Голос тех, кто юн
Византийская библиотека
Визит патера Сивича
В каком бы уголке нашего старика-дома я ни укрывался — приход священника чувствовал всегда. Даже в самых дальних комнатах верхнего этажа, закрытых и помещенных для меня под запрет, меня настигало совершенно определенное чувство. Атмосфера дома вдруг как-то менялась, сперва на довольно-таки тревожную, потом — на довольно-таки привлекательную. Как будто некое новое присутствие вторгалось в наполненный отзвуками воздух, в свет хмурого утра, ложащегося на темное дерево половиц и выцветшие морщины старинных обоев, и я вдруг осознавал, что попал в центр разворачивающегося кругом меня незримого действа. Мои ранние представления о великом племени священнослужителей простыми не являлись — напротив, в своих запутаннейших лабиринтах они совмещали извечно противостоящие друг другу ощущение беспредметного страха и странное чувство принадлежности. Чем больше думаю я о прошлом, тем более важным мне видится то чувство, что предваряло приход патера, — равнозначным по важности самому визиту. И я не питаю стыда к себе из-за того, что намеренно длил эти одинокие минуты.
Большую часть дня я пребывал в уединении в своей комнате, за своими обыкновенными детскими занятиями, приводившими хорошо заправленную койку в совершеннейший беспорядок. Затачивая карандаш в сотый раз и стирая толстый серый ластик в ничто, я почти признавал за собой поражение: бумага бросала мне вызов, сокрыв в своей одноцветной текстуре сонм незаметных ловушек, призванных помешать мне достичь цели. Но сей мятежный настрой снизошел на меня не так давно — как и разрыв в доверительных отношениях между мной и моей творческой лабораторией.
Завершенная часть рисунка являла собой животрепещущую фантазию о внутреннем убранстве некоего монастыря, с туннелями и сводчатыми пенетралиями, не претендующую притом на подробность путеводителя. Тем не менее предельная точность отдельных частей картины значила много для меня. Например, ряд колонн, резко сужающихся в перспективе, убывающей во мрак. И конечно же, тот некто, спрятавшийся за одной из колонн и смотрящий из тени: видны лишь силуэт, лицо и прижатая к серому столбу рука. Руку я отрисовал с надлежащей тщательностью, но, когда дело дошло до страха, искажающего лицо смотрящего, никакие потуги не давали желаемого эффекта. Я хотел нарисовать безумное лицо человека, застывшего перед собственным роком, неизбежной погибелью, но карандаш меня не слушался. В глазах вместо требуемого испуга читалась какая-то кретиническая озабоченность. После перерисовки и вовсе стало казаться, что мужчина нисколько не испуган, а этак по-дружески улыбается наступающей смерти.
Можно понять, почему я позволил себе отвлечься на визит патера Сивича. Острие карандаша замерло на бумаге, взгляд мой стрельнул туда-сюда, проверяя углы, занавес и приоткрытый шкаф на предмет чего-то, что явилось поиграть со мной в прятки. Я услышал методичную поступь в коридоре, она остановилась у двери моей спальни, а потом голос отца, приглушенный цельнодеревянной панелью, приказал мне спуститься вниз и встретить нашего посетителя.
Внизу мне была уготовлена еще одна ловушка — западня обманутых ожиданий. Я-то думал, что гостем нашим снова стал патер Орн, часто захаживавший к нам и бывший своего рода духовным наставником и другом нашей семьи. Но, спустившись по лестнице и увидев странный черный плащ и черную же шляпу на вешалке у входной двери — этакая давняя неразлучная пара, так они вместе смотрелись, — я понял, что ошибаюсь.
Из гостиной доносился мягкий отзвук разговора. Шелестяще-сонные ноты в нем были на совести патера Сивича — он скорее шептал, чем говорил вслух. Вольготно восседал он в самом широком кресле — к нему-то и провела меня мать почти сразу. Пока меня представляли, я молчал, да и несколько захватывающих минут после провел, не решаясь раскрыть рот. Патер Сивич решил, что в эту восторженную немоту меня вогнала его причудливая трость, — о чем и сказал; в его голосе вдруг прорезался иностранный акцент, на который до этого я не обращал внимания. Он протянул ее мне, и я повертел в руках этот вытянутый грозный деревянный шпиль. На самом деле очаровал меня не он, а патер собственной персоной — особенно тот факт, что кожа на его круглом лице была будто присыпана меловой пылью.
Меня усадили в кресло напротив, но я устроился так, чтобы взгляд падал немного под углом. Собственно, одним лишь взглядом я и мог участвовать в беседе — смысла слов, полусонной музыкой заполонивших гостиную, я не понимал. Моя сосредоточенность на лице священника полностью изгнала меня из мира хороших манер и вежливых разговоров. Причина была не только в этой его гипсовой бледности и припорошенности, но и в странной незаконченности и обезличенности черт — я будто смотрел на недоделанный слепок из мастерской кукольника. Патер Сивич улыбался, щурился и проявлял иную мелкую активность лицевых мышц, но все это смотрелось чужеродно. Что-то важное, что-то человеческое отсутствовало в выражении его лица, что-то первоначально наполняющее любую нашу гримасу смыслом и неподражаемостью. Образно выражаясь, он был будто из муки слеплен, а не из плоти и крови.
В какой-то момент мои родители нашли предлог оставить меня наедине с патером Сивичем — видимо давая его жречески-торжественному влиянию целиком возыметь надо мной верх: их подчеркнутая светскость тому явно мешала. Такой поворот не удивил меня нисколько, ибо втайне мать и отец надеялись, что когда-нибудь я поступлю в семинарию и облачусь в темный пурпур рясы тайнослужителя.
В первые секунды нашего с патером одиночного пребывания в комнате мы просто смотрели друг на друга — как если бы наше знакомство только-только состоялось. И вскоре произошло нечто весьма интересное: лицо патера Сивича изменилось, одухотворившись и очеловечившись — как если бы то живое начало, что доселе было погребено под меловыми наслоениями гипсовой плоти, наконец прорезалось наружу. Ожили глаза, уголки губ, зацвел румянец на щеках. Но бесследно это преображение не прошло: оживление черт лица вытянуло последние живые ноты из его голоса. Теперь каждое слово из его уст звучало так, будто патер был безнадежно болен и цеплялся за этот мир лишь таблетками да молитвами. О чем он говорил — сказать точно не могу, но помню, что каким-то образом были упомянуты мои рисунки. Патер Орн их тоже видел, но не припомню, чтобы он когда-нибудь выказал хоть каплю восхищения ими, однако оказалось, что их живописная природа как-то стала предметом разговора двух духовных коллег. Патер Сивич говорил о моем творчестве очень уклончиво и обходительно — будто то была некая чрезвычайно деликатная тема, угрожавшая благополучию нашего знакомства. Я так и не уловил, чем же был вызван такой интерес к моим каракулям, но этот вопрос частично уточнился, когда из складок рясы патер извлек небольшую книжицу.
Обложка книжицы выглядела так, будто была сделана из лакированного дерева, испещренного волнистым узором. Хрупкая на вид, в моих руках — да, патер Сивич без промедлений вручил мне ее — она обрела вдруг осязаемость и крепость. На обложке не было ни слова — лишь две черные полосы пересекались, образуя крест. Приглядевшись повнимательнее, я заметил, что на концах поперечной перекладины есть два маленьких волнистых расширения, напоминающих ручки с пальчиками. Да и вертикальная полоса венчалась маленьким шариком — выходил своеобразный палочник, тонкий человечек.
По указанию патера Сивича я открыл книгу наугад и пролистал несколько невероятно тонких страниц, больше походивших на слои живой ткани, чем на мертвую бумагу. Казалось, их было столь много, что, листая их вот так, одну за одной, никак нельзя было достичь конца или же начала. Священник попросил меня быть осторожным и не повредить хрупкие листки, ибо книга была очень древней и невероятно ценной.
Язык, на котором книга была написана, не укладывался в моей голове и не подлежал опознанию. Даже сейчас память ничего не проясняет — есть лишь то еще детское убеждение, что написана она была на каком-то экзотическом древнем наречии. Но обилие иллюстраций кое-что проясняло: благодаря этим искусным гравюрам я почти мог читать книжицу, посвященную, как оказалось, одной старой-престарой, затертой теме: спасению через мучения.
По мнению патера Сивича, именно этот священный ужас мог разжечь во мне интерес. Лишь немногие, пояснил он, в действительности осознают священное назначение подобных изображений страдания людского, то богоугодное начало, к коему дороги мук плоти всегда вели. Ибо создание и даже простое созерцание этих свидетельств божественного безумия суть одно из величайших, к великому сожалению — утерянных, искусств. После он пустился в рассказ о библиотеке в какой-то древней стране, но я его почти не слушал. Мое внимание избрало иной путь, мой взгляд глубоко погружался в густой ландшафт зримых гравюр. Одна сцена запомнилась мне особо, вобрав в себя фактическую суть книги.
Центральной фигурой был мужчина — бородатый и изможденный аскет, стоящий на коленях с преклоненной головой и сложенными руками. В этой окостенелой мольбе он застыл, а вокруг него плясали демоны-истязатели — на удивление эффектно изображенные, благодаря или вопреки грубой технике без детализации. Выбивался из общего стиля лишь припавший на корточки бес, из чьего единственного глаза росли на стебельках пучки глаз поменьше, с гротескными кустистыми ресницами. Глаза же бородатого аскета были своеобразным центром композиции — снежно-белые на темном лице, с двумя крохотными точечками зрачков, обращенными ввысь. Что же в этом образе пробуждало во мне такое чувство, что нельзя было назвать просто страхом, просто печалью, просто благоговением? Сцена ужасающе вдохновляла, и я старался запомнить ее фотографически, вплоть до мельчайших черточек.
Я держал эту страницу жесткой хваткой, зажав между указательным и большим пальцами, когда патер Сивич неожиданно резко вырвал книгу у меня из рук. Оказалось, в гостиную возвратились мои родители. Взгляд патера был обращен к ним, он не глядя прятал книжицу обратно в складки рясы — потому, видимо, и не заметил, что тонкая страница осталась в моих пальцах. Я поспешил опустить руки вниз и зажать между колен. Он не заметил потери… но я не обманывался насчет того, что большая сила, стоящая за маленькой книжицей, примирится с такой потерей. Взгляд патера Сивича потух, лицо вновь стало скучным и невыразительным, цвет лица уподобился штукатурке — я был в безопасности.
Вскоре после этого священник стал собираться. С восхищением я наблюдал, как он, стоя в фойе, облачается в свой плащ, поправляет широкополую шляпу, подпирает массивное тело тростью. Перед отбытием он пригласил нас погостить как-нибудь у него, и мы пообещали по случаю воспользоваться гостеприимством. Пока мать прижимала меня к своей длинной и худой ноге, отец придерживал священнику дверь. Снаружи солнечный день сменился ветреной хмурью, и хмурь эта поглотила фигуру уходящего священника.
Возвращение патера Сивича
Извлеченная из книжицы священника страница, как я вскоре понял, не решила проблем с вдохновением, вопреки всем надеждам. Да, у нее был определенный потенциал, определенный заряд энергии, но, как мне открылось, жуткая икона не делилась своим благословением с чужаками. Я тогда не подозревал, что священная гравюра будет обладать столь скрытной натурой, ибо куда сильнее был увлечен перспективой тех художественных уроков, что мог у нее почерпнуть. Я чаял передать часть ее силы моему безликому страдальцу за колонной — но, увы, рисунок мой так и остался незавершенным. Никаких уроков, никакого слепого заимствования: до смешного пустой холст я был не в силах украсить абсолютным ужасом на грани звериного.
Впрочем, гравюра таки повлияла на меня.
Меня и патера Сивича связал некий духовный мост, и я уже не мог оградить себя от осознания некоторых сокровенных тайн священника. Вскоре его образ в моем мозгу стал плотно ассоциироваться с неповеданными, особенными историями, что несли на себе отпечаток легенд поистине космических масштабов. Без сомнения, с ним были связаны определенные предания, а объем его знаний поистине ужасал. Я решил следить за его судьбой самым внимательным образом, и такую задачу существенно облегчила тонкая страница, вырванная из его сакральной книги.
Я всюду носил ее с собой, обернув в выпрошенный у матери лоскут ткани. Первые мои визионерские опыты носили сбивчивый характер — слишком много с моей стороны требовалось психических усилий, к коим я не вполне был готов. Первые мои видения были далеки от законченности и совершенства — быстро рассеивались, распадались на бессмысленные фрагменты. В одном из них я застал патера Сивича в гостях у какой-то другой семьи в весьма угрюмых апартаментах, в коих анемичный священник побледнел едва ли не до полупрозрачности. В других подобной четкости ждать было напрасно: все давалось мне полунамеками, туманом, облеченным в антропоморфную форму. Легче давалось подсматривать тогда, когда патер Сивич был один или в компании кого-то одного. Долгий его разговор с патером Орном был уловлен мной во всей полноте, с потерей лишь цвета: видение было в жуткой синюшности фотографического негатива — да звука: общение священников проходило в мертвой тишине, сопровождаемое лишь пантомимическими жестами.
А в темные часы ночи, когда вся остальная епархия, по-видимому, спала, патер поднимался со своей узкой кровати, садился за стол у окна и листал книжицу — страницу за страницей, останавливаясь лишь иногда и, по-видимому, зачитывая вслух какие-то выдержки. На подсознательном уровне я понимал, что книга излагала его собственную биографию, хронику поистине ужасных событий. По тому, как складывались его губы, по движениям языка меж рядов безукоризненных зубов, я вроде как даже мог кое-что прочитать, уловить тот или иной фрагмент из жизни этого чужестранца.
И — о, боги! — какой же насыщенной была его жизнь, невероятно начавшаяся, прошедшая сквозь цепь невообразимых событий; какой же долгой и неизбывной она обещала быть — в своем предрешенном многообразии, растянутая на неопределенное количество лет! Многое из того, что перенес патер Сивич, читалось на его лице — но многое было и сокрыто в тени, которую не мог разогнать свет одинокой лампы, падающий на его рабочий стол; не могли того изведать и созвездия, чей яркий свет был вознесен высоко-высоко в ночное небо за его окном.
Когда патер Сивич вернулся на далекую родину, я потерял с ним всякую связь, и вскоре моя жизнь вернулась в привычное русло. Бесплодному лету пришел конец, начался учебный год, вновь придвинулись вплотную гнетущие тайны осеннего сезона. Но впечатление от видений жизни патера Сивича не до конца выветрилось из моей головы. В разгар осеннего семестра мы начали рисовать тыквы толстыми оранжевыми карандашами с тупым грифелем, ножницами с затупленными лезвиями мы стали вырезать черных кошек из черной же бумаги. Поддавшись безнадежному стремлению к новизне, я вырезал не очередную кошку, а человекообразный силуэт, за что даже получил похвалу от учительницы, но стоило мне снабдить мою черную фигуру белым монашеским воротничком и грубо раззявленным кричащим ртом, как последовало возмущение и порицание. Случилось это незадолго до того, как из школьных будней меня вырвала трехдневная болезнь, в течение которой я лежал, обливаясь потом, и бредил о заокеанских похождениях патера Сивича.
В шляпе, плаще, с тростью, старый священник резво вышагивал вдоль узкой темной улицы — в каком-то очень древнем городе, в какой-то очень древней стране: видение, достойное талантливого иллюстратора средневековых сказаний. К счастью, сам город: серпантин дорожек, искаженный отблеск фонарей, путаница шпилей и башенок, тончайший серп месяца, который, казалось, принадлежал лишь этому месту на всей Земле и никакому другому, — не выдал себя ни именем, ни положением, хоть и всяко требовал хоть какого-то обозначения. То, что пришло мне на ум тогда, было древним и звучным, но после многих минувших лет все так же кажется мне неуместным и ошибочным. Потому оставлю его при себе.
Патер Сивич нырнул в узкую нишу между двумя темными домами, что привела его к идущей вдоль низких стен грунтовой дороге. По ней он дошел до небольшого дворика, высоко огороженного со всех сторон и освещенного одним тусклым фонарем в самом центре. Ненадолго патер остановился, переводя дыхание, — лицо мокрое, болезненно-желтое из-за отсвета. Где-то там, в сердце садика, спрятался проход, и на пути к нему священник все сетовал на то, как отдален и как темен этот квартал старого города.
Теперь он спускался по лестнице из тесаного камня, сбегавшей ниже уровня улицы; затем короткий туннель привел его к другой лестнице, витками спирали зарывавшейся вниз, в полнейшую черноту подземелья. Священник, явно зная путь, канул в эту черноту — чтобы вынырнуть в огромной круглой зале. Вниз от этой залы, соединенные золочеными балюстрадами, уходили спирально закрученные лестницы и террасы, образуя невероятную, высокую башню, утопленную в подземное нутро города своим острием, терявшимся далеко внизу, от которого переплетением сияющих паутинок отходили тонкие лучи света.
Каждый уровень этой башни ветвился затененными проходами, за которыми явно крылись какие-то помещения; и если это и была библиотека, предназначенная для книг вроде той, что священник извлек из обшлага плаща, то ее фонд исчислялся, должно быть, сотнями тысяч сакральных томов, упрятанных в соты неведомой протяженности и запутанности. Патер Сивич замер, явно выжидая кого-то, кому была доверена забота об этом хранилище. И вот из тени снизу восстала ему навстречу некая массивная фигура… распавшаяся вскоре на три отдельных силуэта.
Триада, представшая пред священником, выглядела связкой из трех похожих близнецов, на чьих одинаковых лицах было написано почти карикатурное спокойствие. Они были одеты в темные рясы, как и сам патер. Их глаза были большими и умиротворенными. Когда священник протянул книгу тому, что стоял в середине, мелькнула длань — белая, как перчатка. Центральная фигура возложила руку на обложку книги, следом за ней это сделал хранитель слева, за ним — силуэт справа. Так они застыли, все трое, на какое-то время, будто принимая некие безгласные полномочия. Их головы качнулись навстречу друг другу, и одновременно с этим атмосфера круглой залы, исполосованной хаотичными лучами подземной звезды, изменилась. Изменилась почти неуловимо — лишь тень презрения (или все же — отвращения?) промелькнула в скрещенных взглядах больших глаз хранителей.
Они убрали руки с книги и обратили взгляды на священника, уже сделавшего несколько шагов прочь от этих гневных теней. Но как только патер начал поворачиваться к ним спиной, его вдруг остановила некая сила — как если бы он услышал резкий оклик со стороны и замер в испуге. Его бледное, мучнистое лицо парило над черным воротником плаща, отчего-то поднимаясь все выше. Но не голова священника отделилась от тела — само тело вознеслось ввысь. Повисли в воздухе, в отрыве от земли, мыски его черных туфель. Упала наземь, породив гулкое эхо, трость, выпущенная из руки, — на черном полу залы она выглядела лишь прутиком, в лучшем случае — брошенным карандашиком. Спланировала следом его черная широкополая шляпа, слетевшая, едва массивное тело патера Сивича стало поворачиваться в воздухе, закутываясь в полы собственного плаща, словно в кокон. Я увидел его воздетые руки — пальцы прижаты ко лбу, словно в отчаянной молитве. Его лицо…
Его лицо было последним, что я видел, ибо в следующую секунду патер низвергся вниз, сквозь бесчисленные балюстрады башни, превратившись в крохотную темную точку, скользящую вдоль хтонической громады — и вскоре потерявшуюся в глубинах. Троица хранителей отступила назад, в тень, и круглая зала опустела. Видение померкло.
Моя лихорадка ухудшалась все три дня, но затем, на исходе поздней ночи, вдруг отступила. Измотанный бредовыми бдениями, похороненный под тройным слоем одеял, принесенных матерью, я мучился невозможностью погрузиться в забытье. Мать оставила меня, полагая, что я наконец уснул, но от тенет Морфея я был бесконечно далек. Единственным источником света, разгонявшим тьму в комнате, была луна за окном. Сквозь смеженные веки я внимал ей, упрекая в странных грехах, пока наконец не заметил, что все занавески в комнате были плотно запахнуты, а тусклый свет у подножия моей кровати шел не от луны, а от адской ауры — или же ангельского ореола? — парящего над прозрачной фигурой патера Сивича.
Я слабо приподнялся в молчаливом приветствии, вложив в это движение все убывающие силы, но он никак не откликнулся, и на одно мучительное мгновение мне показалось, что не он здесь призрак, а я. С трудом удалось мне поднять свинцовые веки: в награду за это усилие моему обостренному лихорадкой зрению явилось во всем великолепии лицо привидения. Я ухватил каждую деталь, каждую черту, каждый отпечаток, жизнью наложенный на сей лик. Фантастическая судьба этого человека достигла своего апогея в этом нынешнем призрачном выражении — в маске застывшего, окаменелого страха. Все то, что чувствовала и видела эта потерянная душа, я вдруг осознал и принял в полной мере — в тот короткий, трагичный миг.
И вдруг, с усилием, сопоставимым с мощью планеты, вращающей свою подвешенную во тьме космоса гниющую тушу, призрак разомкнул губы — и произнес, не обращаясь ни к кому, кроме себя, будто повторяя собственный смертный приговор вслед за судьей:
— Не в единстве данном возвращенная, книга нарушает закон. Книга… нарушает… закон.
И с последними словами этого странного послания лицо призрака усохло, как брошенная в огонь бумага, и обратилось в ничто — будто Творец решил избавиться наконец от последних набросков бесперспективной работы.
С этим избавлением я почувствовал себя значительно лучше. Но оставалось еще кое-что. Оставалось то, ради чего жестокая рука судьбы заставила меня пройти через все это. И потому я не лег спать до тех пор, пока мой рисунок не был закончен.
Наконец-то я обрел то самое лицо, что так долго искал.
Постскриптум
Вскоре после той ночи я посетил церковь. Посетил сугубо по собственному желанию — несомненно, мои родители сочли сие за добрый знак пробуждающейся сознательности. Однако первостепенной целью моей была величественная серебристая цистерна со святой водой, у которой я наполнил маленькую бутылку. Цистерна стояла не в самой молельной зале, а в предбаннике, и я извинился и перед родителями, и перед священником за то, что, фактически, в самой святая святых не побывал. С благословениями я поспешил домой, где извлек из ящика стола закутанную в лоскут ткани страницу из книги патера Сивича. Снеся ее в ванную наверху, я закрыл за собой дверь и поместил тонкий листочек в слив раковины, бросив прощальный взгляд на величественную гравюру. Мне невольно пришла на ум мысль — смогу ли я чем-то загладить свой вандализм. Быть может, стоило предложить на хранение библиотеке что-то свое. Но потом вспомнилась мне судьба патера Сивича, и я вымел эту мысль из головы. Откупорив бутылку, я полил торчащий из слива лист святой водой. Тот мгновенно зашипел, будто помещенный в сильнейшую кислоту, обдал меня неприятно пахнущим паром — кислой миррой таинства и отрицания… и, наконец, растворился целиком. Все было кончено. В зеркале над раковиной я увидел отражение собственного лица: на нем цвела улыбка глубокого удовлетворения.
Рассказ Мисс Пларр
Стояла ранняя весна — самое начало сезона, — когда явилась мисс Пларр и стала жить вместе с нами. Ей надлежало вести дела семьи, пока моя мать противостояла некому трудноопределимому недугу (пусть затяжному, зато не фатальному), а отец был в командировке. Она явилась в один из тех исполненных тумана и моросящего дождя дней, какие часто выпадают на начало года — неизменно откладываясь в моей памяти весточками этого замечательного времени. Поскольку мать сама выписала себе строгий постельный режим, а отца рядом не было, пришлось мне отвечать на этот вкрадчивый, настоятельный стук в нашу дверь, эхом пролетевший сквозь галерею комнат, отзвуком своим добравшийся до самых укромных уголков верхних этажей дома.
Потянув на себя витую металлическую ручку двери — непомерно большую в моей ребяческой ладони, — я выглянул наружу и увидел ее. Она стояла спиной ко мне и пристально вглядывалась в клубящийся туман, ее черные волосы блестели в отсветах из прихожей. Даже когда она стала медленно поворачиваться, я не смог отвести взгляда от этой иссиня-черной копны волос — уложенной с тщанием и долговременным трудом, но все же каким-то образом восстающей против навязанного ей порядка. То тут, то там выбивались из плена заколок поблескивающие власяные нити. Ничего удивительного не было в том, что, когда она взглянула на меня сверху вниз и заговорила, ее голос шел будто из туманного далека:
— Меня зовут…
— Знаю, — произнес я.
В тот момент меня волновало не столько ее имя, заученное благодаря усердным разглагольствованиям отца, сколько необычное чувство, вселяемое ее присутствием. Даже войдя в дом, она чуть оглядывалась в сторону распахнутой двери — будто наблюдая за чем-то снаружи, будто чего-то напряженно выжидая. Было видно, что к ориентации в хаосе лиц и разнообразных причуд нашего мира мисс Пларр шла долгим путем. Ей свойственна была некая загадочность, запрятанная глубоко в необычную атмосферу этого весеннего вечера, вдруг отодвинувшего на второй план все привычные черты времени года и отличившегося потусторонним запустением, по-своему роскошным, с темными рваными тучами, довлеющими над пустынными, едва ли не впавшими в спячку окрестностями. Даже те звуки, в которые мисс Пларр вслушивалась, казалось, были придушены воцарившимся угрюмым полумраком, раздавлены сводами неба цвета серой каменной кладки.
Хоть мягкие и отстраненные манеры мисс Пларр отвечали запросам того душного времени, ее место в нашей семье долгое время было неопределенным.
На самых первых порах мы чаще слышали ее, чем видели. Обязанности — в приказном ли, в добровольном ли порядке исполняемые, — обрекли мисс Пларр на рутинные блуждания по гулким коридорам и комнатам дома. Редко когда звук ее шагов по старым половицам прерывался: днем и ночью это негромкое стаккато указывало на местонахождение нашей расторопной экономки. Просыпаясь утром, я слышал, как мисс Пларр ходит этажом выше — или же ниже — моей спальни; и вечером, возвращаясь из школы и отправляясь по обыкновению в библиотеку, я всегда заставал удаляющийся, спешащий в соседнюю комнату перестук ее каблуков по паркету. Даже поздней ночью, когда сам дом заявлял о себе целым оркестром скрипов и вздохов, мисс Пларр задавала его дряхлым симфониям ритм своими хождениями вверх-вниз по лестнице — где-то там, за дверью в мою комнату.
Однажды я встал посреди ночи, чувствуя себя разбуженным, но ни единого звука, способного нарушить мой сон, не различил. Уснуть снова мне почему-то так и не удалось; в общем, я выскользнул из постели, тихо отворил дверь моей комнаты на несколько дюймов и выглянул в темень коридора. В самом его конце было окно — квадрат, высветленный лиловым лунным сиянием; а на фоне того окна — мисс Пларр: силуэт столь же черный, сколь и ее собранные в экзотичный бутон ночного цветка волосы. Она была столь увлечена чем-то за окном, что вряд ли почувствовала мой взгляд… а я, в свою очередь, не мог не ощутить силу ее присутствия.
На следующий день я начал работать над серией эскизов. Художества мои зародились каракулями на полях школьных учебников, но быстро приобрели большие масштабы и амбиции. Зная, что любой творческий процесс суть таинство, я не так уж и удивился тому, что средь рисунков моих не проскочил ни разу четкий образ мисс Пларр — или какого-либо иного лица, в ассоциациях или символах отображающего реальность. Вместо этого эскизы иллюстрировали быт некоего странного королевства с жестокими порядками. В плену необычных настроений и образов я изобразил мрачное бытие с нависшей над ним тучей — или, быть может, мглой, — в глубине которой сокрыт был сонм невероятных мудрено-фантастических конструкций. Из первоосновы этой плодотворной мглы вздымались соцветия вышин, сочетающих черты замка и склепа, объединяющих дворцовые шпили с мавзолейной лабиринтностью. Были и скопления зданий поменьше — кривеньких ветвящихся пристроек с грацией темницы, отведенной неизлечимому рецидивисту. Конечно, никакого гениального исполнения от меня ожидать нельзя было: как и избранная тема, техника моя была варварской. Мне не удалось хотя б и отчасти заложить в эти грозные образы ощущение звучания, неотъемлемо сопровождавшего эти мрачные декорации в моем видении; да и я сам, признаться, едва ли был в состоянии представить себе эти звуки хоть сколько-нибудь ясно. Тем не менее я понимал их связь с этими картинками — и с мисс Пларр, ибо именно она вдохновляла двумерную безрадостную вселенную моих рисунков.
Хоть я и не собирался показывать ей эскизы, кое-что указывало на то, что она не раз их тайком рассматривала. Они лежали довольно-таки открыто на столе в моей спальне, и я не предпринимал никаких усилий к сокрытию своей работы. От меня не укрывалось, что порядок их как-то нарушается в мое отсутствие, — некое неясное подозрение зарождалось во мне; и однажды, вернувшись из школы одним серым днем, я обнаружил вернейший признак присутствия мисс Пларр — длинную прядь черных волос, будто на память оставленную меж двух моих рисунков.
Мне захотелось сразу же поговорить с ней по поводу этого непрошеного визита — не потому, что он меня возмутил, а единственно с целью приобщиться, попробовать понять источник той тревожной атмосферы, которую она привнесла в наш быт. Однако к тому времени ее было уже не так легко сыскать — на смену беспокойной беготне по дому пришли ритуалы потише да поскрытнее.
Нигде в доме ее, казалось, не было, и я отправился прямо к отведенной ей комнате — ранее уважаемой как некое личное святилище, но та встретила меня распахнутой настежь дверью и внутренней пустотой. Ступив внутрь комнаты и оглядевшись, я понял, что мисс Пларр здесь не жила — может статься, не пробыла в комнате и минутки. Решив продолжить поиски где-нибудь еще, я развернулся… и столкнулся с ней.
Мисс Пларр молча стояла в дверях, глядя в никуда. И я вдруг мигом утратил свой задор, осознав, что теперь я без спросу вторгся в чужое жилище, и никакие доводы насчет того, что она первая так поступила, не помогут. Впрочем, о наших взаимных прегрешениях ни слова в итоге не было произнесено — достигнув некоего молчаливого взаимопонимания, мы с ней беспомощно дрейфовали в море невысказанных упреков и подозрений. В конце концов мисс Пларр спасла нас обоих — произнеся слова, прибереженные, похоже, для подходящего момента:
— Я говорила с твоей матерью. Мы решили, что нужно подтянуть тебя по трудным предметам. Я тобой займусь.
Я не то кивнул, не то открестился каким-то схожим жестом согласия.
— Что ж, хорошо, — изрекла она. — Начнем завтра.
И удалилась — без излишнего шума, оставив после себя лишь гулкий отзвук слов, повисший в необжитой комнате… пустовавшей, коль скоро мое собственное скромное присутствие окончательно затмила беспросветная тень мисс Пларр.
Грядущие занятия, так или иначе, взаправду могли помочь мне разобраться в самом трудном предмете — в самой мисс Пларр, а особенно — в том, что же за место она заняла в нашей семье.
Уроки стали проходить в помещении, которое мисс Пларр, видимо, выбрала как наиболее подходящее для подобной цели, хотя не каждому такой выбор был бы очевиден: чердак — под самой крышей, в задней части дома, со скошенным потолком, из которого выпирали прогнившие балки. Напоминал он трюм какого-то древнего морского судна, могущего унести нас в неизвестном направлении. Наши тела овевали щупальца хладных сквозняков, находивших себе путь внутрь сквозь перекошенные рамы с извечно дребезжащими листами стёкол. Свет, при котором шли мои занятия, предоставлен был увядающим весенним небом за окном — при малом содействии старой масляной лампы, что мисс Пларр повесила на гвоздь, вбитый в одно из чердачных стропил (до сих пор дивлюсь, где же она раскопала такую древность). В этом оплывшем сиянии я различил в углу ворох старого тряпья, сложенный наподобие подстилки, и близ него — чемодан, с которым мисс Пларр приехала.
Единственной мебелью здесь был низкий стол, что служил мне партой, и невысокий хилый стул — гости из моего раннего детства, видимо, сызнова обнаруженные моей учительницей в ходе многочисленных экспедиций по всему старому дому. Сидя в центре чердака, я внимал затхлой величественности моего окружения.
— В такое место, — утверждала мисс Пларр, — люди приходят, чтобы обрести знание величайшей важности.
И я слушал ее, пока она расхаживала по чердаку в сопровождении гулкого перестука шагов, с указкой в руке, к которой не прилагалась доска, чтобы можно было хоть на что-то указывать: впрочем, и без всякой доски она прочла для меня несколько весьма увлекательных лекций.
Не буду даже пытаться восстановить оригинальные ее речи — просто помню, что мисс Пларр была особо обеспокоена моими знаниями из области истории и географии, притом вскользь поминала иногда философию и физику. Она читала свои лекции по памяти, ни разу не сбиваясь в перечислении бесконечных фактов, коих не смогло предоставить мне традиционное образование. Нить ее рассуждений вилась столь же извилисто, сколь и запутанная траектория ее шагов по холодному полу чердака: ухватить ее — и свободно следовать от одной опорной точки к другой — давалось мне поначалу непросто. Но в конце концов я обрел понимание иных тем ее хаотизированного курса.
К примеру, она возвращалась снова и снова к самым ранним проявлениям человеческой жизни, к миру, опирающемуся лишь на самый примитивный закон, — не считая того, что она загадочно окрестила «внутренностными ритуалами». Спекулятивность изложения она всячески поддерживала: в обсуждении более поздних периодов истории ценила натуралистичность материала прежде моих возрастных рамок — так я узнал о злодеяниях, прославивших царя Персии, о массовой резне вековой давности в Бразилии, об определенных методах казни, практикуемых в разных частях света, от коих официальная история предпочитает стыдливо отвести взгляд.
Иногда мисс Пларр водила указкой по воздуху, будто художник — кистью по холсту, и тогда я знакомился с землями, несшими отпечаток дикости и чуждости. Как правило, то были острова, окутанные туманами и омываемые водами полярных морей, края бесплодных скал, обточенных нестихающими ветрами, необъятные просторы, поглощающие без остатка всякое чувство реальности, помраченные миры, усеянные мертвыми городами, душные пекла джунглей, где сам свет солнца напоминает обволакивающую хлористую слизь.
Увы, вскоре пришла пора, когда уроки мисс Пларр, некогда преисполненные новизны и увлекательности, стали скучными, многократно повторяющими самих себя. Все чаще я ерзал на своем утлом стуле или склонял голову на миниатюрную парту. Однажды ее речь прервалась, она подошла ко мне и вонзила острие указки мне в плечо. Подняв взгляд, я увидел лишь горящие где-то наверху глаза в гнезде черных волос, плавающем в безрадостном свете чердачного окна.
— В таком месте, — прошептала мисс Пларр, — нужно знать, как правильно себя вести.
Острие указки отстранилось, скользнуло по моей шее, и мисс Пларр подошла к окну. Снаружи стоял непроглядный туман — одна из наименее откровенных одежд весны. Пейзаж являлся как сквозь мутную корку льда — галлюцинаторный, весь из еле уловимых намеков. Сама обратившись в размытую фигуру, мисс Пларр смотрела на заоконный теневой мир — и будто прислушивалась к нему.
— Знаешь ли ты, как звучит то, что жалит воздух? — спросила она, зажав перед собой указку и покачивая ей из стороны в сторону.
Я понял, о чем она, — и согласно кивнул. Но дело было не только в том, что она вдруг преуспела как учитель, донеся до меня смысл слов: просто теперь и я слышал этот странный звук, вторгавшийся в тишину чердака. То был далекий звук, скрытый шумом мороси, — будто где-то, над какими-то огромными пространствами, вращались огромные лопасти, будто, рассекая стылые ветра, резко взмахивали чьи-то крылья, будто длинные кнуты хлестали во тьме. Я сам теперь слышал, как звучит то, что жалит воздух, — обретаясь где-то там, за гранью восприятия. Звук становился все громче… и наконец мисс Пларр выронила указку и прижала ладони к ушам.
— На сегодня — достаточно! — вскрикнула она.
И больше — ни на следующий день, ни когда-либо снова в моей жизни — она не провела со мной ни одного урока.
Однако занятия будто бы продолжились — приняв иную форму. Проведенное на чердаке время словно надломило во мне что-то, и некоторое время я был даже не в состоянии встать с постели. Мисс Пларр, по моим наблюдениям, тоже страдала от некоего недуга одновременно со мной, укрепляя и усложняя ту нематериальную связь, что уже протянулась между нами. Будто бы мой собственный упадок сил перешел отчасти и к ней — ступал ей вослед, за эхом ее шагов по дому, что настигало мой обостренный болезнью слух. Мисс Пларр вернулась к своим неприкаянным хождениям, так и не сумев дать себе передышку.
Когда она наведывалась в мою комнату — визиты стали частыми и всегда заставали меня врасплох, — я воочию наблюдал ее поэтапный распад, психический и физический. Ее волосы теперь сбегали свободной волной на плечи, небывало перекрученные, напоминавшие кошмарную, грязную сеть рыбака. От ее мирских манер не осталось и следа, и мои отношения с ней грозили риском приобщения к областям крайне сомнительного характера.
Однажды днем я оправился от дремоты и обнаружил, что все рисунки, на которые она вдохновила меня, порваны — обрывки усеяли пол моей комнаты. Но эта примитивная попытка экзорцизма не возымела никакого действия, ибо поздно той же ночью я обнаружил, что она сидит на моей кровати, склонившись ко мне, и ее волосы щекочут мне лицо.
— Расскажи мне про эти звуки, — потребовала она. — Ты делал это, чтобы напугать меня, не так ли?
Однажды мне даже показалась, что связь наша разрушилась, и я наконец-то пошел на поправку… но, как только я, как подсказывали ощущения, почти совсем оправился, мисс Пларр вернулась.
— Ты, похоже, выздоровел, — сказала она с вымученной веселостью, зайдя в мою комнату. — Одевайся тогда. Мне нужно кое-что купить, и я хочу, чтобы ты пошел со мной и помог мне.
Я мог бы воспротивиться — сказать, что выходить в такой день на улицу грозит мне одним лишь рецидивом болезни, ибо в воздухе висела тяжелая весенняя сырость, а за окном моей спальни было столько тумана, что дальше собственного носа я вряд ли бы увидел что-нибудь… но мисс Пларр была уже потеряна для мира рациональных решений, да и мог ли я сопротивляться этому ее роковому гипнотизму, этой ее решимости?
— Что до тумана, — сказала она, хоть я и не упомянул о нем вслух, — думаю, мы сможем найти дорогу.
С простодушием ребенка я последовал за мисс Пларр в сгустившуюся мглу. Пройдя всего несколько шагов, мы уже упустили из виду дом, а земля под нашими ногами стала казаться укутанной в слой бледной, податливой паутины. Но она взяла меня за руку — и двинулась дальше, полагаясь на какие-то свои внутренние ощущения, которые помалу передались и мне… наставив нас обоих на странный путь. По мере нашего углубления в туман я стал различать обрисовывающиеся то тут, то там фигуры — темные формы, прораставшие сквозь более ничем не сдерживаемую влажную взвесь. И когда я сжал руку мисс Пларр крепче — та будто бы теряла свою силу, растворяясь в дымке, — формы эти обрели четкость. Как если бы Левиафан поднимался из-под толщи вод — вначале лишь темный силуэт, затем зримая тварь, — так и это кошмарное царство граненых структур выплывало из мглы.
Эти формы — куда обширнее и сложнее, чем на моих рисунках, — выдавались вперед: лишенные упорядоченности кристаллические соединения, угловатые и многогранные памятники поверх безымянных захоронений. Это действительно был мертвый город, и все его жители были погребены прямо в стенах — или же их просто не было. Своего рода улицы проходили сквозь этот архитектурный хаос, петляя средь однобоких зданий, скорее нарощенных, чем построенных; и весь этот дерганый, нервозный, полный изломов динамизм пейзажа таил в себе какую-то скрытую угрозу, сулил расправой почище тех, что описывала мне мисс Пларр, углубляясь в историю человеческой жестокости. Теперь я даже понял, почему туман будто стремится сокрыть подобные места от глаз, и непроглядные густые тучи неизменно способствуют ему в этом.
Но в явленном по-прежнему осталось тайное: где-то здесь проводилась некая церемония, шел сокрытый ритуал. Указывали на это пробуждающие смутные чувства звуки — придушенное многоголосье эха, отскакивающего от темничных стен, свист хлыстов в слепящей темноте. Туман захватывал их, приглушал и растворял, но скрыть — не мог.
— Ты слышишь? — спросила мисс Пларр, хоть к тому времени звучание достигло ощутимой четкости. — Из мест, куда мы не в силах заглянуть, несутся эти звуки. Так звучит то, что жалит воздух.
И взгляд ее будто бы обратился к тем местам, а волосы ее смешались с туманом, становясь с ним единым целым. Наконец она отпустила мою руку — и побрела дальше, без малейшего принуждения. Она-то уже давно знала, что вырисовывалось в конце ее пути, что ждало ее прибытия. Возможно, она полагала, что это как-то можно передать кому-то другому… или хотя бы заручиться компанией. Но истинные ее компаньоны были где-то там, вдали, заждавшиеся ее прихода. И все же я был удостоен чести стать наследником ее видений.
Туман плотно облек ее — а когда расступился, мисс Пларр исчезла. А уже спустя несколько мгновений я понял, что нахожусь посреди улицы… всего в нескольких кварталах от дома.
Вскоре после ее пропажи все в нашей семье вернулось в прежнее русло — с плеч матери спала ноша псевдоболезни, а командировка отца закончилась. Девушка, казалось, оставила дом, не сочтя нужным даже уведомить нас, — такой поворот событий порядком удивил мать.
— Вот ведь ветреное создание, — отозвалась она о нашей бывшей экономке.
И я не стал возражать… просто потому, что мне нечего было сказать о том ветре, что подхватил мисс Пларр и унес прочь. По правде говоря, ни единым своим словом я не в состоянии прояснить ситуацию. Не тянет меня углубляться в тайну этого случая — знать не хочу, что осталось после мисс Пларр там, на чердаке. Для меня это место теперь вроде проклятого, но за минувшие годы я несколько раз захаживал туда… в те ранневесенние вечера, когда даже уши не закрыть, — все равно не избавиться от этих звуков, что отгорожены туманом и вплетены в шум мороси, этих отголосков перебранки бесформенных призраков, что обретаются в мирах темных и навек покинутых.