2. По ту сторону добра и зла: мораль имморалиста, или культ «величественного стиля»
Разумеется, в попытке найти у Ницше мораль есть некоторый парадокс, как и в нашей попытке выяснить природу его теории. Помнишь, мы уже говорили о том, что Ницше категорически отвергал всякие проекты улучшения мира. К тому же каждый, даже не будучи знатоком его произведений, знает, что он всегда определял себя как «имморалиста» и неутомимо нападал на милосердие, сострадание, альтруизм во всех их разновидностях, как христианских, так и нехристианских.
Ницше ненавидит понятие идеала и, в частности, не устает клеймить первые проблески гуманизма Нового времени, усматривая в них не что иное, как тлетворное влияние христианства:
Эта любовь к человеку вообще на практике означает предпочтение недужных, обделенных, выродившихся <…>. Виду требуется гибель неудавшихся, слабых, выродившихся особей.
Иногда антимилосердие Ницше или даже его страсть к катастрофам оборачивается полным бредом. По свидетельству его близких, он не смог сдержать радости, узнав, что в Ницце — городе, где он любил бывать, — землетрясением разрушило несколько домов; к его сожалению, впрочем, масштаб разрушений оказался не таким, как ожидалось. И вот некоторое время спустя Ницше узнает об ужасном извержении вулкана на острове Ява: «Двести тысяч человек одним махом, говорит он своему другу Ланцки, это превосходно! [sic!] <…>. Хорошо бы полностью уничтожить Ниццу и ее обитателей…»
Не будет ли заблуждением говорить о «морали Ницше»? Что бы он мог предложить нам в этой сфере? Если жизнь — это только сплетение слепых разрозненных сил, если наши ценностные суждения — это всего-навсего излияния, более или менее упадочные, но всегда годные лишь на роль симптомов наших жизненных состояний, то как можно ожидать от Ницше каких-либо этических выводов?
Как я уже говорил, подобное мнение завладело частью «левых» ницшеанцев: каким бы странным это ни казалось, такие люди — готовые представить Ницше куда более больным, чем он был на самом деле, — действительно существуют. Эти ницшеанцы — хотя тут я, надо признаться, представлю дело упрощенно — остановились на следующем: если среди жизненных сил одни, реактивные, играют «репрессивную» роль, а другие, активные, играют роль «освобождающую», то не нужно ли просто-напросто уничтожить первые? Не стоит ли даже заявить, наконец, что все нормы как таковые подлежат отмене, что «запрещено запрещать», что буржуазная мораль — это всего лишь выдумки священников и что нужно наконец предоставить свободу нашим импульсам, выплескивающимся в искусстве, теле и чувственности?
Так думали некоторые. А кое-кто, похоже, так думает и сегодня… В пылу 1968 года возникло желание читать Ницше именно так — видеть в нем бунтаря, анархиста, апостола сексуальной свободы, эмансипации тела…
Можно не понимать Ницше глубоко, но достаточно почитать его, чтобы констатировать, что эта гипотеза не только абсурдна, но и противоположна всему, во что он мог верить сам. Его можно назвать кем угодно, но не анархистом, и об этом он не уставал повторять, как о том свидетельствует следующий отрывок из «Сумерек идолов»:
Если анархист, как глашатай опускающихся слоев общества, требует с красивым негодованием «права», «справедливости», «равных прав», то он находится при этом лишь под давлением своей некультурности, которая не может постичь, почему он собственно страдает, чем он беден — а беден он жизнью… В нем сильна потребность в причине: кто-нибудь должен быть виновен в том, что ему плохо… Да и само «красивое негодование» уже действует на него благотворно; браниться — это удовольствие для всех бедняков, — это дает маленькое опьянение властью.
Чему-то здесь можно (хотя можно ли?..) возразить, но уж точно нельзя возлагать на Ницше ответственность за всплеск своеволия и протеста молодежи в мае 1968 года, который он несомненно рассматривал бы как яркий пример того, что называл «идеологией стада»… Об этом тоже можно спорить, и все же несомненно открытое отвращение Ницше ко всякой форме революционной идеологии, будь то социализм, коммунизм или анархизм.
Даже простая идея «сексуального освобождения» наверняка внушила бы ему ужас. Для него было очевидно, что подлинный художник, достойный своего титула писатель должен прежде всего беречь себя в сексуальном плане. Согласно одному из основных мотивов его известных афоризмов о «физиологии искусства», «целомудрие — это экономия сил художника», оно требуется художнику, потому что «в творчестве и в любви расходуется одна и та же сила». К тому же Ницше не жалел крепкого словца в отношении того шквала страстей, что воцарился после весьма пагубного, на его взгляд, события — возникновения европейского романтизма.
Словом, прежде чем говорить о Ницше и говорить за него, его нужно читать.
К тому же, если мы хотим его понять, надо добавить следующее: всякая «этическая» позиция, заключающаяся в отказе от части жизненных сил, будь это даже реактивные силы, в пользу других сил, будь это даже силы «активные», сама по себе стала бы самой очевидной реакцией! И совершенно ясно, что это не только является прямым следствием ницшевского определения реактивных сил как сил воинствующих и деспотичных, но что это прямой и постоянный тезис Ницше, как о том свидетельствует важнейший, и на сей раз вполне ясный, фрагмент из его книги «Человеческое, слишком человеческое»:
Положим, кто-то настолько же сильно любит изобразительное искусство или музыку, насколько увлечен духом науки, и не видит возможности разрешить это противоречие, уничтожив одну силу и дав полную свободу другой: тогда ему останется только выстроить из себя такое большое здание культуры, чтобы в нем могли обитать обе эти силы, хотя и в разных его концах, а между ними гостили примиряющие, посредничающие силы, много бóльшие, нежели те, поскольку в случае необходимости им предстоит уладить вспыхнувшую ссору.
Для Ницше именно такое примирение является новым идеалом — идеалом, который таки можно принять, потому что в отличие от всех других идеалов он не является притворно внешним по отношению к жизни, а как раз наоборот — открыто рифмуется с ней. Именно это Ницше называет величием (важнейший для него термин) — признаком «великой архитектуры». Жизненные силы, приведенные наконец к гармонии и иерархии, достигают в рамках величия максимальной интенсивности и в то же время наивысшего изящества. Только благодаря такой гармонизации и иерархизации всех сил, даже реактивных, возникает власть, могущество, а жизнь перестает быть бесцветной, ослабленной и увечной. Так, всякая крупная цивилизация, будь то сама по себе или в масштабе других культур, «принуждает к согласию противоборствующие силы путем еще более могущественного сосредоточения остальных, не столь непримиримых сил, благодаря чему противоречия в ней не подавляются и не сковываются».
Тому, кто задается вопросом о «морали Ницше», можно было бы дать следующий ответ: полнокровная жизнь — это жизнь в высшей степени интенсивная, потому что в высшей степени гармоничная, изящная (в том смысле, как в математике говорят об изящном решении, проведенном без лишней траты сил и энергии), то есть такая, в которой жизненные силы не противоречат друг другу, не терзают друг друга и не борются друг с другом, тем самым друг друга сдерживая и истощая, а, напротив, вступают в сотрудничество, пусть и под началом некоторых — разумеется, скорее активных, чем реактивных.
Вот это, согласно Ницше, и есть «величественный стиль».
По крайней мере в этом пункте мысль Ницше предельно ясна, и определение «величия» не меняется на протяжении всего его зрелого творчества. Очень хорошее определение дано ему в одном фрагменте «Воли к власти»: «Величие художника измеряется не “прекрасными чувствами”, которые он возбуждает»; оно коренится в его «величественном стиле», то есть в способности «обуздать внутренний хаос, стать формой: стать логичным, простым, недвусмысленным, стать математикой, стать законом — вот какая здесь великая амбиция».
Стоит повторить: эти слова удивят только тех, кто совершит достаточно распространенную и досадную ошибку, усмотрев в ницшеанстве что-то вроде анархизма, «левую» мысль, которая предшествовала различным нашим освободительным движениям. Это абсолютно неверно, и восхваление «математического» метода, культ ясного и последовательного разума тоже обретает свое место в многообразии жизненных сил. Напомним еще раз причину этого: если признать, что «реактивные» силы — это силы, которые не могут раскрыться, не отрицая другие силы, то нужно согласиться с тем, что критика платонизма и вообще нравственного рационализма во всех его формах, сколь бы ни была она для Ницше оправданной, не может вести к банальному устранению рациональности. Такое устранение само по себе было бы реактивным. Коль скоро мы хотим достичь того величия, которое является признаком удачного выражения жизненных сил, нужно иерархизировать эти силы таким образом, чтобы они не мешали друг другу, и рациональность тоже должна найти свое место в такой иерархии.
Ничто не нужно исключать, и в конфликте между разумом и страстями не нужно выбирать в ущерб первому вторые, чтобы не впасть в банальную «глупость».
Это говорю не я, это пишет Ницше, причем не единожды: «У всех страстей бывает пора, когда они являются только роковыми, когда они с тяжеловесностью глупости влекут свою жертву вниз, — и более поздняя, гораздо более поздняя пора, когда они соединяются брачными узами с духом, когда они “одухотворяются”». Каким бы странным ни показалось это некоторым читателям Ницше, именно эта «одухотворенность» становится для него этическим критерием; именно она должна помочь нам достичь «величественного стиля», позволив приручить реактивные силы, вместо того чтобы «глупо» их отталкивать вместе со всем тем, что мы выигрываем, подчиняя себе этого «внутреннего врага», а не изгоняя его — что ослабило бы и нас самих.
И это тоже говорю не я, а Ницше, причем как нельзя проще:
Другим торжеством является наше одухотворение вражды. Оно состоит в глубоком понимании ценности иметь врагов <…> мы же, мы, имморалисты и антихристиане, видим нашу выгоду в том, чтобы церковь продолжала существовать… Так же и в области политики <…>. В особенности новое создание, например новая империя, нуждается более во врагах, нежели в друзьях: только в контрасте чувствует она себя необходимой, только в контрасте становится она необходимой… Не иначе относимся мы и к «внутреннему врагу»: и тут мы одухотворили вражду, и тут мы постигли ее ценность.
При этом Ницше, который слывет Антихристом и борцом с христианскими ценностями, без колебаний утверждает, что «дальнейшее существование христианского идеала принадлежит к числу самых желательных вещей, какие только существуют», поскольку сравнение с ним является для нас верным способом стать величественнее.
Если ты понял все, о чем мы говорили выше, особенно значение различия между реактивными и активными силами, то тебя не удивят тексты, которые могут показаться непонятными и даже противоречивыми неподготовленному читателю Ницше. И, разумеется, именно это «величие» является альфой и омегой «ницшеанской морали»; величие, которое должно руководить нами в поисках полнокровной жизни по одной причине, которая постепенно становится для нас очевидной: только величие позволяет нам собрать в себе все силы и тем самым жить более интенсивно, то есть более разнообразно и более «властно» — в смысле ницшевской «воли к власти»: более гармонично. В отличие от гармонии древних греков, здесь гармония не является условием тишины и покоя, но помогает избежать изматывающих нас конфликтов и ослабляющих нас потерь; это — гармония величайшей силы.
Вот почему понятие «воля к власти» не имеет почти ничего общего с тем, что может себе представить неподготовленный читатель. Я должен сказать тебе об этом несколько слов.
Воля к власти как «глубочайшая сущность Бытия». Истинное и ложное значения «воли к власти»
Понятие «воля к власти» — это настолько важное для Ницше понятие, что он без колебаний кладет его в основу своего определения реальности, делает высшей точкой того, что мы назвали его «онтологией» или, как говорил он сам, «глубочайшей сущностью Бытия».
Прежде всего нужно избавиться от одного распространенного заблуждения: воля к власти не имеет ничего общего со вкусом к власти, с желанием занять какой-либо «важный» пост. Речь идет совсем о другом. Воля к власти — это воля к интенсивности, стремящаяся во что бы то ни стало избежать внутренних терзаний, о которых я только что тебе говорил и которые по определению ослабляют нас, поскольку силы до такой степени нейтрализуют друг друга, что жизнь в нас чахнет и ослабевает. А значит, речь идет не о воле к завоеванию, к деньгам или к политической власти, а о глубоко внутреннем желании максимальной интенсивности жизни, которая не обеднялась и не ослаблялась бы этими терзаниями, а, наоборот, была бы как можно более живой и энергичной.
Привести тебе пример? Подумай о чувстве вины, то есть о моментах, когда мы «злимся на самих себя»: ничто не может быть хуже этого внутреннего страдания, этого состояния, из которого нет выхода и которое порой парализует нас до такой степени, что отнимает всякую радость жизни. Но подумай также о том факте, что существуют тысячи незначительных «бессознательных виновностей», которые нередко проходят незамеченными и тем не менее оказывают на нас свое разрушительное воздействие. В этом смысле, например, в некоторых видах спорта говорят, что нужно «давать волю движениям», а не «сдерживать» их, словно внутри вас сидит некая скрытая слабость, бессознательный страх, руководящий телом.
Воля к власти — это не воля к обладанию властью, а, как говорит сам Ницше, «воля к воле», воля, которая желает саму себя, жаждет своей собственной силы и не хочет, чтобы ее ослабляли внутренние страдания, чувство вины, неразрешенные конфликты. Поэтому она реализуется только средствами «величественного стиля», в таких жизненных моделях, которые позволяют наконец покончить со страхами, сожалениями и угрызениями совести, то есть со всеми внутренними разногласиями, которые нас опустошают, «тяготят» и мешают нам жить легко, по наитию, подобно «танцору».
Попытаемся внимательнее посмотреть на то, что это может означать.
Конкретный пример «величественного стиля»: свободное и «скованное» действие. Классицизм и романтизм
Если ты хочешь представить себе конкретный образ этого «величественного стиля», тебе следует подумать о том, какие усилия нам приходится прилагать, занимаясь трудными видами спорта или искусствами — а они все по-своему трудны, — чтобы добиться правильных движений.
Подумай, например, о движении смычка по скрипичной струне, о движении пальцев по грифу гитары или просто о подачах и реверсах в теннисе. Когда мы наблюдаем за движениями спортсмена высокого уровня, они кажутся нам очень простыми и легкими. Без видимых усилий, плавным и совершенно понятным движением он посылает мяч с поразительной скоростью: а все дело в том, что он идеально овладел силами, которые задействованы в этом движении. Все эти силы содействуют безупречной гармонии, не мешая друг другу, не теряя энергии и не оказывая «реакции» в том смысле, какой придает этому термину Ницше. Результатом становится восхитительное единство силы и красоты, нередко достигаемое талантливыми спортсменами уже в молодости.
Напротив, у того, кто начинает играть слишком поздно, движения будут хаотичными, нестройными или, как говорят, «скованными». Он сдерживает свои удары, не решается дать им волю… и не перестает сердиться на себя за это, ругая себя каждый раз, когда удар не получается. Раздираемый этими внутренними противоречиями, он сражается не столько с соперником, сколько с самим собой. В его движениях нет не только изящества, но и силы, и все это по одной простой причине: задействованные силы не сотрудничают, а конкурируют, подавляя и блокируя друг друга, поэтому движение, лишенное изящества, оказывается еще и бессильным.
Вот что стремится преодолеть Ницше. И для этого, как ты понимаешь, он вовсе не предлагает выработать некий новый «идеал», еще одного идола — это было бы противоречиво; его образец, в отличие от всех других известных на сегодняшний день идеалов, накрепко сопряжен с жизнью. Она не претендует на превосходящую ее или внешнюю ей «трансцендентность». Речь идет о том, чтобы представить себе, чем была бы жизнь, которая следовала бы образцу «свободного действия», движения спортсмена или художника, объединяющего в себе огромное разнообразие сил, чтобы в гармонии достичь наивысшего могущества без тяжких усилий и лишних потерь энергии. Таково, в сущности, «моральное мировоззрение» Ницше, мировоззрение, во имя которого он обличает все разновидности «реактивной» морали, которая со времен Сократа проповедует борьбу с жизнью, ослабление жизни.
Таким образом, антиподами величественного стиля оказываются все виды поведения, неспособные привести к власти над собой, достижимой лишь с помощью правильной иерархизации и гармонизации действующих в нас сил.
В этом отношении буйство страстей, которое восхваляли некоторые идеологи «свободы нравов», это — худшее, что можно себе представить, поскольку оно всегда предполагает взаимное искажение и ослабление сил, а значит, приоритет реакции.
Это искажение сил Ницше очень точно определяет словом «уродство». Уродство всегда возникает при столкновении и взаимном ослаблении сил: оно означает «противоречие и низкую концентрацию внутренних стремлений <…>, нисхождение, ниспадение организующей силы, или, на языке психологии, деградацию “воли”». В этих условиях воля к власти начинает чахнуть, и радость уступает место чувству вины, которое в свою очередь порождает злобу, ресентимент.
Разумеется, пример, который я тебе привел, чтобы ты понял, что такое «величественный стиль», или примирительный синтез активных и реактивных сил, позволяющий достичь подлинного «могущества», — пример удара-реверса в исполнении теннисиста-мастера — это не пример из Ницше. У него в голове были другие образы и другие примеры, и, если ты планируешь однажды углубиться в его чтение, тебе будет небесполезно познакомиться хотя бы с одним из них, из числа наиважнейших. Речь идет об оппозиции классицизма и романтизма.
Упрощая, можно сказать, что классицизм обозначает главным образом греческое искусство и искусство Франции XVII века: пьесы Мольера и Корнеля, «регулярные» сады с подстриженными в виде геометрических фигур деревьями.
Если однажды ты окажешься в зале античного искусства, то увидишь, что греческие статуи, являющиеся замечательной иллюстрацией классического искусства, характеризуются прежде всего двумя совершенно типичными для них чертами: пропорции тела в них идеальны и гармоничны, а лица — спокойны и абсолютно безмятежны. Классицизм — это искусство, отводящее главное место гармонии и разуму. Он, как чумы, сторонится буйства страстей, которое, напротив, свойственно значительной части искусства романтизма.
Об этой оппозиции можно говорить долго, но главным для нас является то, что делает с ней Ницше и почему она занимает у него столь важное место.
Свойственная классикам «логическая простота» (это выражение проходит у Ницше лейтмотивом) является лучшей иллюстрацией той «грандиозной» иерархизации, которую осуществляет «величественный стиль». По этому поводу Ницше не оставляет двусмысленности:
…украшение как следствие повышенной силы. Украшение как выражение победоносной воли, возросшей координации, гармонизации всех сильных стремлений, безупречно перпендикулярного упора. Логическая и геометрическая простота есть следствие повышения силы.
Надеюсь, что ты понимаешь, насколько Ницше здесь обескураживает всех тех, кто хотел бы видеть в нем хулителя разума, апостола высвобождения чувств и тела вопреки примату логики. Ницше заявляет об этом четко и ясно: «Нам претят умильности». Художник, достойный этого высокого звания, должен культивировать в себе «ненависть к чувству, душе, тонкости ума, ненависть к многообразию, к зыбкому и туманному, к предчувствиям». Ведь «чтобы быть классиком, надо иметь в себе все сильные и, как кажется, несовместимые дарования и влечения, но так, чтобы они шли друг с дружкой под одним ярмом». И при этом понадобятся «холодность, ясность, твердость и особенно логика».
Невозможно сказать яснее: классицизм является наилучшим воплощением «величественного стиля». Вот почему Ницше не любит Виктора Гюго, которого считает сентиментальным романтиком, и предпочитает ему Корнеля, считая его рационалистическим картезианцем, одним из тех, кто, как и все…
…поэты аристократической культуры <…> считали своим долгом подчинять определенным понятиям свои, возможно, и без того хорошо развитые органы чувств и приводить свою тонкую и светлую духовность к победе над грубыми притязаниями красок, звуков и образов; в этом они, как мне кажется, следовали за великими греками…
Триумф греческих и французских классиков заключается в систематической борьбе с тем, что Ницше достаточно показательно называет «этой чувственной чернью», которую «современные» художники и музыканты — романтики — делают персонажами своих произведений.
В отличие от классического гения, романтический герой описывается как существо, терзаемое и, как следствие, ослабленное своими внутренними страстями. Этот герой несчастен в любви, он вздыхает, плачет, рвет на себе волосы, постоянно жалуется, и если и уходит от мук страстей, то только для того, чтобы впасть в муки творчества. Вот почему романтический герой чаще всего болен, бледен и в конце концов умирает молодым, снедаемый борющимися в нем силами, которые, будучи не в силах согласоваться друг с другом, подрывают его изнутри: вот что ненавидит Ницше, вот почему в итоге он возненавидит Вагнера и Шопенгауэра, вот почему Шуману и Брамсу он предпочтет Моцарта и Рамо, то есть «романтической и сентиментальной» музыке — музыку «классическую и математическую».
Наконец, отметь для себя важнейший аспект его философии: практическая точка зрения смыкается у Ницше с точкой зрения теории, этика оказывается неотделима от онтологии, потому что в рамках морали величия на первом месте стоит интенсивность, воля к власти, которая одерживает верх над всеми прочими факторами. «В жизни нет никакой другой ценности, кроме степени власти», — говорит Ницше. И это значит, что у этого имморалиста существуют ценности, существует мораль.
Подобно тому, кто с успехом овладел боевым искусством, человек величественного стиля движется изящно, без малейших признаков усилия. Он не исходит пóтом, и даже если сдвигает горы, то делает это без видимого напряжения, безмятежно. Подобно тому как истинное познание — веселая наука — насмехается над теорией и волей к истине во имя другой, более возвышенной истины, Ницше насмехается над моралью во имя другой морали.
Аналогичным образом обстоит дело и с его учением о спасении.