IV. Это
Это случилось в апреле. Точнее, в те последние дни месяца, когда низкие чугунные ограды столичных парков уже сверкают свежей черной краской, а до скамеек кисть муниципалитета еще не дошла.
Рабочие собирали летние веранды, пахнувшие свежеструганой древесиной. Укладчики меняли асфальт. Продавцы из киоска «Ваш попкорный слуга» варили кукурузу. Велосипеды громко прочищали свои клаксоны и звонки после долгой спячки.
На дорожке парка появился пожилой господин в темном костюме и бесцветной шляпе. Остановился перед скамейкой. Буквально стек на нее и благостно выдохнул. Сиденье гостеприимно восприняло его сухопарый зад, а закругленный верх скамейки дружелюбно предоставил шее свой изгиб. Этого было недостаточно. Прохожий вынул из кармана мятый замшевый мешочек, поднес его к губам, и через мгновение мешочек стал расти, набухать и скоро превратился в упругую подушку. Ее пожилой господин подложил себе под шею и совершенно расслабился.
Он передвинул шляпу на затылок, а палкой стал чертить на гравии непонятные знаки. Окончив очередной иероглиф, он тут же его стирал, чтобы начать все заново. Затем извлек из кармана книгу и принялся читать. Потом отвел глаза от книги, посмотрел на небо и сказал гнусавым голосом так громко, что воробьи вспорхнули с веток, нависших над скамейкой: «Эти дни тянутся, как бесконечные вагоны, груженные в разной мере одним и тем же сырьем. Пора, мой друг, пора!» Прежде чем подняться, господин спрятал книгу в карман, качнулся назад, так что ноги приподнялись, затем качнулся вперед, встал… И вдруг замер посреди дороги, сложив ладони на ручке палки.
Случилось так, что в это самое время я мирно прогуливался по парку, по своему обыкновению, отыскивая какое-нибудь пропитание. Я остановился перед незнакомцем и вежливо поприветствовал его. Мне показалось, где-то я его уже видел. Господин приподнял брови вместе с указательным пальцем и произнес торжественным шепотом: «И, подошед к нему, возблеял агнец!» Последние слова вышли у него как-то слишком многозначительно. Мне это не понравилось. Во-первых, я к нему совсем не «подошед», он просто встал на моем пути. Во-вторых, я не агнец, это очевидно. В-третьих, даже если у господина неважное зрение (что весьма вероятно ввиду очков на его носу), то уж со слухом у него вряд ли должны быть проблемы: фатум редко разит дважды в одну точку. Короче, он же слышит, что я мяукаю, а не блею. Я откланялся и решил было обойти незнакомца, но тот резким движением преградил мне дорогу палкой. Одновременно в руке у него возникла пачка «Шебы» с уткой. «Ну что ж, — подумал я про себя, — добродетель подчас строга и неприветлива». Старик схватил край пачки зубами, мотнул головой, так что «Шеба» раскрылась и две сочные капли упали к его ногам. Он выплюнул обрывок упаковки, захватил палку подмышкой и, не сгибая ног, низко-низко опустил корпус. «Балетная выправка. Великая советская школа», — подумал я. Старик положил разверстую «Шебу» передо мной. «Буду в Питере — отнесу цветы на могилу Вагановой», — думал я про себя, уплетая утиные кусочки в нежном желе.
Вдруг… Я ничего не понял… Он ударил меня со всей силы палкой по спине. Я закричал. Потом он ударил меня по лапе. Я заковылял хвостом вперед. Вся шерсть извалялась в грязи, но мне было уже не до этого. Я заметил, что уголок его рта подергивается. И эти усы. Мерзкие усы-щеточки. Как у какого-то голливудского актера тридцатых годов. Это не сулило мне ничего хорошего. Как назло, вокруг никого не было. А если бы кто и был? Ну, подумали бы, что хозяин ловит своего кота. Боже мой, что же мне делать? Чего он хочет? Зачем? Старик медленно шел на меня, опираясь на палку, шел хромая, чуть кособоко. Он шел, не замечая, что забыл снять с шеи надувную подушку и что его туфли вместе с палкой оставляют на горячем асфальте глубокие дымящиеся вмятины. Свободной рукой он делал робкие движения, словно зазывая меня. Я потрусил прочь. Он прибавил шаг. Я прыгнул в кусты. Он заметил мой маневр и повернул ко мне. Я юркнул за дерево и скрылся в общественном туалете. Он потерял меня и направился вон из парка.
Туалет совсем недавно отремонтировали. Перед входом построили греческие колонны с ионическим ордером поверху. Внутри, как и положено, было сыро и прохладно. Кабинки были устроены вдоль полукруглой стены подобием каре, мраморный пол вымощен в черно-белую клетку, кое-где затопленную — что-то уже успело протечь. Странная, неуместная роскошь, подумал я. Но по крайней мере здесь есть вода. Я мог отдышаться и привести себя в порядок. Я отхлебнул из лужицы под раковиной. Передняя лапа сильно болела. Я осторожно прилег у батареи и сразу же задремал. Мне уже показалось, что я вижу эпиграф к увлекательному сновидению, как вдруг услышал хлюпкие, шлепающие шаги. Я не открывал глаз. Я надеялся, что это обычный посетитель. Но это был снова он. Я открыл глаза: старик стоял в дверях и быстро махал палкой справа налево, не позволяя мне проскочить на улицу. Я попятился назад. Только тут я заметил, что отыскать меня не составляло труда — за мной волочился кровавый след. Я почему-то понадеялся, что уже само предчувствие нехорошего по какому-то тайному метафизическому закону убережет меня от этого нехорошего. Как я оказался неправ!
— Замыслил я побег, — бесстрастно и негромко произнес старик.
— Да, побег. Но это вполне естественно с моей стороны, согласитесь, — бормотал я. — Вы поступили бы так же на моем месте. Разве нет? Да и любой поступил бы так же. Скажите, зачем вам это нужно?
Откуда-то сверху из колонок доносилась песня Libertango. Старик надвигался на меня в прохладном сумраке туалета. Фотоэлементы писсуаров реагировали на его ход и поочередно выбрасывали холостые потоки воды.
— Послушайте, ведь здесь повсюду камеры! Вы же станете героем интернета. Зачем вам это нужно?!
Тут я подумал: может, он и хочет стать героем интернета? Если один придурок ради вящей славы в веках сжег храм (и добился ведь таки своего!), неужели другой ради того же не остановится, чтобы убить какого-то бесхозного кота?
Не надо, пожалуйста! Не надо!!!
Если все, что я когда-либо знал, можно было назвать дурью, то да, старик вышиб из меня эту дурь. Вместе со всем прочим. Когда вызволяешь из щели в диване старый карандаш, он окутан пылью, волосами и всякой требухой. Так же и душа. Она отправляется туда не голая, но в одежде нажитых за годы примет и привязанностей. Чтобы, когда тот самый будет окликать имена тех, кто пропущен через его таможню, души можно было отличить друг от друга и они не путались у входа, наступая на ноги и лапы.
Старик ударил меня ботинком в живот. Само по себе это было не очень больно, но от удара я подлетел и расшиб голову о край батареи. Из пасти пошла кровь. Потом он со всей силы опустил каучуковый набалдашник мне на хребет. Потом ударил по пасти. Полетели зубы. Запахло почему-то подгнившими бананами. Я очень хотел, но никак не мог потерять сознание. Никак не мог. Потом он бил меня еще, но я уже не понимал, чем, как и куда.
Что-то хрустнуло. Тогда он отбросил палку и извлек из бокового кармана молоток. Я обомлел. Я только знал, что вот-вот, сейчас, и жизнь выйдет из меня, как свалявшийся клубок старой шерсти. У меня больше не было голоса, я только открывал рот — то ли пытался напоследок отхватить из атмосферы как можно больше воздуха, то ли от предсмертного рефлекса. У меня больше не было сил думать. Старик опять, как давеча, склонил надо мной корпус. Я больше не хотел цветов для Вагановой. Всё. Сейчас. Но жизнь не пролетала передо мной кинопленкой, пущенной наоборот. Где-то там, за краешком моего сознания, за уголком этого листа, на иссохшейся древесине стола, на котором была написана моя жизнь, мелькнула мысль: «Может быть, это все-таки еще не всё? А?» Я ухватился когтями и клыками за эту призрачную скатерть, я вцепился и повис на ней, даже зная, что ее толком нет. Я повис на ней, ожидая, когда ваза с цветами медленно съедет на край стола и свалится вниз, разбив вдребезги и мою и свою жизнь. Я закрыл уши задними лапами, а глаза передними и крепко зажмурился…
Ничего не происходило. Или уже произошло. Один мой глаз не открывался, в другом стояла малиновая муть. Но я понял, что он передумал. Он почему-то передумал. Перехватил молоток за гвоздодер и всего лишь стукнул меня еще раз рукояткой по голове.
Что это было? Он, как опытный старый душегуб, больше не наслаждался причинением боли? Мучение его теперь не удовлетворяло? Да, он хотел большего. Он хотел свободы? Только так. Он хотел управлять судьбой. Быть перстами, творящими участь. Перстами, бросающими непроизвольный жребий судьбы. Только так он становился хозяином своей жертвы.
И он, скрипя подагрическими костями, подобрал с кафеля палку и поплелся к выходу. «Но есть покой и воля», — важно прогнусавил он и на слове «воля» поднял указательный палец и по-учительски возвысил голос.
Вне всякого сомнения, после этой церемонии я оказался гораздо легче и чище. Меня не осталось. Я все потерял. На несколько белых дней. Несколько белых, тихих дней. Я ничего не помнил. Ничего.
* * *
Кажется, в нашей истории наметился провал.
Но мы не можем отложить повествование.
В таком случае, пока следы главного героя потеряны, перенесемся в роддом имени Клары Цеткин. Поднимемся по центральной лестнице, вот так, повернем направо, мимо купидона с вазоном (осторожнее, паутина!).
Прямо, направо, еще раз направо. Отворим дверь. Поднимем крышку сундука в углу, он не заперт.
Да, это тетради художника Белаквина, которые никогда, никогда, никогда не будут найдены.
Сдуем с них пыль (будьте здоровы!), откроем тетрадь. Почитаем при свете зажигалки путаные, бестолковые и разрозненные записи пропавшего художника.