Книга: В тени баньяна
Назад: Глава 19
Дальше: Глава 21

Глава 20

Когда мы вернулись домой, мама высекла меня. Она хлестала меня по спине тонким черенком пальмового листа, будто раскаленной проволокой. Пок и Мае умоляли маму остановиться, пытались вырвать меня у нее, но она велела не вмешиваться.
– Я – ее мать! – напомнила она старикам и добавила, обращаясь ко мне: – Я оставила тебя с сестрой. Ты должна была смотреть за ней. А ты ушла – и вот что случилось. Посмотри!
Радана лежала на циновке. Ее тело покрылось бугорками от укусов. Но я знала: дело не только в Радане или во мне. Мама вымещала на мне гнев и обиду за все, чего лишилась.
– Ты бросила сестру, поступила безответственно. Ты заслужила наказание. Сама виновата. Ясно? Ты сама виновата!
Я понимала. И не могла ничего сказать.
– Отвечай! Где ты была?
Удар пришелся по пояснице, и у меня вырвалось:
– Папа!
Мама принялась хлестать меня сильнее.
– Он. Тебя. Не слышит. – Каждое слово сопровождалось ударом. – Нечего. Плакать.
Я не плакала – я звала. Через открытую дверь я видела луну, яркую, бесстрашную. Папа. Он улыбался, заливая светом все вокруг. Я хотела, чтобы он прижал меня к себе, провел рукой по моей пылающей спине, собрал осколки моей разбитой любви. Хотела, чтобы он обнял маму, вернул ей нежность и красоту, преобразил ее, как он преображает ночь своим светом.
– Нечего плакать, – повторила мама. Слезы катились по ее щекам, оставляя длинные, блестящие полосы, похожие на следы ударов на моей спине. – Он не слышит тебя, понимаешь? Не слышит! Его больше нет!
Я понимала все. И не понимала ничего.
– Его нет!
– Прости! – закричала я, когда очередной удар рассек кожу на плече. – Прости, что его забрали из-за меня!
Мама остановилась, будто оцепенев от моих слов. Отбросив черенок в сторону, она упала на колени и зарыдала. Разбилась вдребезги, как разбиваются прекрасные, хрупкие мечты. И мир вокруг померк.

 

Той ночью небо плакало. Открыв глаза, я увидела маму, сидевшую на пороге хижины. На улице царила кромешная тьма, луна скрылась за пеленой дождя. Дождь пошел неожиданно, посреди сухого сезона – земля уже начинала трескаться без воды. «Чужой дождь», – сказала Мае, как будто его отняли у другой ночи. Крыша над нами опять протекала. Мае поднялась с постели и поставила кастрюлю в месте, где с потолка капала вода. Затем она подошла к маме. Та вся дрожала.
– Идем, дитя, идем. – Мае обняла ее за плечи.
Мама замотала головой, как ребенок, который не хочет, чтобы его утешали. Старуха вздохнула и, вернувшись в дом, легла на циновку рядом со мной.
Прошло несколько минут, и я услышала мамин голос.
– Сколько раз я спрашивала себя, Рами: что я могла сделать, чтобы удержать твоего отца? Ничего. Сделай я что-то или, наоборот, не сделай ты чего-то – его бы все равно не было сейчас с нами. Ты думаешь, я виню во всем тебя. Да, отчасти мне хотелось, чтобы ты чувствовала себя виноватой. На отца я злиться не могла, так как знала: он сделал это ради нас. Но правда в том, что никто из нас не мог его остановить. Такой уж он был человек: делал только то, что считал правильным. Никогда не изменял своим убеждениям. – Мама горько усмехнулась. – Поэзия возвысила твоего отца, Рами. Только он не понимал, что в этой вышине он у всех на виду. Рано или поздно его бы все равно заметили, даже если бы ты не сказала солдатам, кто он такой. – Она вздохнула и с этим вздохом как будто выпустила наружу все, что так долго держала в себе. – Слова могут вознести нас к небесам, а могут швырнуть в бездну, Рами. Возможно, поэтому я стараюсь не говорить лишнего.
Я закрыла глаза, считая удары капель о дно кастрюли: «Ток-ток-ток…»

 

Утром, выйдя на улицу, я увидела, как мама помешивает семена лотоса в кастрюле на огне. Рядом стояла кастрюля с дождевой водой. Я зачерпнула воды в ладони и смочила пересохшее горло. Мама протянула мне миску с семенами лотоса. Некоторое время она молчала и даже не глядела на меня, но когда я принялась за еду, вдруг заговорила.
– Однажды жила на свете мать…
Я едва различала ее голос, тихий, как шуршание листа посреди бескрайнего леса.
– Она души не чаяла в своей дочери, исполняла любые ее желания. Однажды ночью они играли в саду, и девочка, увидев в небе луну, попросила мать достать ее. Напрасно мать пыталась объяснить, что луна живет на небе и нельзя просто снять ее оттуда, как фрукт с дерева. Девочка, как любой ребенок, не понимала, что луна не игрушка, не вещь, что она никому не принадлежит. И горько плакала. Что оставалось матери? Она принесла ведро воды и показала дочери отразившуюся в нем луну: «Вот она, милая, твоя луна». Девочка обрадовалась и, опустив руки в ведро, часами играла с луной, глядя, как танцует и кружится в воде светящийся шар.
Я вдруг поняла, что мама впервые в жизни рассказывает мне историю. Раньше это делали только Кормилица и папа. Почему? Почему она никогда прежде не рассказывала мне историй? Слова могут вознести нас к небесам, а могут швырнуть в бездну… Почему теперь, когда словами уже ничего не исправить?
– Я готова на что угодно ради тебя, – сказала мама. – И я бы вернула его, если бы только могла.
Я взглянула в ее полные слез глаза. Из влажной глубины на меня смотрело папино лицо. Мама отвернулась, вытирая слезы ладонью. Затем, взяв пузырек с йодом, на который она выменяла одну из папиных рубашек, мама смазала мою спину. Ее прикосновения были мягкими, осторожными, словно она водила кистью по холсту.
И если вчера удар за ударом на меня обрушивался мамин гнев, теперь мазок за мазком меня утешала ее нежность.

 

Несколько дней спустя, когда мы с мамой на поле срезали рис, в лучах полуденного солнца, как мираж, возник силуэт Пока. Старик спешил к нам. Мама бросила серп и побежала ему навстречу. Малярия. Он сказал, что у Раданы малярия.
Мы вернулись домой. Мама сидела на полу, прижимая Радану к груди. Она набросила на плечи одеяло и накрыла им сестру, так что я не могла понять, кто из них дрожит: мама или Радана. Мае втащила корзину с горячими камнями, обернутыми в какие-то тряпки. Мама подняла на нее глаза и взмолилась:
– Я не могу унять озноб! Прошу вас, скажите, что мне сделать.
Мае забрала у нее Радану и, плотно закутав крошечное тельце в одеяло, положила на циновку. Затем она начала обкладывать сестру горячими камнями. Радану по-прежнему била дрожь, ее зубы громко стучали. Ужасный звук, подумала я, будто животное грызет собственную кость.
Приступы озноба начались еще утром. Первый случился вскоре после нашего ухода, рассказал Пок, однако дрожь была не такой сильной, и они с Мае решили, что это простуда. У Раданы не было жара, поэтому поначалу они не особенно тревожились и тем не менее не спускали с нее глаз. Приступы стали сильнее, каждый новый длился дольше предыдущего, и в конце концов у них не осталось сомнений: малярия. Пок и Мае, как и многие жители деревни, когда-то сами переболели малярией и хорошо знали симптомы: сначала озноб, затем жар и наконец пот градом и жуткая головная боль. Кажется, озноб достиг пика. Всю хижину трясло вместе с Раданой.
Взяв из корзины последние два камня, Мае положила их Радане на грудь и на живот. Придерживая камни, она накрыла сестру своим телом, словно курица, которая хочет согреть цыпленка. Старуха лежала так, пока приступ не прошел, перейдя в мелкую дрожь. Потом села рядом с Раданой и хотела о чем-то попросить маму, но та от испуга не могла пошевелиться, и старухе пришлось обратиться за помощью ко мне.
– Твоя сестра захочет пить. – Она кивнула на дверь. – Сходи посмотри, готова ли вода.
Снаружи Пок следил за очагом, на котором грелся чайник. Вода закипела. Подняв крышку, Пок стал обмахивать чайник веером из пальмового листа, чтобы остудить воду. Я присела на корточки напротив Пока и, не решаясь взглянуть ему в глаза, спросила:
– Это из-за меня, правда? Из-за меня Радана заболела.
Пок перестал махать и, немного помолчав, ответил:
– Твоя сестра заболела, потому что ее укусил комар. Малярийный комар. Ты не виновата.
Услышав его слова, я окончательно уверилась в том, что виновата в болезни сестры. Иначе зачем Поку убеждать меня в обратном? Нет, не я заразила Радану малярией, но я не уберегла ее от комариных укусов.
Мы принесли чайник в хижину. Как и говорила Мае, после приступа Радану мучила страшная жажда. Она визжала, требуя воды, рвала на себе волосы, царапала шею, до крови кусала нижнюю губу. Но как только она напилась, озноб вернулся, ее снова затрясло, начался жар. Приступы шли один за другим. Скованная страхом, я беспомощно наблюдала за страданиями сестры и не могла отделаться от чувства, что она страдает из-за меня.

 

Когда мне было два или три года, я узнала, что моя правая нога короче и меньше левой. Я знала это точно так же, как то, что у меня вьющиеся – а не прямые – волосы или что круглое родимое пятно у меня на правом, а не на левом плече. Став старше, я начала замечать, что у других детей ноги одинаковые, и поняла: я не такая, как все. А еще у моей особенности имелось название. Полиомиелит. Когда я спросила у взрослых, что это такое, откуда оно берется и, самое главное, почему у меня оно есть, а у других детей нет, никто не мог дать мне толковый ответ. «Если нас лишают чего-то, – попытался однажды объяснить папа, – взамен мы получаем нечто более ценное». Любовь – вот что я получила взамен. Ослепительно красивую упаковку, атласную бумагу с шелковой лентой, в которую обернули мой непрошеный подарок – полиомиелит, и, пораженная этой красотой, я сохранила ее и полюбила больше, чем сам подарок. Любовь стала моим утешительным призом, и ребенком я получала ее в избытке – от взрослых, которые были рядом и заботились обо мне, которые создали прекрасный мир моего детства. Сначала любовь помогла мне свыкнуться с мыслью о хромоте. А потом и вовсе стала моим лекарством от любых печалей. От разочарования – когда я поняла, что полиомиелит вовсе не подарок, а болезнь, сделавшая меня калекой; от досады – когда я видела свои движения в зеркале; от возмущения – когда посторонние люди говорили мне, что у меня хорошенькое личико, а вот с ногой мне, бедняжке, не повезло. Если бы не печаль, с которой мама иной раз смотрела на меня, я могла бы сказать, что научилась не обращать внимания на свой изъян. Я верила, что любовь во всех ее проявлениях – забота и нежность близких людей, безопасность, уют, красота окружающего мира – защитит меня от любых невзгод.
Малярия. Это тяжелая болезнь? Она быстро пройдет или, как полиомиелит, оставит следы, нанесет Радане непоправимый вред? Я не знала ответов.
Малярия не отпускала Радану несколько дней, словно злой дух вселился в ее тело и терзал его безумной пляской. Она могла трястись и стучать зубами, точно сошедший с рельсов поезд, а через минуту уже металась в жару, горячая, как огонь, закатив остекленевшие глаза. Когда жар спадал, температура резко снижалась и сестра на глазах из пунцово-красной становилась мертвенно-бледной, с нее ручьями тек пот, пропитывая одежду, одеяло и все, с чем соприкасалось ее тело. В эти минуты озноб бил Радану с такой силой, что мне казалось, у нее сломаются кости и, как у стариков, выпадут зубы. Иногда между приступами она в бреду кричала: «Морож, мама! Морож!» Разумеется, у нас не было ни мороженого, ни даже льда. Только кипяченая вода, которую мы постоянно давали ей, словно чудодейственное лекарство. Лихорадка сменялась болезненными спазмами, и, видя, как мучается Радана, мы сходили с ума от горя.
Только что закончился очередной приступ. Щеки Раданы пылали, точно горячие угли, глаза остекленели, как у рыбы. Мама взяла сестру на руки и нежно баюкала, прижавшись подбородком к ее лбу. Мае присела рядом и растолкла в чайной ложке две маленькие желтые таблетки. Мама нашла таблетки, завернутые в клочок бумаги, в кармане одной из папиных рубашек. Сначала я подумала, что это аспирин, но затем прочла на клочке: «Тетрациклин». Я сразу узнала папин почерк. Под иностранным словом – видимо, названием лекарства – он написал транскрипцию на кхмерском. Две маленькие желтые луны. Он оставил их как напоминание о себе.
Мае добавила в порошок немного кипяченой воды и кивнула маме. Та двумя пальцами зажала Радане нос, а Мае быстро сунула ложку ей в рот. Сестра стала сопротивляться, судорожно хватать ртом воздух, но все-таки проглотила лекарство. Как только Мае вытащила ложку у нее изо рта, а мама разжала пальцы, Радана яростно завопила. Не знаю, что рассердило ее больше: зажатый нос или горькое лекарство. Радана стала вырываться, но мама крепко прижала ее к себе и укачивала, пока она не успокоилась и вопли не перешли в хныканье.
– Она росла здоровым ребенком. Никогда не болела. Она была само совершенство, когда родилась, – произнесла мама, глядя на Радану.
Я не поняла, к кому из нас – к Мае или ко мне – обращены мамины слова и что они значат. Она сравнивает Радану и меня? Или намекает, что я погубила совершенство сестры и теперь у Раданы тоже есть изъян, как у меня? Я повернулась к Мае. Она только вздохнула и, поднявшись с циновки, вышла из хижины. Мы остались втроем.
Положив уснувшую Радану на циновку, мама неподвижно смотрела на нее. Сестра была такой бледной – призраки решат, что она одна из них, подумала я. Она тихонько сопела во сне, глаза беспокойно двигались под опущенными веками, губы скривились в болезненной гримасе. Я ничего не смыслила в болезнях и все же думала, что у меня есть лекарство: я буду любить сестру так сильно, как никогда прежде не любила, всепоглощающей, беззаветной любовью, позабыв про зависть, которую всегда вызывало у меня ее совершенство.
Мама подняла на меня глаза.
– Когда ты заболела полиомиелитом, со мной рядом был папа. Я смотрела на твои страдания, не зная, как вынести эту муку. И не знаю, как вынести ее теперь. Мне нужно, чтобы ты была сильной – за нас обеих.
Тетрациклин. Папино стихотворение из одного слова. Я повторяла его про себя, словно заклинание, представляя, как волшебная сила лекарства лунным светом разливается вокруг тела сестры, защищая его от малярии. Тетрациклин. Он и моя любовь, во всех ее проявлениях, исцелят Радану.

 

На следующий день, придя на рисовое поле, мы набросились на работу, как ураган, а когда прозвонил вечерний колокол, поспешили домой к Радане. Промокшие и до смерти уставшие, мы легли рядом с сестрой и мгновенно уснули. Проснувшись ночью, мы с мамой поняли, что не вымылись после поля и отправились на реку, что текла за хижиной.
Я быстро искупалась, вытерлась кромой и, надев чистую одежду, пошла к фонарю, который мы поставили на землю у бамбуковой рощи. Что-то – может, ящерица – прыгало в ветвях у меня над головой. Как будто все ночные существа выбрались из своих укрытий, чтобы посмотреть на нас. Квакали лягушки, пели сверчки, а изредка в лесной чаще глубоко и протяжно ухала сова, и все вокруг на время умолкали, услышав ее печальный крик. Я с нетерпением ждала, когда мама закончит мыться. Она стояла на берегу, поливая голову водой из половинки кокоса. Мама казалось неподвижной, точно непомерная тяжесть давила на нее, сковывала по рукам и ногам. Как странно, в который раз подумала я, что мама, легкая, ускользающая, как бабочка, по-прежнему здесь, на земле, а папа, незыблемый, как каменная статуя, теперь является мне только во сне.
Мама бросила половинку кокоса на траву и отжала мокрые волосы. Я подошла и протянула ей сухую крому. Вытершись, она завернулась в нее и сбросила с себя мокрый саронг, а потом через голову надела чистый. Я решилась рассказать маме сон, который приснился мне этой ночью, перед тем как мы пошли на реку.
– Папа вернулся. – Я держала фонарь, пока мама застегивала рубашку. – Он принес мне два крыла. Но… – я медлила, – но он забрал Радану.
Мама подняла с земли мокрый саронг и принялась полоскать его в реке.
– Скоро мы тоже сможем вернуться домой, – продолжила я. – Так он сказал. Скоро ты и я сможем вернуться домой. Сейчас он возьмет только Радану, потому что она больна.
Мама выпрямилась и с силой выжала воду из саронга.
– Радана ведь поправится?
Мама замерла, напрягшись всем телом.
– Конечно. – Ее голос дрожал, как вода в реке, освещенная неровным светом фонаря. – Конечно, поправится. Почему ты спрашиваешь?
Я пожала плечами:
– Просто мне приснилось…
– Опять ты со своими снами, – оборвала меня мама. – Они как твои истории… игра воображения.
Что ее так расстроило? Я только хотела сказать, что папа забрал Радану, чтобы вылечить ее.
Но…
Мама выхватила фонарь у меня из рук и, не говоря больше ни слова, зашагала к хижине так быстро, как только могла, оставив меня стоять в темноте.
Я побежала за ней.
– А что снится тебе? – спросила я, разозлившись на непроницаемую печаль, о которую разбивались все мои попытки порадовать маму. – Что тебе снится? – Я хотела, чтобы она объяснила, почему Радане не становится лучше, и, если это моя вина, сказала, как я могу помочь. Или хотя бы нашла для меня слова, которые я смогу понять, рассказала мне историю с хорошим концом. – Расскажи! Даже если это неправда!
Мама остановилась, прямая как струна.
– Лотос раскрывается на рассвете, птица вылетает и возвращается к своей семье, – заговорила она, не поворачиваясь ко мне. – За это я люблю раскрывшиеся лотосы. Я вижу в них свободу, начало нового дня, возможность быть с теми, кого мы любим. Но знаешь, чем кончается эта история? Конечно, не знаешь, ведь я запретила Кормилице рассказывать грустную часть. Что ж, папа-птица, источая прекрасный аромат, вернулся в свое гнездо, где его ждала разгневанная мама-птица. Пока он сидел в лотосе, лесной пожар уничтожил их гнездо, и все птенцы погибли. Убитая горем, мама-птица обвинила папу-птицу в том, что он предал ее, провел ночь с другой. Нет, твой папа никогда не предавал меня в этом смысле. И все же он оставил меня одну посреди горящего леса, и я боюсь, что пожару не будет конца.
Я зарыдала, не понимая, что она хочет сказать.
– Да, папа оставил тебе крылья, Рами. – Мама резко повернулась ко мне. – Но учить тебя летать придется мне. Ты должна понять. Это не история – это реальность.

 

Прошло несколько дней. Мама поднялась до рассвета и, положив в карман рубашки папину серебряную ручку, тихо вышла из дома. Когда взошло солнце, она вернулась, пряча под рубашкой три початка кукурузы.
– Как Радана? – спросила мама, поднимаясь по лестнице.
– Так же, – ответила я.
– Мае давала ей лекарство?
– Да.
Я стала подниматься по лестнице вслед за мамой.
– А рисовой каши она много съела?
– Всю.
Она остановилась на пороге и посмотрела на меня сверху вниз.
– Ты сказала «всю»?
Я кивнула.
Мама бросилась в комнату.
– К малышке возвращается аппетит, – сказала Мае. – Хороший знак.
Мама улыбнулась, и эта улыбка была словно выглянувшее после дождя солнце.

 

Весь день, работая на поле, мама продолжала улыбаться.
– Вы вся в личных мыслях, товарищ Ана, – сказала ей Толстая. – Революция не признает личных мыслей.
Мама широко улыбнулась. Она вся сияла.

 

Кажется, Радана и правда шла на поправку. Ее больше не рвало. Она еще страдала небольшим расстройством желудка, но хотя бы начала есть и пища усваивалась. На бледные щеки понемногу возвращался румянец.
Радана, еще слишком слабая, чтобы сидеть, лежала на циновке, играя с катушкой белых ниток. Мама сидела рядом, расставляя швы на белом атласном платье Раданы, чтобы сестра могла носить его, когда выздоровеет и наберет вес. Я смотрела на крошечные розовые цветочки, украшавшие воротник, и бант-бабочку на спине. Интересно, где моя сестра будет щеголять в этом «нереволюционном» наряде?
В дверях показалась голова Мае. Старуха улыбнулась Радане.
– Погляди, кого я поймала для тебя! – проворковала она и вытянула вперед руку с веревочкой, на которой раскачивался игрушечный кузнечик, сплетенный из листьев кокосовой пальмы.
Радана посмотрела на Мае, затем на кузнечика отсутствующим взглядом. Она не радовалась игрушке. Мае повернулась ко мне.
– На самом деле это тебе, – вздохнула она.
Я взяла кузнечика и поднесла его к лицу Раданы. Я дергала за веревочку, чтобы кузнечик скакал, раскручивала ее, чтобы он летал по кругу, издавала разные звуки – все впустую. Пытаясь расшевелить сестру, я начала считать коричневые точки у нее на лице, оставшиеся от комариных укусов. Они были похожи на глаза. У Организации повсюду глаза и уши – как глазки́ у ананаса. Я развеселилась, воображая, что Радана – Организация. И вдруг губы сестры растянулись в улыбку, и с них сорвался сдавленный, больше похожий на икание смешок. Мама, отложив платье, придвинулась к Радане.
– Сделай так еще раз, – попросила она. – Рассмеши ее.
Весь вечер мы старались рассмешить Радану, и она смеялась, с каждым разом все дольше и громче.
На следующий день, закончив работу, мы быстро пошли домой – к Радане. Она, как и утром, лежала на циновке, повернутая набок голова покоилась на ее любимой подушке, глаза были чуть приоткрыты. Мае гладила ей живот, а Пок скрипучим, похожим на стон бамбука голосом напевал какую-то народную песню.
Мама опустилась на колени возле Раданы и погладила ее по щеке.
– Как поживает моя девочка? – прошептала она, убирая со лба сестры челку, которая теперь, на фоне исхудавшего лица, казалась слишком длинной.
– Она звала тебя, – сказала Мае, – «мам-мам-мам» – и смотрела на меня, как будто хотела, чтобы я покормила ее грудью!
Услышав «мам», Радана облизнулась.
– Она, должно быть, опять голодна, – предположила мама.
Она смотрела на сестру с таким умилением, с такой любовью. «Нереволюционные» чувства, мелькнуло у меня голове.
– Я уже давала ей кашу, – ответила Мае. – Съела все, как поросенок!
– А кассава? – осторожно спросила я. По дороге домой мы зашли к одному из местных жителей и обменяли папины часы – «Омега Констеллейшн» – на корень кассавы. – Она для Раданы?
Я не решалась спросить прямо. Я страшно стыдилась своего постоянного голода, считая его жадностью, проявлением слабости. Противный комок у меня в животе сжался, когда мы заговорили о еде.
– Нет, – сказала мама. – Для тебя.
Мама дала мне тарелку, в которой лежали куски вареной кассавы, посыпанные пальмовым сахаром. Одна из «влюбленных пальм» все еще давала сок, и нам удалось сделать небольшой кусок сахара. Я вдохнула сладкий аромат. Сахар таял, растекаясь по горячей кассаве и усиливая запах. Радана, лежавшая на циновке, подняла руку и залепетала:
– Мам… мам… мам…
Как корова Мае, подумала я.
Мама, глядя на меня, помотала головой.
– Это пока не для ее желудка.
– Мам, – требовала Радана. – Мам.
Так она просила молока, когда была совсем маленькая. И так она звала маму.
– Я здесь, – отозвалась мама. – Здесь, рядом с тобой.
Она щелкнула языком, пытаясь отвлечь внимание Раданы от тарелки у меня в руках.
– Мам! – завизжала Радана – если можно было назвать визгом вырвавшийся у нее звук.
– Я принесу тебе каши.
Радана показала на мою тарелку. И вдруг мое тело пронзила острая боль. Возникнув в животе, она рванулась в грудь и расправила там свои щупальца, как жгучая медуза, плавающая в морских глубинах. Боль была такой сильной, что я поморщилась. Мама вопросительно посмотрела на меня. Но я не знала, как объяснить то, что творилось со мной. Мое сердце обожгла внезапная любовь к Радане. К Радане, которая всегда портила мне жизнь просто потому, что была моей младшей сестрой. К Радане, которая еще не знала, что такое отчаяние, и даже толком не осознавала себя, но сейчас испытывала ту же физическую потребность, что и я, – утолить голод, выжить. Сестра продолжала показывать на мою тарелку.
– Да, там каша, – соврала ей мама. – Я тебе тоже принесу.
– Нет! – мотая головой, завопила Радана. – Хотю то!
– Знаю. – Мама взяла Радану на руки. – Будешь есть, когда поправишься. – И, повернувшись ко мне, велела: – Выйди на улицу и поешь там, быстро!
Я так спешила, что обожгла язык.

 

Наплакавшись, Радана начала засыпать.
– Мам… мам… мам… – сонно бормотала она.
– Ма-а-а… ма-а-а… ма-а-а… – вторила ей корова Мае.
Я заткнула уши. И все равно слышала обеих. Это было невыносимо.
Назад: Глава 19
Дальше: Глава 21