Книга: Дни Савелия
Назад: IV. Это
Дальше: VI. Денисовский, 24

V. Записи Белаквина

Говорили, что за окном все эти дни шел дождь. Я ничего не знала, потому что окна были плотно занавешены и никакие звуки с улицы до меня не доходили. Я хотела побыть наедине со своей памятью. И воображением. Я попросила их поставить пластинки с детскими сказками. В детстве мы с братом обожали слушать сказки. Они нашли проигрыватель. Я написала им список сказок. Я не помнила точные названия, но сейчас это все нетрудно найти. Набираешь ключевое слово — и тебе сразу ссылки и ссылки… Они отыскали на каких-то сайтах все пластинки. Все. Встретились с хозяевами и купили. Целые дни напролет я слушала их. Прошло столько лет. Столько лет. Боже мой. Я узнавала каждое слово, каждую интонацию, каждый звук. Как будто по старым высохшим каналам потекла вода. Проигрыватель «Вега-117». «Черная курица», «Волшебная лампа Аладдина». Когда одна сторона доигрывала, игла наскакивала на картон. Этот звук был очень похож на дождь. Так что каким-то образом я все-таки застала тот дождь, о котором они мне говорили. Да, это был настоящий дождь. Самый настоящий. Лучший дождь в моей жизни. Я больше ни о чем не жалела. О чем было жалеть? Все случилось ровно так, как я хотела. Даже больше того. Их жизнь прекрасна. Конечно, они этого еще не понимают. Как и я в свое время не понимала. Но потом, позже, они всё поймут. И, надеюсь, они не будут ни о чем жалеть. Бывает и такое, что людям не нравится понимать что-то новое, потому что это неудобно. Как будто вам срочно нужно делать капитальный ремонт в любимой квартире, на который у вас нет ни денег, ни желания. Но это не про моих. Они люди подвижные. Они ко всему приноровятся. Они всё успевают. Теперь все такое быстрое. А они всё успевают. Новые рекорды. Думаешь, куда же еще? А спортсмены прыгают всё выше, бегут быстрее, метают дальше.
Эти фотоальбомы. Когда мама была жива, она нам с братом про каждого что-то рассказывала. Тетя Надя. Дядя Игорь. Петр Иванович. Тетя Эля. Я их путала, эти имена. Каждый раз пыталась запомнить, кто там кому кем приходится, и каждый раз забывала опять. Добрые лица. Хорошие лица. Может быть, они добреют, когда альбомы раскрывают? Может быть, там, в темноте закрытых страниц, выражения их лиц совсем другие? Скоро я к ним присоединюсь. Все узнаю. Буду такой же загадочной тетей. Для внучатых племянников, для всех, всех, всех, которые не будут помнить моего с ними родства. Потом мою фотографию, возможно, купят задорого через сто пятьдесят лет как раритет. Например, в Аргентине. Когда кто-нибудь из моих неизвестных будущих потомков туда уедет. Ведь тогда уже совсем не останется фотографий. Теперь ведь всё в воздухе. В облаках. Всё в воздухе. Все меньше можно потрогать. Даже деньги видим все реже. Они бегают от одного хозяина к другому. Где-то там в воздухе. В невесомости. И я займу свое место. Свое собственное. Может быть, даже более реальное, чем это. Я помню, в школе на уроках меня поражало: вот жил себе какой-нибудь трилобит сотни миллионов лет назад. Тоже со своей небогатой, но все-таки биографией. Путешествовал, питался, по-своему любил свою подругу, а потом через эры, через апокалипсисы, рассветы и закаты нашел свою измельченную ракушку на школьной доске, на кончике завитка в какой-нибудь цифре 2, во фразе, которую учительница выводит мелом. И я так же, так же. И это хорошо, все очень хорошо.
В юности ты как будто едешь в лифте быстро наверх. Всё выше и быстрее. А к старости вдруг начинаешь думать про все эти этажи, которые проезжал, которые казались «не твоими», ненужными. И вдруг оказывается, что там-то и было что-то настоящее.

 

Как много было красоты. Как много. Кабинет географии. Раковины, расставленные по росту в шкафу, удивленно раскрыли свои розовые неба. Засохшие капли краски под подоконником. Почему я это вспомнила? Я не думала об этом так много лет. Бабушкины духи Climat в синей коробке. Удивительно, когда нас в первый раз обокрали, воры не взяли ни Кардена, ни Chanel, а Climat взяли. Понравились? Или они своей бабушке захотели подарить?

 

Хрупкие китайские фонарики. Они стояли много-много лет. Дотронуться до них было страшно, сразу же могли рассыпаться. В лучшем случае можно было подуть на каждый цветок. Что я и делала. Настенный светильник в два вазона, выкрашенный под бронзу. Мама очень злилась, если на труднодоступных для тряпки изгибах и завитках все-таки оставалась пыль. Большущий телевизор на треноге, шестиканальный оракул. Я хорошо помню, что на телевизоре стояло миниатюрное бревно на козлах, наполовину распиленное маленькой двуручной пилой. На ней изящным курсивом было выведено: «Пили, но знай меру». Тома детской энциклопедии и словарь Ожегова. Их мне подкладывали на стул, когда я, маленькая, занималась на пианино. Старое пианино. С пожелтевшими, кое-где немыми клавишами. Пыль сразу же оседала на нем снова. Всегда расстроенное, всегда в черном, лакированном трауре. Изодранные котом подлокотники кресла, стыдливо прикрытые расшитыми полотенцами. Откуда эти полотенца к нам попали? Из Игналины в восемьдесят первом? Из Львова в восемьдесят восьмом? Потом стенка — это был целый городок со своими артелями, забегаловками, музеями, проспектами, историческим центром. За стеклом — венецианские маски, календарики, выцветшие плакаты. Мирок, составленный из подаренных сувениров, памятных побрякушек, янтарных камешков, статуэток, подсвечников, свечи от которых давно сгорели, из кусков мыла, обшитых в лиловый атлас. И книги, книги, книги, книги. Эти вещи простаивали годами, и как-то не поднималась рука сложить их в ящик или, не дай бог, отнести на помойку из какого-то суеверного страха. Казалось, убери с полки какой-нибудь предмет, например валдайский колокольчик, и нарушится сложная, тонкая аура, что-то навсегда сломается, что-то пойдет не так. Все было на месте. Изъяны превращались в достоинства: например, выпуклости на линолеуме создавали естественный ландшафт для игрушечных баталий брата. А вывороченные бруски паркета в коридоре становились могильными плитами в готическом соборе.
Я сейчас думаю об этом и понимаю, что события внешнего мира: убийство Листьева, октябрь девяносто третьего, Буденновск или дефолт девяносто восьмого — имели для нас меньшее значение, чем перестановка фигурки нэцкэ на полку выше. Такой вот космос.
Приходили гости. Взрослые пели на кухне. Дети нацепляли на гвоздики в стене простынь, включали проектор и усаживались на пол смотреть диафильмы. Изображение было кривым, и часть картинки с изломом уходила на другую стену, так что какой-нибудь Ежик или Дюймовочка могли быть как будто разложены в двух измерениях. И строчки снизу убегали по диагонали наверх. Мы не успевали прочесть слова, потому что Света, которая была старше нас на два года и всегда брала на себя функции механика, специально меняла кадр слишком рано, чтобы показать, что она читает быстрее. Я обожала диафильмы (но пластинки — больше). Когда я смотрела на этих странных человечков или зверей, следила за их историями, я чувствовала, словно моя собственная жизнь сгущается. Вот кто-то открыл окно, сквозняк по простыне, пробежала волна от ветерка, и изображение всколыхнулось. Вот я сижу на полу по-турецки, во мраке светятся глаза кота. Мультфильмы по телевизору были для всех, а диафильмы — только для тебя одной. В них никогда не было ярких красок, они были тусклыми и мягкими, но именно это подчеркивало мое собственное существование, отделяло меня от других вещей, от других жизней. У каждого должна быть своя пещера с сокровищами. Хотя бы с одним-единственным драгоценным камнем. Такое место, куда не проникает внешний свет. В эту пещеру не надо часто заходить. Но о ней следует всегда помнить, никогда не забывать туда дорогу. Сейчас я понимаю это особенно ясно.
Так повторялось из года в год. Гости. Те же самые мамины друзья. Они никогда не говорили ни о чем серьезном. Много вспоминали, смеялись, плакали. Обсуждали школьные успехи или неуспехи детей. Делились планами на летний ремонт или поездку в Анапу. Но ни о чем серьезном. И они постарели гораздо раньше срока. Не говоря ни слова о своих потерях со времен последней встречи, они внутренним взглядом наблюдали в себе навсегда отжившее. Этого отжившего становилось все больше и больше. Потом, наконец признавшись себе в собственной несчастливости, они закрыли прошлое на засовы, повесили один замок, другой, нацепили для верности собачку на тонкой цепочке и вдруг нашли утешение в церкви, как за двадцать лет до этого находили его в сериалах и легких коктейлях в банках. Но это было гораздо позже. А тогда за окном ревела стужа, тропинки и дорожки заносило снегом, вокруг было темно и страшно. Такие встречи согревали. Они давали ощущение порядка. Пускай зыбкого, но порядка. Ощущение бескорыстной заботы друг о друге, когда вокруг от старого мира остались только обшарпанные, треснувшие сваи.
И все это похоже на то, как ты складываешь в чемодан горы вещей: и знаешь, что вещей очень много, чемодан небольшой, но другого у тебя нет. И вот ты запихиваешь последнюю пару носков, сжимаешь его бока, и молния все-таки поддается. И чемодан стоит, нагруженный, толстый, тяжелый. А потом в гостинице ты его раскрываешь и не можешь понять, как же все это в него влезло? Вынимаешь джинсы, кроссовки, полотенце. И вот — всё. Так и с жизнью. Кажется, неужели это было десять лет назад, неужели вот Коля уже двадцать семь лет как погиб? Неужели двадцать пять лет, как купили тот Hyundai? Неужели уже сорок восемь, как закончила школу? Да, все именно так. Все как-то влезло в эту маленькую резиновую жизнь. Все заняло свое собственное, только ему уготованное место.
Я всегда жила так, как будто наводила фокус в бинокле и ждала, что вот-вот, и все станет ясно и четко. Но ведь все с самого начала было ясно и четко. Папы не стало в тридцать семь, я старше его более чем в два раза. Успокоился ли он? Передал ли ему Господь этот великий дар покоя и бесстрашия? Я уверена. Он был сильным человеком. Легким и сильным. Таких очень любят. Мама сказала, что за все время болезни только один раз, за пару месяцев до смерти, он ей сказал вскользь: «Загнусь я, наверное».
Сначала все медленно, размеренно. Именно так, чтобы все успела почувствовать, понять, увидеть. А потом, когда видишь все так ясно и так далеко, годы начинают спешить; как почерк ребенка: к концу страницы пытается вместить все, и слова уменьшаются и лезут вверх. Лишь бы все поместилось.
Никогда никогда никогда никогда. Но даже это ужасное, черное слово заканчивается тихим, благожелательным утверждением, согласием. Может быть, нет никакого никогда? Тихий вопрос, который не требует ответа. Потому что сам и есть ответ. Это теплое молчание. Ответ в тишине. Вот где правда. Ответ там, где его уже не нужно будет искать ночь ночь шелест материнской юбки. атласные складки блестящие переливы. узор обоев цветки. корешки книг покой покой. расщепить эту иглу навсегда. бабушкин черный волос на странице наискосок я видела ее только седой. скоро день. скоро навсегда. детские крики на улице. утренняя почта черная копоть на белом доме. концерт у МГУ картинки и аисты. аисты улетели навсегда. автобус «В» красный, всегда подходит раньше на противоположнной стороне. как красиво. как много нежности. награды в шкатулке. планки и ленты. только так только сегодня понимаешь зачем все это было. только сейчас узнаешь имена черная теплая ночь как в парке у того художника. покой покой никогда не забудется никогда не потеряется будут рядом всегда как варежки соединенные резинкой как этот день лучший день любимый день следы теннисного мячика на школьной стене все вместе самые любимые самые близкие и любимые снежные шапки на надгробиях направо от сестры Утесова через шесть рядов после Резников и еще раз направо там не ошибешься дрожащий мизинец над черной клавишей колыхание занавески на ветру и вот
* * *
У меня было шесть парок, но, когда по утрам так херово, я всегда хочу двух вещей: побриться и купить себе новую парку. Утро было херовым вдвойне, потому что накануне я уже побрился, а новую парку мне позавчера подарила мама по случаю ДР. Но я не унывал, я намылил гладкую щеку и прошелся по ней бритвой еще раз. Я никогда не похмеляюсь, я испиваю эту горькую чашу до дна. Я закончил процедуру, втер в кожу «Нивею» и отправился в подиум-маркет за новой паркой. Но надо рассказать, что и как.
Это была не простая парка. Я ее высмотрел у бывшего босса. Я работал в сервисе, и меня уволили. Я даже у Galaxy S8 не успел экран поставить. Подходит Арчи (босс) и так и говорит: «Брателло, ничего личного, но кризис-шмизис, санкции-фиганкции, в общем, денег нет на трех мастеров. А поскольку ты младший — уволить придется тебя». И те, другие, так зыркнули на меня со своих мест и опять телефоны чинить, мол, они не при делах. Вообще, он нормальный чувак, этот Арчи, и у него зачетная парка. Он это знал и никогда не снимал ее, так что я даже не мог разглядеть бренд (а когда я его спрашивал, он только отшучивался). В общем, Арчи нормальный чувак, но жучара тот еще. Это потому, что он за паровозов топит (за «Локомотив», значит, кто не в теме). И вот он так и сидел, чинил в офисе телефоны, не снимая парки, и капюшон у него такой сзади, чумовой. Он этот капюшон использовал как склад для перхоти и задних мыслей. Зачетно сказал. Но я все равно узнал, что это за парка. Я как-то повернул выключатель батарей с двушки на пятерку. Арчи сидел, сидел, а потом жарковато стало, он повесил парку на крючок. Потом пошел в сортир — тут я быстро и выяснил, что за модель. В общем, ASOS North. Продавалась в «Подиум-маркете» на Охотном. Стоила двенадцать косарей. Но она того стоила. Вот. Был уже ноябрь. Холода наступали. А заплатили мне только три косаря. Вариков ноль. И баблоса ноль. Короче, денег нет, но вы держитесь. А парку, сука, хочется.
Одолжил у мамы шестеру, и еще шестера была у меня. Прихожу в «Подиум-маркет». Висит, моя родная, на самом козырном месте висит. Осталась последняя и как раз моего размера. Купил ее, бережно убрал чек во внутренний карман, чтобы не дай боже не потерять, и гуляю по Москве в парке своей мечты. Это кайф. ЭТО КАЙФ! С Дашей встретился, с Коляном, с другим Коляном. Все оценили обновочку. Мама поздравила. Короче, не расстаюсь с ней нигде, даже дома в ней хожу и в ФИФУ в ней играю. Я вполне понял Арчи.
В общем, прошло одиннадцать дней, и я иду свою любимую парку возвращать. Ну, потому, что деньги нужны, а гарантийный возврат действует в течение двух недель. Спускаюсь в переход на Охотном, чтобы перейти к «Подиум-маркету», и тут… твою мать… восемнадцатый тур Российской футбольной премьер-лиги… Болелы «Локомотива», человек двадцать пять, не меньше. Стоят, лыбятся, запястья почесывают. Все добропослушные и законопорядочные граждане в панике разбежались, ни ментов, ни охраны… Только две продавщицы обомлевшие курят и я такой в новой парке. Я было повернулся бежать и, не поверите, поскальзываюсь. Паровозы так не спеша ко мне подходят. Один с красным рылом нагнулся и спрашивает: «За кого топишь, баклан?» Я как можно вежливее отвечаю: «Не интересуюсь футболом, брателло». «Напрасно, напрасно». В общем, подняли меня на ноги, содрали мою парочку ASOS North и дали под дых, так что я снова на пол опустился. Больно, дышать не могу, а эти две мымры… сигареты держат в вытянутой руке и под локоть так другой рукой придерживают. И я думаю: «У вас же дома тоже такие, как я, сынишки есть, что же вы, гадины, не поможете-то, а? Хоть крикните на них, завойте по-бабски. Есть же у вас какой-то материнский, сука, инстинкт или че там у вас». И они смотрят так на меня злобно и как будто отвечают мне про себя: «Нам, гаденыш, дел больше нет, как свой материнский, сука, инстинкт на тебя растрачивать».
Вот так. Но через три месяца я все равно еще раз купил эту парку. На четыре косаря дешевле. Через интернет. Вот в ней сейчас всю эту историю вам и рассказываю.
* * *
После мы оба отвернулись друг от друга и уставились каждый в свой телефон. Она сказала: «Дорогой, мы с тобой так долго трахались, что у меня даже телефон не успел заблокироваться». Я посмотрел в ночное окно. Светильник двоился в темном стекле. Я встал и пошел в ванную. Отлил. Посмотрел на себя в зеркало. Мне кажется, я не сильно изменился за все эти годы. Да, пропал мой фирменный ангельский румянец, за который меня так любили бабы. Еще на лбу появились короткие горизонтальные морщины. Они похожи на засечки, которые мой дед-охотник оставлял на прикладе ружья, когда убивал какого-нибудь крупного зверя. Пошел в большую комнату. Сел на диван, выпил залпом оставшийся коньяк и включил телевизор. Новости, снова новости, реклама какой-то надувной постели, старый фильм, снова новости: повязали какого-то чинушу. Ведут по коридору. Какими жалкими они сразу становятся. Прикрывает лицо листком.
Что остается? Одна только накипь. Ничего больше. Дырявые гнилые облака. Где я ошибся? Где сделал неверный шаг? Да, все бросить. Как всегда. Все бросить. Как часто я повторяю это? Раз в месяц, в неделю? В день? Откуда эта трусость? Вот сейчас встать в полный рост, сжать изо всех сил кулак, чтобы ногти до крови вошли в ладонь. Со всей-всей силой. Поклясться богом, в которого не веришь, но на которого надеешься. На экране разодетые черт знает во что идиоты отчаянно стараются изобразить веселье. Должно быть, повторяли какой-нибудь новогодний «Огонек». Внизу экрана бежали слова. Буквы заполнялись красным и исчезали.

 

От продажи квартиры в Измайлово у меня девять миллионов. Четыре из них разбросаны по четырем же банкам. Как же быстро это все тогда произошло. Агент уверяла, что в Измайлово квартиры идут очень плохо, что до нового года надеяться не на что. А первые покупатели позвонили на следующий же день, а через неделю выплатили аванс. И через месяц уже банк. Рядом стояла риелтор Светлана. Я все никак не мог привыкнуть, как к ней обращаться: то говорил ей «Светлана Дмитриевна, вы…», то «Света, ты», наконец нашел компромисс — «Света, вы…» Счетная машинка по ту сторону бронированного стекла с тарахтением пересчитывала купюры, кассирша равнодушно работала пальцами, складывала деньги в пачки. Я переводил взгляд с кассирши на покупательницу. Она стояла рядом, уставшая так же, как и я, от полуторачасовых чтений, проверок и подписей документов в переговорной комнате. Я смотрел на деньги и думал: вот они, все эти годы, собранные и спрессованные вместе, обращенные в правильные бумажные прямоугольники. Не мои годы, чужие годы. Чужое время, которое я присвоил себе и продал. Эти семейные собрания, рождения, похороны, праздники и многолетняя тишина. Вся эта долгая жизнь обратилась в несколько схваченных резинками брусков, аккуратно убранных в пакет. Воздух из пакета был откачан с помощью специальной машинки. И вот он передо мной — строгий бумажно-целлофановый эквивалент пяти десятилетий. Вакуум. Дома у меня еще пять. Я продам Олегу две точки. Сколько? Тысяч тридцать долларов, не меньше. Может, и все пятьдесят. В парке Горького в выходные очередь к киоску от пристани выстраивалась. Сейчас еще и бургеры в меню включим. И что мне делать со всеми этими деньгами? Бросить дуть. Бросить бухать. И что? Поступить на Высшие режиссерские, отправиться жить в Южную Америку? Что я буду делать?

 

Эти дни. Вот эти дни. Они похожи на песчаные холмы. С таким трудом переваливаешь за гребень, только чтобы оказаться у подножия следующего. Опустошенный и обессиленный. Зачем? Но мне уже в двадцать один казалось, что все идет не так. А в пятнадцать казалось, что жизнь кончена. Чего же я всегда боялся? Всегда боялся. Всю жизнь, как в компьютерной игре, перепрыгивал по плиткам, которые сразу же падали в бездну. Всю жизнь смотрел на себя со стороны и боялся посмотреть вокруг своими собственными глазами. Всю жизнь искал их баб, но никогда — свою. И вот он я — одетый в чужую одежду, фаршированный чужими мыслями, напичканный всяким хламом, выжатый и высосанный. Так ни разу и не побывал на могиле бабушки. Ни разу за двадцать лет, ни одного гребаного раза! Если все обещания, которые я давал за всю свою жизнь, сейчас ворвутся в комнату, станет так тесно, что я не смогу пошевелиться. Я задохнусь. Я задохнусь. На часах 3:44. Скоро начнет светать. Послезавтра начнется Лига чемпионов. Доживем как-нибудь. Что-нибудь придумаем. Что-нибудь сообразим.
* * *
Я зашла на детскую площадку и присела на качели. Прислонила голову к ржавой штанге и, покачиваясь, слушала, как простывшие на ядреном апрельском воздухе качели громко кашляют, когда я подаюсь вперед, а потом высоко и пронзительно свистят, когда возвращаюсь назад. Ноги мои стояли в ледяной лужице. Я постукивала ботинками друг о друга, и подошвы чувствовали скользкое дно и взбивали талую воду. Рядом в черном, нищем сугробике застряла детская игрушка. За долгую зиму черты ее стерлись, и было невозможно понять, какую роль она исполняла при жизни: то ли клоун, то ли крокодил.
Пятно на блузке уже почти высохло. Я сняла бедж и убрала его в карман фартука. Я тщательно умылась, но все равно чувствовала на лице запах кофе. Сигарета, которую я бережно сжимала в кулаке, покривилась, и, когда на второй раз я прикурила, прямо посередке в нее угодила капля с перекладины качелей. Я знала, что обида только расцветает. Что сейчас она нагонит меня, как та боль в детстве, когда ударишься коленкой и считаешь до трех. Раз, два, три — и она тебя поглощает. И вот я уже начала пробегать эту лестницу диалога туда и обратно, туда и обратно, быстро и медленно, сверху вниз и снизу вверх, перепрыгивая через ступеньки или останавливаясь на каждой подолгу. Я стала, как это всегда и бывает, менять, додумывать слова. Подбирать лучшие фразы, которые никогда не приходят в голову, когда они так нужны, а только потом стучатся в дверь, как запоздавшие гости. Вспоминать его красные глаза, эти мерзкие бесцветные рыбьи глаза, которые не умеют смотреть, а умеют только считывать, как кассовый аппарат, твою стоимость. Они так ко всему и относятся. Сколько ты стоишь? Какова твоя сумма? Я ведь и хотела ему налить без сахара. Я просто ослышалась. Он ведь у меня не один. Я просто попала под горячую руку. Звонит телефон. Саша. Если бы он был рядом. А хотя, что бы он мог сделать?
Мне надо привести в порядок мысли. Но это никчемная забота. Это бесполезное дело. Просто такой день. Вечером будет Саша. Тот маленький заряд нежности, положенный для твоей жизни, уже давно исчерпан, и ты ищешь оправдания череде дней, что еще ждет тебя впереди. И тогда ты припоминаешь, что у тебя есть ладони. Ты припоминаешь, зачем они тебе нужны. Ты знаешь, почему они такие теплые и мягкие. Чтобы защитить голову. Чтобы выстроить тонкий простенок между тобой и не тобой. Чтобы уплотнить зазор между тобой и ними. Крепко прижимаешь их к ушам, зажмуриваешь глаза, а голову опускаешь как можно ниже к груди. Ты опускаешься на землю. Притягиваешь колени к голове. Скрещиваешь ноги и сидишь так десятилетиями, похожая на скомканный лист бумаги. Сидишь и сидишь и слушаешь гул в раковине. Розовый матовый гул. То облачко в углу снимка, которое оказалось всего лишь пальцем фотографа, попавшим в объектив. Слушаешь изнанку времени. Тихое бархатное подполье. Надежда на надежду. Никогда не сказанное, никогда не выговоренное, никогда не прозвучавшее. В небе ворочаются рыхлые серые облака. И волосы на затылке теребит ветерок. Сжимаешь в кармане пальто связку ржавых ключей. Осязаешь резьбу каждого, вспоминаешь на ощупь дверь и замок, который этот ключ когда-то открывал. Или не открывал никогда.
Я брошу эту работу. Я найду новую. Я сама открою свое кафе. И туда будут ходить только те, кто сделан из стекла. Да, я так и назову кафе — «Стеклянные люди». Пора возвращаться, менеджер зовет.
* * *
Потом, когда я вспоминал эти дни. Это были счастливые дни, похожие друг на друга, но оттого еще более счастливые. Быстрый хоровод или даже так — крутящийся барабан револьвера (у кого-то я это уже встречал?). Лист бумаги, залитый синей краской. Сплошная синева. Где-то гуще, где-то бледнее. С подтеками. Этим дням не хватало самих себя, и они брали немного взаймы у завтра. И гасли они быстро и шипели, как окурки, брошенные в воду. И вот так они шли, так они проходили. Был восторг. Я вел ежедневник. Я писал заметки вразнобой, как придется. Поэтому 4 апреля могло прийтись на 24 января. Или наоборот. Заметки были совершенно одинаковые, абсолютно. Я только писал их по-разному: то печатными буквами, то прописью. То задом наперед. Но латиницей. То выдуманными иероглифами. Одно и то же, каждый день: «Там, наверху, сквозь толщу воды я различаю крики птиц». И вдруг… а ведь это всегда происходит вдруг… мы увидели себя и в одно и то же время подумали, что все кончилось. Все «наше». Мы посмотрели на себя и увидели, что стали похожи на… знаете, праздничные шарики недельной давности. Полуспущенные, сморщенные, но еще с остатками того праздничного воздуха. Похожие на старые женские груди. Мы поняли, что надо начинать новую жизнь и узнавать друг друга заново. Мы Те навсегда ушли, а Этих мы еще знали. И боялись.

 

Как же это было сладко. Как же это было нежно. Стоит большого труда все это припомнить. Но… Да, конечно, наши внешние мечты остались осуществленными только наполовину. Как не высвободившиеся из камня фигуры на барельефах. Но… Но… Какое нам до этого дело?
Назад: IV. Это
Дальше: VI. Денисовский, 24