Книга: В тени баньяна
Назад: Глава 11
Дальше: Глава 13

Глава 12

Все произошло мгновенно. Только что он был жив – и вот он неподвижной тенью лежит на циновке. Невоплощенный замысел, тонкий набросок… Никто не ожидал его смерти. Просто жар, говорили все. Он должен был поправиться. Однако с того самого дня, когда господин Вирак приехал в храм и я взглянула на хрупкое тельце в складках кромы, я знала, что их малыш скорее дух, чем человек. И как все духи, он лишь отчасти принадлежал этому миру.
– Боги потребовали его назад, Рами, – сказала Бабушка-королева.
Она быстро приспособилась к нашей новой жизни: не жаловалась на то, что порции еды с каждым разом становятся все меньше, или на то, что приходится спать на жестком полу. Она изредка спрашивала про Ом Бао или Старичка, но услышав, что их нет с нами, кивала, словно к ней вдруг возвращалась память. Затем бабушкин взгляд снова становился рассеянным, и она возвращалась в свой мир.
– В мгновение ока, вдохнул – и уже не выдохнул, – прошептала бабушка мне на ухо. – Он и сам не ожидал.
Младенец и правда выглядел удивленным. Он лежал, разинув крошечный рот, и сколько взрослые ни пытались закрыть мертвые глаза, они все равно оставались распахнутыми. Я не могла отделаться от мысли, что он не был готов к смерти. Совсем кроха, он еще ничего не знал о мире и о себе, и легкость, с которой все случилось, поразила его.
Я попыталась представить, каково это – умереть на вдохе, а не на выдохе, как это обычно бывает.
– Как будто он зевает, – сказала я, наклонившись к Бабушке-королеве. – Должно быть, ужасно вот так задохнуться.
– Он избавлен от жизни, полной горя и сожаления. – Бабушка-королева принялась кивать головой. – Да, горя и сожаления…
Ее, единственную из взрослых, не потрясла внезапная смерть младенца. Бабушка смотрела на это с отрешенностью человека, который сам вскоре собирается покинуть мир.
Тата, сидя в своем углу, наблюдала за происходящим полными ужаса глазами, слово смерть бездомным скитальцем вошла в наше жилище и поселилась в нем, отвоевав себе место в этой обители призраков.
– Нет, не может быть, – бормотала Тата себе под нос. – Это не со мной.
Вокруг столпились люди. Господин Вирак, обхватив голову руками, скорчился на полу в дальнем углу их комнаты. Папа и Большой Дядя попытались вывести его наружу, чтобы он не слышал криков жены и не видел мертвого сына, но он наотрез отказался. В своей твердости он был похож на каменную глыбу, застывшую в углу. Он ни с кем не хотел говорить. Да и кто мог понять его? Мне хотелось сказать господину Вираку, что я понимаю. Не его горе, но то, как жестоко обошлись с ним боги. Зачем они подарили ему то, с чем сами не хотели расставаться?
Толпа в дверях расступилась. В комнату вошел музыкант, одетый как атяр: в черные штаны и белую рубашку. В руках вместо флейты он держал три благовонные палочки и большую бронзовую чашу с водой, в которой плавали лепестки лотоса.
– Пора, милая, – сказал он, опускаясь на колени рядом с женой господина Вирака. – Пришло время отпустить его.
Музыкант знал погребальные обряды и потому взял на себя обязанности атяра. Он похоронит ребенка по всем правилам, так, как не смог похоронить умершую в дороге жену.
– Мы должны отпускать тех, кто стал призраком, – тихо проговорил он, скорее себе, а может, сидевшему рядом призраку жены. – Пусть ты обретешь покой на своем пути. – И, повернувшись к двери, кивнул папе и Большому Дяде.
Они внесли маленький, похожий на выдвижной ящик, гроб. Толпа испустила горестный стон, как будто выдыхая то, что не успел выдохнуть умерший ребенок.

 

Это были мои первые похороны. Старшие женщины вымыли ребенка и, не найдя более подходящей ткани для погребального савана, завернули кукольное тельце в одну из белых рубашек господина Вирака. Они причесали младенца, несколько раз смочив головку водой из бронзовой чаши, чтобы уложить легкие, как пух, пряди. И все же волоски на макушке топорщились, точно молодые побеги риса. Удивительно, подумала я, как будто волосы единственные в его мертвом теле продолжают цепляться за жизнь. Впрочем, еще больше меня удивляло то, что дыхание, невидимое и невесомое, имеет такую власть над человеческим телом. Только что младенец радостно дрыгал ручками и ножками при виде мамы, а теперь лежит, равнодушный к ее безмерному горю, бездыханно-неподвижный, и взор его обращен в иной мир.
Закончив приготовления, женщины отдали крохотный сверток господину Вираку. Он бережно взял мертвого ребенка и, окропив его водой из чаши, совершил символическое омовение.
– Я, отец, любивший тебя, очищаю твою карму, избавляю тебя от страданий, чтобы ты мог свободно выбрать свой путь, – тихо произнес господин Вирак.
Он передал сверток жене, и она повторила слова и движения мужа.
У меня в глазах стояли слезы. Я вспомнила, как после «ухода» Ом Бао не понимала, что такое скорбь. Жизнь, полная горя и сожаления, уместилась в один миг, когда мать, захлебываясь рыданиями, эхом повторяет последний вдох умершего ребенка.
Музыкант забрал младенца у жены господина Вирака и положил его в гроб, который наспех сколотили из обломков парты, найденных среди мусора на задворках храма. Когда музыкант закрыл крышку, я увидела на ней нацарапанные детским почерком слова: «Знает тот, кто учится, находит тот, кто ищет».
Что можно найти, когда все потеряно? Когда перед тобой стоит детский гроб? Я разозлилась на богов за то, что они выбрали самого маленького среди нас и забрали его себе. Кто сказал, что у них одних есть право любить ребенка? Что только они умеют любить? Даже несмышленая Радана умеет. Когда гроб выносили из комнаты, она посылала ему вслед воздушные поцелуи и все спрашивала у мамы:
– Малыс? Мама, малыс?
– Да, милая. Малыш спит. Скажи ему «спокойной ночи», – кивнула мама.
И она еще крепче прижала к себе Радану, будто хотела показать, что и боги, и призраки, пусть даже самые могущественные, бессильны против привязанности матери к своему ребенку.
На улице посреди школьного двора лежали сваленные в кучу ветки и пальмовые листья. Странно было видеть погребальный костер в таком месте, но ранее господин Вирак нарушил свое молчание единственной просьбой: чтобы тело сожгли здесь. Как будто погребальный костер у дома, где они жили всей семьей, заставит его наконец поверить в смерть сына.
Погребение проводил монах, которого заставили отречься от обетов. Я узнала его. Он приехал с господином Вираком, и проходившие мимо люди смотрели на него с почтением, а старшие называли его «Мудрый Учитель», хотя на вид монаху было не больше тридцати лет. Сегодня он, как и в тот день, оделся в мирскую одежду: рубашку и штаны. Когда-то гладко выбритая, голова покрылась щетиной. Без шафранового одеяния он казался обнаженным, уязвимым, лишенным особой силы, которой, как мне всегда казалось, обладают монахи.
– Как бы ни был прекрасен лотос, даже его аромат и краски однажды меркнут, – произнес нараспев монах, левой рукой прижимая к себе бронзовую чашу, а правой помешивая воду веткой жасмина, – так и наше тело увядает, обращается в прах. – Он окропил гроб водой. – Аникка вата санкхара – всякая жизнь преходяща. Все меняется, ничто не длится вечно. Из-за привязанностей и желаний мы попадаем в бесконечный круговорот рождений и перерождений, колесо сансары. – Монах обходил костер, окропляя водой гроб, землю и головы собравшихся людей. – Каттари ария саккани… – В его монотонном чтении звучали отголоски молитв сотен монахов.
Подойдя к убитым горем родителям, монах остановился в нерешительности, и губы его задрожали, точно он не находил слов. Внезапно он сделал то, что запрещено монахам, – дотронулся до господина Вирака.
– Горе стихнет, – сказал он, положив руку ему на плечо, не как монах, но как тот, кто разделяет его скорбь. – Сейчас в это трудно поверить, друг мой, но оно пройдет и, подобно цветку, оставит после себя новое семя. – Монах, не отрываясь, смотрел в полные слез глаза господина Вирака.
Потом слегка кивнул музыканту, и тот, опустившись на колени, поджег костер зажигалкой. Гроб с телом младенца занялся пламенем. Господин Вирак и его жена рухнули на землю, в том месте, где были начерчены классики, и зарыдали: он – беззвучно, она – в голос. Вскоре им вторил целый хор голосов. Колыбельная из слез.

 

Погребальный костер еще горел, когда пришли солдаты Революции и велели всем собраться во дворе. Дети попросили меня сыграть с ними в классики, однако играть было негде. Квадраты классиков оказались под костром. На земле тлели угли, а воздухе, точно светлячки, слетевшиеся, чтобы вместе с нами оплакивать смерть ребенка, носились искры. И только среди солдат Революции царило небывалое воодушевление.
– Организация знает, кто вы! Кто чем занимался; кто был богат, а кто – беден; кто жил на вилле, а кто – на улице; кто камбоджиец, а кто – иностранный шпион! У Организация повсюду глаза и уши – как глазки́ у ананаса! Вам незачем врать и прятаться! Выйдите вперед! Назовите себя!
Организация слеп, подумала я. И глух. Он угрожает и командует, посылает к нам эти тени, которые с восторгом превозносят его, вместо того чтобы плакать и скорбеть или хотя бы молчать из уважения к чужому горю. Он разве не знает, что у нас похороны?
– Посвятите себя Революции! Военные, инженеры, врачи, дипломаты! Те, кто занимал какую-либо должность при старом режиме! Выйдите вперед!
От их настойчивых призывов невозможно было спрятаться, и только голоса призраков заглушали их. Призраки соболезновали людскому горю. Видимо, они появились из тьеддеев. Я взглянула на ступу. В рассеянном свете сумерек ее длинный золотой шпиль напоминал удочку, закинутую с неба на землю. Еще одного поймали! Рыба? Головастик? Нет, это семя. Новое семя… Они пели, радуясь возвращению ребенка в их мир. Мы по ошибке отдали тебя людям, а теперь забираем назад, ты принадлежишь нам.
– Вы должны выйти вперед! Должны служить стране! Славному делу Революции! Выйдите вперед!
Никто не вышел. Ребенок умер – на сегодня достаточно потерь.

 

– Смотри, Рами. – Папа показал на луну в вышине. – Это вторая луна нового года. – Он пересчитал дни по пальцам. – И не какая-нибудь, а полная. Неудивительно, что светит так ярко. И правда, тигр должен уйти, уступив место кролику.
Мы вышли посидеть на обнаженных корнях баньяна, который рос под окнами нашей комнаты. Несмотря на поздний час, было светло, словно ночь, скорбя вместе с нами, вместо привычного черного облачилась в траурный белый наряд.
– Прошлой ночью она не была полной, – пробормотала я в ответ. Я чувствовала себя совершенно обессиленной, опустошенной, словно долго шла по дороге, ведущей в никуда. Все, кроме нас с папой, легли спать сразу после похорон, измученные, потрясенные случившимся. – Это точно одна и та же луна?
Разумеется, одна и та же. Просто мне не хотелось говорить о том, о чем я думала на самом деле: свет, которым залито все вокруг, – не только от луны. Погребальный костер превратился в груду пылающих углей, как будто на школьный двор, обращая в пепел все на своем пути, упала звезда. В воздухе витал едкий запах, и я вспомнила, как однажды, когда Ом Бао готовила на кухне, в печь свалился геккон. Ящерица погибла в огне, а меня потом целый день воротило от еды – все пахло горелым мясом.
– Не похожа, правда? – тихо сказал папа, не отводя глаз от луны. – Все меняется так быстро, Рами, мир уже не тот, что был сегодня утром.
Действительно, неужели с тех пор, как мы смотрели на луну, игравшую с нами в прятки, и папа рассказывал про Самбата, прошел всего один день и за это короткое время умер ребенок? Еще утром он жил, а вечером стал горстью пепла, и его смерть запомнилась всем больше, чем его жизнь. Удивительно, как такой маленький человечек оставил после себя такую огромную пустоту. Будто целые недели выпали из жизни, сгорели дотла вместе с крошечным гробом.
– И все-таки луна – одна, – продолжил папа, и голос его был далеким, как ярко-белый лик ночного светила. – Откуда ни смотри на нее, она всегда одна и та же. – Он сглотнул. – Ты знаешь, я родился в год Тигра, 1938-й. Сейчас мне тридцать семь лет – уже старик, наверняка думаешь ты! – Он слегка усмехнулся и, обернувшись ко мне, добавил: – В одной из своих многочисленных жизней Будда был Тонсай Бодхисатом – бодхисаттвой, просвещенным существом в обличье кролика.
Будда-кролик?
– Однажды в полнолуние Индра решил превратиться в старого брамина и испытать доброту Тонсай Бодхисата, чтобы понять, достоин ли тот лучшего перерождения. – Папин голос словно спустился с небес и теперь вился вокруг меня, оставляя в воздухе легкие, как дым, следы – очертания новой сказки. – «Я так голоден, малыш, – сказал он кролику. – Позволь, я съем тебя?» Тонсай Бодхисат, проникшись состраданием к изнуренному голодом отшельнику, согласился. Он развел костер, стряхнул с себя насекомых и прыгнул в огонь. Но в ту же секунду Индра бросился кролику на помощь, выхватил из пламени его душу и улетел с ней на луну. Он вырезал Тонсай Бодхисата на сияющей поверхности луны и сказал кролику: «Пусть мир знает о твоей доброте». – Папа улыбнулся и снова посмотрел на небо. – Вот почему, Рами, глядя на полную луну, мы видим кролика.
Я стала искать очертания кролика, тонкой гравировкой нанесенные на лунный шар. Когда-то Кормилица научила меня различать их, рассказав другую историю. На луне можно увидеть кролика, склонившегося над костром, потому что кролик – хранитель Вечного Огня. Выходит, кролик склонился над своим собственным погребальным костром?
– Когда небо окутывает ночная мгла, когда мир лишен солнца и надежды, луна – единственный источник света, – прервал мои размышления папа. – Как бы мне хотелось очутиться на луне, Рами… – Он перевел взгляд с луны на меня и замер на полуслове.
Я ждала. Папа моргнул и отвернулся. Я знала, для чего он не может подобрать слова. Смерть – переход, путешествие в другой мир, и этот мир может оказаться прекраснее нашего. И пусть огонь поглотил тело ребенка, душа его отправилась на луну, и там, высоко в небесах, ей уже ничего не страшно. Некоторые вещи очевидны, не нуждаются в папином объяснении, как, например, желание покинуть этот мир, уйти туда, где нет боли и горя. И я хотела, чтобы папа знал, что я его понимаю.
– Мне тоже, – отозвалась я. – Мне бы тоже хотелось очутиться на луне.
И все же тревога не оставляла меня. Подняв глаза к небу, я поняла, что не вижу того, о чем говорил папа. Не обладая даром поэта, я не могла разглядеть в сиянии лунного диска метафору надежды. Вместо нее я видела огромную, зиявшую посреди неба дыру, в которой мог исчезнуть мой отец.

 

Шли дни, луна нарастала и убывала, а мы продолжали жить в храме. Я старалась не отходить от папы ни на шаг, с ужасом представляя, что где-то притаился и сердито глядит на нас Индра. Он не станет разбираться – просто найдет папу в толпе и, подвергнув какому-нибудь испытанию, заберет у меня. Я следовала за папой по пятам, ловила каждое движение, с подозрением относилась к незнакомцам – вдруг они пришли за ним? Когда папа шел куда-нибудь, я бросалась следом и хватала его за руку, порой так крепко, что он невольно морщился. Наверное, он жалел, что завел тот разговор так рано и сказал так много, а может, наоборот – что завел его так поздно и сказал так мало.
Однажды папа взял меня в город, и там мы узнали, что старика уборщика, а также других, более состоятельных жителей Ролокмеаха – землевладельцев, чиновников, мелких торговцев – посадили в грузовик и увезли куда-то. Никто не мог сказать, куда именно забрали нашего друга и почему – он ведь явно не принадлежал ни к одной из этих групп. Местные не очень-то хотели распространяться о том, что они знали или предполагали. Возможно, боялись, что их ждет та же участь. Нам оставалось только гадать. Когда папа попытался разузнать что-то у солдат Революции, охранявших храм, один из них спокойно, словно это было нечто, само собой разумеющееся, ответил:
– Того, кто пустил корни, нужно вырвать и пересадить в другое место.
Пустил корни, вырвать, пересадить. Вокруг все время звучало что-то подобное. Эти слова произносили так, что они наполнялись ненавистью и злобой. Даже я, семилетний ребенок, чувствовала их категоричность: ты либо за Революцию, либо против нее. Никаких сомнений, никаких компромиссов. У старого уборщика слишком много «плохих» связей: город, храм, монахи, а теперь еще и мы, – ему нельзя доверять. «Сорняки нужно выпалывать, пока они не разрослись!» – кричали солдаты. «Братья и сестры, товарищи, вместе мы должны сформировать новое политическое сознание. Мы должны отказаться от старых привычек и желаний, пожертвовать личными интересами во имя общего блага…» – вторили им камапхибали спокойными, монотонными голосами.
Слушая их речи, наблюдая, как они двигаются, как держат себя, я невольно думала: что, если в прошлой жизни они были буддийскими послушниками? Что, если, подобно уборщику, подростками мели храм и учились читать и писать, повторяя наизусть буддийские истины? Жизнь есть страдание, причина всякого страдания – желание, но мы можем положить конец страданию, если выберем правильный путь…
– Славный путь Революции не лишен преград, – заявил молодой человек в очках, снова собрав всех на школьном дворе.
По обе стороны от него стояли камапхибали постарше. Сегодня их было только трое, и меня вдруг осенило: тот, что в своих очках похож на сову, вовсе не главный, он даже не представитель камапхибалей, как мы подумали, – он новичок. Старшие проверяют его, предоставляя возможность руководить. Так монахи испытывают послушника, его готовность стать одним из них, предоставляя возможность на деле доказать знание священных текстов.
– Мы прошли сквозь джунгли, – вещал новичок, – преодолели реки и горы, не раз бесстрашно сражались на поле боя, чтобы оказаться здесь, перед вами.
Он чем-то напоминал мне папу. Может, тем, что говорил как поэт – искренне и с уважением к словам: каждое из них было не просто набором звуков, а имело значение и ценность. Он тщательно подбирал их и произносил с серьезным, торжественным видом. – Нам нужна ваша помощь, чтобы создать новый мир. Камбоджу, которая будет демократической, процветающей и справедливой.
Собравшихся не трогали его слова. На лицах читались усталость и равнодушие. Так выглядят прихожане, утомленные длинной, однообразной проповедью. И все же никто не осмеливался уйти. Собрания теперь проводились чаще – каждый вечер, примерно в одно и то же время, когда спадала жара. Женщины готовили ужин, поэтому на школьном дворе собирались только мужчины. Возможно, этого и добивались камапхибали: сначала заполучить мужчин. Я всегда ходила на собрания вместе с папой. Держалась рядом, крепко вцепившись в его руку. Сидела у него на коленях или засыпала на руках во время особенно скучной речи.
В тот вечер, однако, мама велела мне остаться и присмотреть за Раданой и близнецами, пока она готовит ужин. Положив подбородок на подоконник, я наблюдала за собранием издалека. На улице мама и тетя Индия резали овощи и разводили костер для риса, время от времени посматривая на папу и Большого Дядю. Они и еще несколько человек держались особняком, в стороне от остальных мужчин, окруживших камапхибалей широким кольцом. Опустив голову и скрестив руки на груди, папа, едва ли не единственный, слушал речь. Обычно я не замечала у него такого интереса. Рядом Большой Дядя разминал плечи и украдкой поглядывал на старшего брата. Кажется, папино задумчивое молчание беспокоило его намного больше, чем камапхибали с их удивительно знакомыми, но по-прежнему туманными речами.
– Товарищи, только взгляните, как страдают люди вокруг, и вы поймете: нам нужна ваша помощь. Вы должны пойти с нами, ваши знания и навыки могут принести пользу.
И толпа вдруг откликнулась на эти слова, встрепенулась. Отсутствующие взгляды стали осмысленными, головы закивали в знак согласия.
Двое старших камапхибалей заметили оживление. Воспользовавшись моментом, один из них достал что-то из кармана рубашки. Сложенный вчетверо блокнотный лист с истрепанным краем, похожим на кружевную тесьму. Камапхибаль развернул лист и начал зачитывать длинный список имен.
– Вонг Тянтха, Конг Вирак, Им Бунленг, Сок Сонат, Тян Косаль…
Мне показалось, я услышала нашу фамилию. Впрочем, он мог сказать «Синн Соват». У кхмеров так много похожих фамилий: Сейсарит, Сирейрат, Сим Соват.
– …Пен Сокха, Кео Самон, Рат Раксмей.
Список закончился. Камапхибаль сложил лист по сгибам и убрал в карман. Затем сощурил глаза и, как фокусник, которому нужны добровольцы из зрительного зала, стал искать кого-то в толпе. Все стояли, не шелохнувшись, затаив дыхание. Казалось, даже небо застыло у нас над головой белым полотном. Камапхибаль, громко топая, выступил вперед – раз никто не хочет, решать будет он. Он сам выберет жертву.
– Его Высочество Сисоват Аюраванн. Принц… принц и поэт, – прочел камапхибаль, снова развернув список.
Что-то с грохотом упало на землю. Мой взгляд метнулся туда, откуда раздался звук. Это мама уронила кастрюлю с рисом, которую не успела поставить на огонь. Белые зерна, похожие на муравьиные яйца, разлетелись по земле. Я вновь посмотрела на папу. Он стоял неподвижно, в той же позе – опустив голову и скрестив руки на груди, – и ни один мускул не дрогнул на его лице. Большой Дядя повернулся к нам – в его глазах застыл ужас.
– Для нас честь принять вас в свои ряды, Votre Altesse, – восторженно произнес камапхибаль. – Вы послужите примером для других. Пожалуйста, выйдите вперед, Altesse.
Камапхибаль ждал. И снова – ни малейшего движения.
– Товарищ Аюраванн, мы знаем, что вы здесь. Пожалуйста, обозначьте свое присутствие.

 

В нашей комнате царило смятение.
– Это уловка, – затараторил Большой Дядя. – Они только делают вид, будто знают, что ты здесь: хотят таким образом выманить тебя. Знай они по-настоящему – уже вытащили бы тебя из толпы, а так у них только лист бумаги со списком, они не знают, что ты здесь. Это уловка, ты должен подождать, послушай меня, Аюраванн, не ходи, не говори им, что ты здесь. Они не знают тебя в лицо. Ты можешь исчезнуть, стать невидимым. Еще не поздно. Прошу тебя… – У дяди перехватило дыхание.
Папа ничего не ответил. Он смотрел на меня, только на меня. Сцепив руки на животе, он как будто старался посреди всеобщего страха и отчаяния сберечь для меня немного спокойствия.
– Ты не можешь пойти, – заявила мама. Она встала перед папой, и ему пришлось взглянуть ей в глаза. – Я не пущу тебя. Арун прав: еще не поздно. Не смей отчаиваться. – Она вся дрожала.
Папа не мог ее утешить. Он не двигался с места и продолжал смотреть на меня, словно хотел, чтобы я видела его и знала: он здесь, со мной, все будет хорошо, ничего не случится.
– Ты должен бежать, – предложила бившаяся в истерике Тата. – Но куда? Повсюду ловушки. Они ловят как зверей.
Папа молчал. В его молчании я слышала множество голосов, и каждый рассказывал свою историю. Я не знала, какую слушать, какой верить.

 

– Знаешь, зачем я рассказывал тебе истории, Рами? – спросил папа, когда мы с ним, оставив всех с их переживаниями, укрылись в павильоне для медитаций.
Я помотала головой. Сейчас я ничего не знала, ничего не понимала.
– Я боялся, что ты не сможешь ходить, и хотел подарить тебе способность летать. – Его голос звучал так спокойно, умиротворяюще, словно это был самый обычный вечер и самый обычный разговор. – Я рассказывал тебе истории, Рами, чтобы у тебя были крылья и ничто на свете не могло стать для тебя клеткой: ни имя, ни титул, ни твое собственное тело, ни страдания этого мира. – Папа поднял глаза на деревянного Будду в углу павильона и, словно уступая ему в каком-то споре, тихо произнес: – Да, верно, страдания повсюду: старик уборщик исчез; ребенок умер, и гроб ему сделали из парты; мы вынуждены жить в классах, где обитают призраки; эта священная земля залита кровью убитых монахов. – Он сглотнул и взял в ладони мое лицо. – Больше всего на свете, Рами, я хочу, чтобы ты жила. Если для этого я должен страдать, я готов отдать свою жизнь в обмен на твою, как однажды был готов отдать все, лишь бы ты могла ходить.
Я замотала головой. Как можно согласиться на такой бессмысленный, жестокий обмен? В моем мире все просто: он – мой отец, я – его дочь, мы должны быть вместе. Моя жизнь немыслима без папы. Я хотела сказать ему об этом и не находила слов. Я снова замотала головой. Нет.
По его лицу, словно рябь по поверхности пруда, прошла дрожь, оно исказилось от боли.
– Я рассказываю тебе эту историю – это ведь тоже история, – чтобы ты жила. Меня зароют в землю, а ты будешь летать. Ради меня, Рами. Ради своего папы ты будешь парить высоко в небе.
Я не ответила. Мне хотелось, чтобы папа замолчал. Его слова звучали как прощание.
Он отстранился и сделал глубокий вдох.
– Знаю, сейчас ты не понимаешь, но однажды поймешь. – Из внутреннего уголка его правого глаза ручьем текли слезы. Ручей мягко, словно лаская папино лицо, струился вдоль носа и, задержавшись ненадолго в ложбинке у ноздри, катился дальше. – Прости меня тогда. Прости за то, что меня не будет рядом…
Не договорив, он закрыл лицо руками и зарыдал. Вместе с ним рыдали теводы – как будто стая птиц с шумом вспорхнула в темнеющее небо.
Назад: Глава 11
Дальше: Глава 13