Кружева
Дербент смахивал на выцветшую медную чеканку в простенькой деревянной рамке: запутавшиеся ветвями в подоле неба, обожженные дыханием солнца деревья, каменные дома с высокими шушабандами, пыльные узелки улочек, рыжая цитадель с бесконечным числом уходящих ввысь ступеней – Анна, взбираясь по ним, попыталась сосчитать, но быстро сбилась и махнула рукой – бог с ним, с количеством, разве это главное? На полпути, чтобы перевести дыхание, она остановилась, окинула взглядом прекрасный в своей недосказанности восточный город, зацепила краем глаза острый купол апостольской церкви, вздохнула со смешанным чувством удовлетворения и горечи – куда же без наших! Сегодня она впервые оказалась в Дербенте, которого совсем не знала, но и не остерегалась – было в нем что-то неуловимо родное и располагающее без условностей и враз. Возможно, объяснение тому крылось в отороченных низкими частоколами шумных дворах или же в лицах прохожих – в каждом можно было распознать кого-нибудь из бердских соседей, а может, дело было в плавном, не царапающем ухо многоголосии речи – если не вслушиваться, кажется, что говорят на армянском. Анна провела в Дербенте несколько часов, но уже успела распознать в нем черты Берда, она неизменно искала их в обликах всех городов, в которых бывала, и всегда безошибочно угадывала. И не имело значения, где она оказалась – в изнуренной полуденным зноем Испании, загадочном и непостижимом Китае или обдуваемой ветрами Скандинавии. Везде и всюду ее поджидала утешительная весточка от города, который стал ей родным, он давал о себе знать то обсыпающейся охряной черепицей, то стертым порогом каменного дома, то ароматом подрумяненного ломтя кисловатого хлеба: я здесь, я рядом, будто бы звал он, тебе есть куда вернуться, у тебя есть пристанище, где не нужно бояться жить!
Вот уже четырнадцать лет Анна училась не бояться жить. С того дня, как на пороге комнаты возник Алексан и протянул ей горсть сухофруктов: «Ты только ешь понемногу, иначе желудок разболится». Забирая у него драгоценное угощение, она помнила, что нужно оставить немного прадеду, намеренно жевала медленно, чтобы обмануть голод и наесться до того, как сухофрукты закончатся. Но они закончились раньше, чем она смогла насытиться.
Вдали, переливаясь бирюзово-синим, лениво перебирал волнами красавец-Каспий. Анна помнила его со времен детства, того, предпогромного, которое вычеркнула из своей жизни безвозвратно и навсегда. Но оно ей снилось – непрошено и непременно заставая врасплох, это воздушное, счастливое, радужное детство, и нещадно выжигало душу, оставляя ощущение невосполнимой горечи и утраты. Чаще всего ей снилась набережная, по которой они любили прогуливаться всей семьей, пойдем променадить, предлагала мама, и все соглашались, мама была самой громкой, смеялась звонко и безудержно – запрокидывая голову, сгибаясь пополам и всплескивая руками, Анне это очень нравилось, потому она часто копировала ее жесты и мимику, папа катил коляску, в которой спал Гоша, его очень долго ждали, и наконец дождались, цвели каштаны, Каспий отражался в небесах, казалось – он есть продолжение небес, Анна смеялась, всплескивая, как мама, руками, и знала, что так будет всегда. Счастливые и легкие эти сны после пробуждения оборачивались непростым испытанием – приходилось какое-то время жить с ощущением сдавленности в сердце, казалось, кто-то стиснул его своими когтистыми лапами ровно настолько, чтобы оно слабо, но билось, – и не отпускал.
Полдень слепил назойливым солнечным сиянием, чирикали воробьи, у самого подножия крепости, перебивая друг друга хохотом, рассказывали какую-то смешную историю молодые люди.
Анна очнулась от мыслей и, привычно отругав себя за причиняющие боль воспоминания, от которых она так и не научилась отстраняться, продолжила карабкаться вверх по ступеням. Нужно было спешить – на сегодня она наметила еще посещение некрополя Кырхляр, где по легенде покоились сорок арабских шахидов, выстоявших в бою с сорокатысячным хазарским войском. Невзирая на свое нетерпимое отношение к воинам веры, Анна непременно хотела побывать на кладбище, которым жители города гордились и считали священным.
В некрополь она попала далеко за полдень. Солнце давно уже пересекло маковку неба и, убавляя скудное тепло, обреченно катилось к закату, воздух над городом сгустился и словно отяжелел, над Каспием, хрипло и с надрывом крича, кружила стая чаек.
Недалеко от входа на кладбище, на куцей деревянной скамье сидела древняя старуха в глухом черном платье и растоптанных туфлях и, воздев в молитвенном жесте ладони, беззвучно шевелила губами. Анна хотела пройти мимо, но заметила ее взгляд – отрешенный и незрячий, остановилась, затаила дыхание, любуясь.
Старуха отличалась той благородной красотой, которую на излете лет приобретают незлобные, открытые люди: глубокие морщины не безобразили, а украшали ее лицо, руки, покрытые рыжеватыми возрастными пятнами, напоминали два глиняных блюдца, в которых подают к завтраку мед и масло, и было в ее облике столько некричащего и безусловного достоинства, что даже разношенные туфли не портили, а скорее подчеркивали и даже дополняли эту красоту.
Закончив молиться, старуха чуть подвинулась, высвобождая место на скамейке, и похлопала по ней ладонью:
– Кызым, отур янмида.
Услышав азербайджанскую речь, Анна внутренне сжалась, а потом оглянулась в надежде, что это не к ней обращаются. Но поблизости никого не оказалось.
– Садись рядом, дочка, – повторила старуха уже на русском.
Анна села. Вопреки ее ожиданиям, затевать разговор старуха не спешила. Несколько раз провела ладонью по груди, словно смахивая невидимые пылинки, протяжно вздохнула. Сплела узловатые пальцы в причудливый замок – Анна невольно улыбнулась забытому с детства жесту.
– И как вы поняли, что я – женщина? – чтобы прервать молчание, спросила она и сразу же пожалела – невежливо напоминать человеку о его недуге. Но старуха невозмутимо пожала плечами, не найдя в ее словах ничего оскорбительного.
– Женское дыхание глубже и медленнее, – последовало объяснение. – Мужчины же не дышат, а так, балуются. Они и к жизни относятся спустя рукава: не проживают, а прожигают.
Анна кивнула, соглашаясь, и сразу же спохватилась – ведь ее собеседница, не увидев кивка, могла посчитать ее молчание неучтивостью. Но раскрыть рта она не успела – старуха заговорила вновь.
– Ты не местная. Погостить приехала или по работе?
– Завтра в городе большой фестиваль, вы, наверное, слышали. Мне нужно сделать о нем репортаж. Я просто приехала чуть раньше, чтобы осмотреть Дербент. Потом бы не успела.
Старуха одернула подол платья, пригладила его на коленях, вытянула шею, будто кого-то высматривая.
– Белую машину не видишь? Пора внуку за мной приехать.
– Не вижу. Но я могу сама вас домой отвезти. Вы только адрес назовите, а такси я поймаю.
– Спасибо, дочка, не нужно, внук заберет. Он каждый день меня сюда привозит, а потом забирает. Я только здесь и могу молиться. Дома не получается – шумно и суетно. А тут тихо, аж слышно, как ветер дышит.
Анна улыбнулась.
– Как вы здорово сказали – ветер дышит.
Старуха с горечью усмехнулась:
– В какой-то книге вычитала, теперь уже не вспомню названия. У нас была очень богатая библиотека. Пока глаза видели, я много читала. А лет тридцать назад как ослепла – не читаю.
Анна поймала себя на мысли, что нестерпимо хочет коснуться ее. Она даже потянулась к ней, но сразу же отдернула руку. Старуха чуть повернула голову, словно прислушиваясь к ее движениям, помолчала, сосредоточенно глядя перед собой слепыми глазами, цокнула языком.
– Спросить о чем-то хочешь?
– Хочу, – с готовностью отозвалась Анна. – Вы сказали, что много лет не видите. Если можно, если это вас не обижает, расскажите, пожалуйста, о самых ярких своих воспоминаниях. Именно тех, что мы запоминаем «картинками».
Старуха вздохнула.
– Есть вещи, которые не стираются из памяти никогда: лица родителей и детей, отчий дом, вечерний закат над Каспием и улица, которая вела к базару, – я по ней все детство проскакала туда и обратно, отец овощами торговал, а меня по мелким поручениям гонял. Помню старую мечеть с большим гнездом аиста на минарете, каждый раз, когда мулла призывал к молитве, аист вспархивал на край своего гнезда и стоял навытяжку на протяжении всей службы, словно вахту нес. Однажды улетел на юг и не вернулся, все думали – в дороге погиб, а он к июлю все-таки прилетел, слабый и больной, упал на пороге мечети и испустил дух, я будто и сейчас вижу, как мулла несет его на руках, словно бесценный груз, словно хрупкий стеклянный сосуд, и по лицу его катятся слезы непритворного, чистого горя.
Она умолкла, будто сомневаясь, стоит продолжать или нет, и все-таки продолжила, но, перед тем как это сделать, нашарила руку Анны и накрыла ее своей легкой ладонью.
– А еще я помню кружева: шелковые, невесомые, словно одуванчиковый пух. Ничего красивее в своей жизни не видела. Мне тогда лет пять было, может, даже меньше. Проснулась от неясного шума, спросонья не смогла различить, откуда он идет, но потом сообразила, что снаружи. Выскочила в чем была во двор, высунулась в калитку – а по нашей улице идет целая толпа полуголых людей: старухи в наспех накинутых на плечи шалях, мужчины в исподнем, женщины в ночных рубашках, дети в пижамах. Вооруженный конвой гнал их с серединной части города, оттуда, где жили богатые армянские и еврейские купцы. Утро было промозглым и пасмурным, одеться им не дали, они дрожали от холода и беспомощно запахивали на груди скудные свои одеяния, чтобы хоть как-то согреться. Те из них, кто не успел обуться, стерли ступни в кровь. Взрослые, несмотря на гнетущее свое состояние – они-то точно знали, чем все закончится, – ступали молча, сосредоточенно глядя себе под ноги, только дети иногда начинали хныкать, но сразу же притихали. Воздевая ладони к небу, молились и просили о спасении старухи, и горестные их причитания были страшнее самой страшной яви. Одна из них, проходя мимо, просунула руку за пазуху, вытащила нательный крестик, трижды поцеловала его и сжала в пальцах с такой убежденностью, словно это могло что-то изменить. Я, нетерпеливо подпрыгивая в проеме калитки, ждала, когда она пройдет, потому что заприметила идущих следом двух девочек в одинаковых платьицах – высокий лиф, украшенные тончайшим узором рукава, пышные, не прикрывающие колен юбочки, расшитые по самому низу кружевами, о которых я, дитя бедной семьи, слышала, но никогда прежде не видела. Легкие и прозрачные эти кружева, подхваченные ледяным дыханием ветра, трепетали и опадали вновь, словно крылья низвергнутых ангелов, словно перья диковинных птиц, словно чистая морская пена у прибоя. Когда девочки поравнялись со мной, я, осмелев, протянула руку и потрогала подолы их платьев. Кружева были цвета молочных пенок, воздушные и невесомые, расшитые серебристыми ирисами и еще какими-то лепестками, которые я не успела разглядеть. Наверное, не найдется таких слов, которые помогли бы мне передать то состояние глубочайшего горя, которое постигло меня в ту самую минуту, когда я с не свойственной моему возрасту проницательностью поняла, что красота этих кружев не имеет ко мне никакого отношения! Они словно были теми инейными завитушками на озябшем стекле шушабанда, которыми можно было любоваться, но нельзя было заполучить. Все, что я испытала в ту минуту, – это чувство безутешного сиротства, которое овладевает каждым, перед кем на короткий миг распахиваются врата в мир волшебства, но лишь затем, чтобы захлопнуться сразу и навсегда. Обезволенная этим откровением, я пошла, словно сомнамбула, между девочками, не выпуская подолов их платьиц. Они не удивились и не сделали попытки освободиться, только смотрели на меня бездонными глазами, лица их были бледны, губы посинели от холода, у той, что была младше, глаза оказались разными – один зеленый, другой карий, моя мать бы сказала, что это знак иблиса – иногда он метит таким образом людей, чтобы те не забывали о постоянном его присутствии в человеческой жизни. Я бы так и шла между девочками, но вдруг кто-то из идущих следом мужчин грубо подхватил меня и затолкал в калитку, выпалив до того, как я успела зареветь от страха и обиды: «Не высовывайся, иначе тебя за нашу примут!» Он ведь спас мне жизнь, тот мужчина, я ведь выскочила из дому полуодетой, и конвой, приметив меня, погнал бы со всеми. И со мной поступили бы ровно так, как поступили с толпой этих несчастных людей: расстреляли бы и бросили в Каспий, на съедение рыбам. Были люди – и не стало их. Растворились, словно струйка кизячного дыма в холодном ноябрьском воздухе.
Анна охнула. Ладонь старухи, лежащая на ее руке, превратилась в каменную глыбу, расплющила и придавила ее к земле.
– Дербентцы потом растащили их осиротелое имущество, – продолжила после минутного молчания старуха, – мой же отец привез оттуда телегу книг – единственное, что не посчитал воровством. На этих книгах мы и выросли – я, три мои сестры, пятеро братьев, большая дружная семья, гордость города, спроси у кого хочешь о Мамедовой Асият и ее родне, плохого слова о нас не услышишь.
– Вы ведь догадались, что я армянка, – шепнула Анна.
Старуха погладила ее по руке.
– Как-то так, дочка.
На Кырхляре Анна так и не побывала. Просидела со старухой до того времени, пока ее не забрал внук. Наблюдала, как тот почтительно ведет бабушку к машине, как бережно усаживает на сиденье и укутывает пледом ноги. От предложения подвезти до гостиницы Анна отказалась. Когда машина тронулась с места, старуха повернула к ней голову и сделала странный жест рукой – словно придавила тяжесть. Анна почувствовала, как ослабевают сковывающие сердце тиски, но чего было в этом ощущении больше – боли или облегчения, она не смогла бы объяснить. Когда в вечерних новостях передавали сюжет из Баку, она впервые не стала переключать канал и молча наблюдала, как глава страны в окружении иностранных гостей возлагает венки на аллее шахидов – месте скорби города. На этой аллее были похоронены расстрелянные советскими солдатами погромщики, которых власти потом, обеляя позорное прошлое своей страны, возвели в ранг воинов веры. Анна всматривалась в хмурые лица мужчин на могильных плитах и гадала, кому из них принадлежали ботинки, которые прыгали на спине ее брата. А еще она думала о том, что Гоша был совсем ребенком, мало что понимал, но он видел, как бабушка спрятала ее под диван, он ведь мог юркнуть к ней, когда в дом ворвались чужие люди, он всегда так поступал, когда ему было страшно, – летел к Анне и прятался за ее спину, но в тот день он этого делать не стал, в тот день он пробежал мимо, потому что не захотел выдавать ее тем, кто пришел убивать.