власти Наполеона, но если мы хотим понять Наполеона, то должны вернуться назад и увидеть, каким образом сочетание французского абсолютизма и Французской революции подготовило почву для Наполеона. Ограничения, которые накладывал Баттерфилд на определенный вид взгляда в прошлое (целью которого является восхваление настоящего), превратились в отрицание взгляда в прошлое вообще.
Неспособность признать, что историю можно, или даже нужно, читать в обратном порядке, ведет к тому, что вне закона оказывается рад исторических вопросов. Так, Квентин Скиннер, самый влиятельный историк идей второй половины XX в., извинялся за свою новаторскую книгу «Основы современной политической мысли» (Foundations of Modern Political Thought, 1978). В 2008 г. в одном из интервью он говорил, что «ошибался… используя метафору, которая буквально призывает писать теологически. Моя книга слишком увлечена корнями нашего современного мира, тогда как я должен был попытаться представить мир, который я описывал, в его собственных терминах, насколько это возможно. Но трудность с написанием ранней современной истории Европы состоит в том, что, хотя их мир и наш мир сильно отличаются друг от друга, наш мир тем не менее каким-то образом возник из их мира, и поэтому, естественно, возникает искушение писать о корнях, основах, эволюции и развитии. Но я даже не думал, что могу поддаться этому искушению в наше постмодернистское время». Обратите внимание, что здесь осуждается не просто любая история, которая связывает прошлое с настоящим (искушение, которому всегда следует сопротивляться), а любая история, которая имеет дело с корнями, эволюцией и развитием, то есть такая, которая написана с учетом результата.
Можно подумать, что это всего лишь оговорка (в конце концов, Скиннер давал интервью, а не писал), но она неизбежно следует из стремления представить прошлое «в его собственных терминах». Главная особенность человеческой истории состоит в том, что люди не могут заглянуть в будущее, и поэтому будущее – хоть и является результатом бесчисленных намеренных действий – остается непредвиденным для всех результатом. Никто не получает в точности то, что планировал, ожидал, рассчитывал получить. Чтобы написать историю, которая представляет прошлое в его собственных терминах, неизбежно придется писать историю, в которой процесс перемен полностью непостижим, – по той простой причине, что его невозможно предвидеть. Здесь важно видеть различие между телеологической историей – идеей, что история имеет цель, – и ретроспективной историей, которая стремится изучать историю как процесс развития. У человеческой истории нет цели; но у нее есть много корней, основ, есть эволюция и развитие, и если вы их отбросите, то отбросите любую возможность понять перемены.
Читая историю в обратном порядке, не обязательно предполагать, что участники событий знали, куда она движется, или что конечный результат был предопределен. А. Дж. П. Тейлор («Истоки Второй мировой войны» (The Origins of the Second World War, 1961) не считал, что немецкие политики могли видеть приближение Второй мировой войны, – он пытался избежать предположения, что война стала результатом сознательного планирования, и искал лучшего объяснения. Скиннер, работая над «Основами» (если мне позволено защищать раннего Скиннера от позднего Скиннера), не воображал, что Макиавелли, Боден и Гоббс сознательно пытались заложить основы современного либерализма или современной теории государства. Дональд Келли, автор «Начала идеологии» (The Beginning of Ideology, 1981) ни на секунду не допускал, что французские интеллектуалы XVII в. предвидели современные «измы». Написание ретроспективной истории (я знаю, что некоторые историки находят это шокирующим) – абсолютно разумное интеллектуальное занятие. Историки, отказывающиеся участвовать в нем, произвольным образом и без необходимости сужают интеллектуальный диапазон истории; и действительно, история, написанная без использования преимуществ ретроспективного взгляда (если бы такое было возможно), была бы совсем не историей, а – если использовать термин Фуко – «генеалогией».
Источником большей части этих противоречий, по всей видимости, служат два явно проблемных аспекта работы историка. Во-первых, люди прошлого в основном понимали, что происходит, и разумно реагировали на события. Поэтому напрашивается вывод, что можно написать историю с точки зрения Галилея. Однако не подлежит сомнению, что Галилей никак не мог знать полного значения того, что делает. Например, Галилей, проводивший изящные эксперименты, так и не понял силу экспериментального метода и отверг работу Гильберта как недостаточно философскую. Учитывая подобные ограничения, не следует становиться на современные позиции; мы лишь должны взглянуть на Галилея с точки зрения Мерсенна, который сразу же стал повторять эксперименты Галилея, рассчитывая получить более точные результаты. (Конечно, всегда существует опасность, что мы просто превратим Мерсенна в выразителя наших взглядов, как это сделали Шейпин и Шаффер с Гоббсом, и поэтому следует проявлять осторожность.)
Второй потенциально проблемный аспект работы историка состоит в том, что некоторые важные изменения просто невидимы для участников событий. Иногда люди действительно не понимают значения того, что делают, или понимают, но не излагают свои мысли письменно. Ньютон устроил скандал по поводу использования слова «гипотеза», но подобных споров не было относительно теорий, фактов или законов природы. Новая терминология была принята тихо, мимоходом, без особых размышлений. Тем не менее она знаменует появление нового способа мышления, который не изменился до наших дней. Идентификация этого способа мышления, а также того факта, что мы по-прежнему им пользуемся, является достойной задачей для историка – это можно назвать, если хотите, интеллектуальной археологией, в том смысле, что она имеет дело с изменениями, которые не были результатом сознательной и целенаправленной деятельности. Я также не думаю, что эти два типа исторического взгляда должны быть проблемными, хотя и представляются таковыми всем, кто стремится описать прошлое в его собственных терминах; и мне не кажется, что они заслуживают названия виг-истории.
Обратимся к примеру виг-истории в том значении, в каком обычно понимают этот термин. Когда сэр Джордж Кейли опубликовал свою работу «О воздушной навигации» (On Aerial Navigation, 1809–1810), анализ физики полета аппаратов тяжелее воздуха, он не мог представить современный самолет; тем не менее он изобрел изогнутый профиль крыла и то, что мы сегодня называем пропеллером. Кроме того, Кейли не сомневался в возможности полета аппаратов тяжелее воздуха и сконструировал планер, способный поднять человека. Естественно, у него не было подходящего источника энергии: он пытался представить аэроплан на паровом двигателе, но трудности с реализацией такой машины были очевидны.
Мы можем с полным основанием утверждать, что Кейли заложил основы современной аэронавтики. Кейли был убежден, что совершил прорыв, но прошло еще сто лет, прежде чем значение его работы стало очевидным. Так, например, в журнале Science за 1912 г. статья «Проблема механического полета» (The Problem of Mechanical Flight) начинается так: «Научный период в авиации отсчитывается с 1809 г., когда сэр Джордж Кейли опубликовал… первую полную механическую теорию аэроплана», – а далее сообщается, что «эти труды остались незамеченными, пока их не раскопали шестьдесят лет спустя». Что историки должны делать с Кейли? Я не вижу причин, почему они должны притворяться, что игнорируют его существование, хотя любая дискуссия о нем была бы отвергнута как виг-история. Нет ничего крамольного в том, чтобы признать значение Кейли, если только не распространять настоящее на эпоху первых летательных аппаратов. Точно так же упоминание о Кейли не превозносит современную авиацию или (например) не отрицает ее вклад в глобальное потепление. Кейли – не слишком крупная, но значимая фигура в истории науки, но нет никаких сомнений, что мы осознали его значение только задним числом.
§ 3
Страх быть обвиненным в виговской или теологической истории настолько велик, что трудно найти историка, который высказывает простые, азбучные истины. К счастью, нам на помощь приходит философ Ричард Рорти. Он обрушился с критикой на замечания Стивена Вайнберга, который написал:
То, что Герберт Баттерфилд называл виг-интерпретацией истории, легитимно в истории науки, в отличие от истории политики и культуры, поскольку наука кумулятивна и позволяет точные суждения об успехе или неудаче.
Здесь Вайнберг непреднамеренно смешал три разных вопроса: кумулятивность (любая история, как и вся человеческая деятельность, кумулятивна), успех или неудача (есть много видов человеческой деятельности, которые допускают точные суждения об успехе или неудаче) и прогресс (уникальная черта современной науки и техники). Критика Рорти выглядела так:
Неужели Вайнберг хочет воздержаться от точных суждений об успехе или неудаче, скажем, конституционных изменений, которые стали следствием поправок, принятых в период Реконструкции, или пункта об урегулировании торговли между штатами во времена Нового курса? Неужели он хочет не согласиться с теми, кто считает, что поэты и художники стоят на плечах своих предшественников и накапливают знания о том, как сочинять стихи и писать картины? Неужели он думает, что при написании истории парламентской демократии или романа вы не должны, по-виговски, рассказывать историю аккумуляции? Может ли он сказать, как будет выглядеть не виговская, правильная история этих областей культуры?
История представляет собой кумулятивную запись успехов и неудач, и претензия, что она может быть чем-то иным, – странный предрассудок исторической литературы последних пятидесяти лет. (Нетрудно представить, что Рорти и Вайнберг могли бы без труда согласиться друг с другом, если бы договорились о терминах.)
Важная особенность науки Галилея и Ньютона, Паскаля и Бойля состоит в том, что она была отчасти успешной и заложила основу для будущих успехов. Они не знали, что несет с собой будущее, но у них было ясное понимание того, чего они пытаются достичь. Они были уверены, что движутся вперед, и мы не можем исключить этот прогресс из нашей истории, как не можем исключить влияние, которое они оказали на тех, кто пришел после них. Точно так же мы не можем исключить успех из истории парламентской демократии или романа, однако демократии иногда терпят неудачи, а романы становятся хуже, а не лучше. Особенностью науки является то, что этот процесс не только кумулятивный, но, по всей видимости (это отличие не распознает словарь), и аккумулятивный. Прошлое не только формирует настоящее; в науке достижения прошлого отступают (за исключением случаев цензуры, а также вмешательства религии или политики) только для того, чтобы смениться еще большими достижениями настоящего. Эта необычная черта современной науки делает историю науки после 1572 г. уникальной историей прогресса, и становится неуместно писать историю науки в таком же скептическом тоне, как историю демократии или романа.
§ 4
Таким образом, эта книга была намеренно написана в противовес определенным условностям, которые укоренились «в наше постмодернистское время». Я убежден, что вскоре эти условности станут такими же загадочными, как те, благодаря которым была написана виговская политическая история. Что же служит движущей силой релятивизма и постмодернизма? Некоторые считают, что это в основном политическая приверженность мультикультурализму, которая требует пересмотра при столкновении культур. В целом эта точка зрения мне представляется верной. Альтернативный взгляд заключается в том, что постмодернисты не желают признавать существования «реальности». Но и в этом случае понятие «реальности» считается само собой разумеющимся, тогда как нам нужна история меняющейся природы реальности. Я считаю, что этот второй взгляд также содержит зерно истины. Настаивать, как это делают историки-постмодернисты, на тотальной случайности, на идее, что не существует такой вещи, как зависимость от первоначально выбранного пути, на том, что мы вполне могли бы и сегодня заниматься алхимией или ездить на велосипедах с колесами разного диаметра, – значит отрицать основанную на реальности логику, которая привела к успеху определенных теорий и технологий, тогда как остальные потерпели неудачу. Наряду с политической приверженностью к мультикультурализму, благородной по своим намерениям, но чрезвычайно проблемной на практике, мы также должны признать и иллюзию, что мы можем переделать мир по своему желанию, а также не менее значимую иллюзию, что никто не может нам сказать о нереализуемости наших замыслов. Политика мультикультурализма нашла реальное отражение в постколониализме и иммиграции. Но постмодернистская эпистемология также имеет иллюзорное отражение в том, что мы можем назвать политикой исполнения желаний, согласно которой единственным препятствием для переделки мира согласно нашим желаниям являются идеи у нас в головах. Мир может быть таким, каким мы хотим его видеть, потому что он преобразуется мышлением. Когда Шейпин и Шаффер говорят, что «именно мы… ответственны за то, что знаем», они, вероятно, имеют в виду, что знание может быть таким, каким мы решим его сделать, и если нам не нравится наука, как мы ее понимаем, то достаточно лишь захотеть, чтобы она была другой.
Таким образом, внутри релятивизма прячется мечта о всемогуществе, и эта фантазия, возможно, является компенсацией за бессилие и отставание от жизни, присущее академической жизни. В 1919–1920 гг. итальянский марксист Антонио Грамши выбрал своим лозунгом «пессимизм интеллекта, оптимизм воли». Политика последователей Фуко прямо противоположна: оптимизм интеллекта, пессимизм воли. Она провозглашает, что мы заперты в мире, созданном не нами, и одновременно настаивает, что препятствия к изменению мира создали только мы сами. Такой взгляд на политику впервые сформулировал близкий друг Монтеня, Этьен де ла Боэси. Монтень, чья преданность другу не знала границ, никогда не соглашался с этой точкой зрения.