Б. Онтология: мир как хаос, не имеющий ничего общего ни с космосом, ни с божественным
Если ты хочешь понять Ницше, тебе следует оттолкнуться от идеи о том, что он мыслит мир почти противоположно стоикам. Для стоиков мир был космосом, гармоничным и правильным порядком, который следовало принимать за образец, занимая в нем надлежащее место. Ницше же, наоборот, рассматривает мир — как органический, так и неорганический, как мир в нас, так и мир вне нас — в качестве обширного энергетического поля, клубка сил и влечений, бесконечное и хаотичное множество которых несводимо ни к какому единству. Иными словами, для Ницше греческий космос — ложь, красивая выдумка, предназначенная просто-напросто для утешения людей:
Знаете ли вы, что для меня «мир»? Показать ли его вам в моем зеркале? Этот мир — чудовищная сила без начала и конца, твердая и прочная как железо <…>, это море бушующих сил и их потоков.
Возможно, если ты внимательно прочел все, сказанное выше, то заметил, что космос древних греков разлетелся на куски уже у философов Нового времени, например у Ньютона и Канта. И тогда ты можешь задать мне вопрос, в чем же Ницше превзошел их, разрушая эту идею гармонии.
Если вкратце, различие между философом постмодерна и философом Нового времени, то есть, например, между Ницше и Кантом (или между Ньютоном или Клодом Бернаром), заключается в том, что философы Нового времени всеми силами стремились к единству, связности, миропорядку, опираясь на рациональность и логику. Вспомни пример Клода Бернара и его кроликов: ученый неустанно ищет объяснения, стремится найти смысл и разумность в существующем положении вещей. И мир Ньютона, даже будучи переплетением сил и сталкивающихся объектов, в конечном счете тоже является логично связанным и унифицированным миром, управляемым своими законами, такими, как, например, закон гравитации, позволяющий обрести некоторую упорядоченность вещей.
Для Ницше же подобные рассуждения — пустая трата времени. В них слишком много иллюзий разума, смысла и логики, потому что никакая унификация хаотичных сил этого мира более невозможна. Как и людей Возрождения, на глазах которых космос рушился под ударами новой физики, нас тоже охватывает ужас, но ничто больше не может нас «утешить»:
Еще раз охватывает нас великий ужас, — но у кого же есть охота тотчас же начать снова обожествлять на старый лад это чудовище незнакомого мира? <…> Ах, в это незнакомое входит такое множество небожественных возможностей интерпретации, столько всякой чертовщины, глупости, дурости…
Научный рационализм философов Нового времени сам по себе является, таким образом, иллюзией, своего рода продолжением иллюзий древних космологий, человеческой «проекцией» (Ницше уже использует это слово, которое станет впоследствии любимым словом Фрейда), то есть манерой принимать желаемое за действительное, наделять себя воображаемым господством над бессмысленной, разнообразной и хаотичной материей, которая на деле всюду от нас ускользает.
Я говорил тебе о Пикассо и Шёнберге, основоположниках современного искусства: в сущности, они были на одной волне с Ницше. Если ты посмотришь на картины Пикассо или послушаешь музыку Шёнберга, то поймешь, что их мир — это тоже хаотичный, бесструктурный, расколотый, алогичный мир, лишенный того «прекрасного единства», которое, опираясь на правила гармонии и перспективы, стремились выразить в своих произведениях художники прошлого. Это даст тебе достаточно точное представление о том, что за полвека до них пытался помыслить Ницше, и еще позволит понять, что философия всегда — и в еще большей степени, чем искусство, — опережает свое время.
Как ты понимаешь, в этих условиях остается не много шансов на то, чтобы философская деятельность могла заключаться в созерцании некоего божественного порядка, упорядочивающего наш мир. Она больше не может принимать форму теории, по крайней мере в прямом, этимологическом смысле этого слова, то есть форму «созерцания» чего-либо «божественного». Представление о едином и гармоничном мире — это наивысшая иллюзия, и составитель генеалогий должен ее развеять, хотя это и рискованное предприятие.
И тем не менее Ницше остается философом, и, как и для любого философа, для него важно попытаться понять окружающую нас реальность, подобраться к глубинной природе мира, в котором — сколь бы он ни был хаотичен, и даже тем более оттого, что он хаотичен, — нам нужно найти место для себя.
Но вместо того чтобы искать в этом хаосе, в этом клубке противоборствующих сил, каковым является мир, называемый Ницше Жизнью, некую рациональность, он предлагает различать две отдельные сферы, два основных типа сил или, как говорит он сам, «влечений» или «инстинктов»: «реактивные» и «активные».
На этом различении основана вся мысль Ницше. Поэтому нам нужно как следует в нем разобраться: и его корни, и его разветвления очень сложны, но, как ты увидишь, они многое проясняют.
Для начала можно сказать, что «реактивные» силы в интеллектуальном плане следуют модели «воли к истине», которая движет классической философией и наукой, а в плане политическом — стремятся реализовать демократический идеал; «активные» силы, наоборот, проявляются главным образом в искусстве, и их естественный мир — это мир аристократии.
Рассмотрим все это поближе.
«Реактивные» силы, или отрицание чувственного мира: как эти силы выражаются в «воле к истине», столь желанной для рационализма философов Нового времени, и становятся демократическим идеалом
Начнем с анализа «реактивных» сил: эти силы могут разворачиваться в мире и воздействовать на него, только подавляя, разрушая или изменяя другие силы. Иначе говоря, они утверждаются не иначе, как противопоставляя себя другим, они больше связаны с логикой «нет», чем с логикой «да», с логикой «против», чем с логикой «за». Моделью здесь является поиск истины, ведь истина всегда завоевывается в борьбе, то есть более или менее негативным образом, начиная с опровержения ошибок, иллюзий, ложных мнений. И эта логика свойственна как философии, так и позитивным наукам.
Пример, о котором думает Ницше, когда он говорит об этих реактивных силах, — это пример великих диалогов Платона. Не знаю, читал ли ты уже какой-то из них, но тебе следует знать, что эти диалоги почти всегда разворачиваются следующим образом: читатели (или зрители, так как эти диалоги можно было ставить и на сцене, как пьесу) присутствуют при разговоре между главным персонажем — это почти всегда Сократ — и его собеседниками, которые то доброжелательны и наивны, то враждебны и засыпают Сократа возражениями. По второму сценарию разворачивается диалог, в котором Сократ противопоставляет себя тем, кого во времена Платона называли софистами, то есть учителям красноречия, риторики, которые, вопреки Сократу, не претендовали на поиск истины, а всего лишь внушали ученикам науку обольщения и убеждения средствами ораторского искусства.
Выбрав тему философской дискуссии — например: что такое смелость, красота, добродетель? — Сократ предлагает своим собеседникам вместе найти «общие места», то есть распространенные мнения на эту тему, чтобы, взяв эти мнения в качестве отправной точки и попытавшись возвыситься над ними, по возможности достичь истины. Как только исходные мнения очерчены, начинается дискуссия: это и есть то, что называют диалектикой — искусством ведения диалога, в ходе которого Сократ постоянно задает своим собеседникам вопросы, чаще всего для того, чтобы показать им, что они противоречат друг другу, что их исходные идеи и убеждения не выдерживают никакой критики и что нужно продолжать размышления на пути к более глубокому пониманию темы.
Тебе стоит знать о диалогах Платона и еще кое-что, так как это важно для определения «реактивных сил», которые, согласно Ницше, как раз и действуют в поисках истины, подобных практикуемым Сократом: дело в том, что Сократ и его собеседники в этом обмене мнениями находятся в заведомо неравных позициях.
Сократ всегда занимает смещенную позицию по отношению к тому, кому он задает вопросы и с кем ведет диалог. Он делает вид, что ничего не знает, играет роль наивного — если так можно выразиться, ведет себя как «инспектор Коломбо», — тогда как в действительности прекрасно знает, к чему идет. Это смещение связано с тем, что Сократ и его собеседники стоят на совершенно разных уровнях: Сократ делает вид, что он равен собеседнику, а на деле превосходит его, как учитель превосходит своего ученика. Немецкие романтики называли это «сократической иронией» — иронией, потому что Сократ играет в свою игру, смещается не только по отношению к тем, кто с ним говорит, но и по отношению к самому себе, поскольку, в отличие от собеседников, отлично знает исполняемую роль.
И поэтому же Ницше полагает, что позиция Сократа по существу негативна, или реактивна: помимо того что истина, которую он ищет, может обнаружиться лишь через опровержение других мнений, он и сам никогда не утверждает ничего рискованного, не подставляет себя под удар, не предлагает ничего позитивного. Следуя своему знаменитому методу «майевтики» (буквально — «искусство родовспоможения»), он ограничивается тем, что ставит своего собеседника в трудное положение, в противоречие с самим собой, чтобы заставить его разрешиться истиной.
В небольшой главе «Сумерек идолов», посвященной Сократу, которую я уже советовал тебе прочитать, Ницше сравнивает его со скатом — рыбой, парализующей добычу электричеством: по мере опровержения мнений собеседников Сократа диалог движется к уточнению идеи. Таким образом, эта уточненная идея направляется против общих мест, противополагается им как то, что «выдерживает критику», тому, что ее «не выдерживает», как последовательное — противоречивому; она никогда не возникает непосредственным образом или напрямую, но всегда — окольным путем, через опровержение сил иллюзии.
Теперь ты можешь уяснить существующую для Ницше связь между сократической страстью к истине, волей к поиску истины, будь она философской или научной, и идеей «реактивных сил».
Для Ницше поиск истины реактивен вдвойне: ведь настоящее познание совершается не только в борьбе с ошибками, криводушием и ложью, но и — шире — в борьбе с иллюзиями, свойственными чувственному миру как таковому. В самом деле, философия и наука могут функционировать только противопоставляя «умопостигаемый мир» — «миру, данному чувствам», который неизбежно признается второстепенным. И это для Ницше чрезвычайно важно, а значит, необходимо, чтобы ты это правильно понял.
В сущности, все известные научные, метафизические и религиозные традиции — и в частности христианство — Ницше упрекает в том, что они «пренебрегают» телом и чувственностью, интересуясь только разумом. Может быть, тебе покажется странным, что он ставит на один уровень науки и религии. Но мысль Ницше сохраняет свою стройность, и в этом сближении нет противоречия. Действительно, и метафизика, и религия, и наука, при всем, что их разделяет, а часто и противопоставляет друг другу, в один голос утверждают, что имеют дело с некими идеальными истинами, умозрительными сущностями, которые нельзя ни потрогать, ни увидеть, — с понятиями, не относящимися к вещественному миру. А значит, они работают вопреки этому миру — противодействуют ему (вот тебе и «реакция»), — ибо чувства, как мы знаем, сплошь и рядом нас обманывают.
Хочешь простой пример? Если бы мы доверяли исключительно чувствам — зрению, осязанию и т. д., — то, скажем, вода преподносилась бы нам в совершенно разных и даже противоречивых формах: обжигающий кипяток, холодный дождь, мягкий снег, твердый лед и т. д., тогда как на самом деле это всегда одна и та же реальность. Вот почему нужно уметь возвышаться над чувственным миром и даже мыслить вопреки ему — проявляя, по Ницше, реактивную силу, — если мы хотим достичь «умопостигаемого», прийти к «идее воды» или, как мы сказали бы сегодня, к той научной, чисто интеллектуальной и нечувственной абстракции, которая обозначается химической формулой H2O.
С точки зрения «воли к истине», как говорит Ницше, то есть с точки зрения ученого или философа, который стремится прийти к истинному знанию, необходимо отбросить все силы иллюзий и заблуждений, а также все неосознанные влечения, зависящие исключительно от чувственности, от нашего тела. Иначе говоря, нужно не доверять всему, что относится к искусству. И Ницше высказывает подозрение, что за этой «реакцией» скрывается нечто другое, нежели только забота об истине. Возможно даже, что за ней скрывается непризнанное этическое допущение, выбор одних ценностей в ущерб другим, тайная ставка на «потустороннее» в противовес «здешнему»…
Это ключевой пункт: ведь если отвергнуть не только поиск истины, но вместе с ним и идеал демократического гуманизма, то критика философии Нового времени и «буржуазных ценностей», на которых она, по Ницше, и зиждется, сможет обрести полноту: удастся одновременно деконструировать и рационализм, и гуманизм! Истины, к которым стремится прийти наука, «в своей сущности демократические», они из числа тех, что претендуют на ценность для всех и для каждого, всегда и везде. Формула вроде «дважды два четыре» не ведает ни классовых, ни пространственных, ни временны´х, ни географических, ни исторических границ. Иначе говоря, она претендует на универсальность: вот почему — и мне кажется, что в этом аспекте диагноз Ницше совершенно справедлив, — в самой сердцевине гуманизма лежат научные истины — «разночинные», «простонародные» и глубоко «антиаристократичные», как он любил говорить.
Впрочем, это любят в науке и сами ученые, часто разделяющие республиканские идеалы: наука обращается и к сильным мира сего, и к слабым, и к богатым, и к бедным, и к народу, и к его правителям. Не случайно Ницше нравилось подчеркивать низкое происхождение Сократа, изобретателя философии и науки, первого поборника реактивных сил, обращенных к идеалу истины. Не случайно и утверждаемое им в главе «Сумерек идолов», посвященной «проблеме Сократа», равенство между демократическим миром и отказом от искусства, между волей к истине и легендарной уродливостью героя платоновских диалогов, который подписывает смертный приговор аристократическому миру, еще преисполненному «отличий» и «авторитетов».
Приведу небольшой отрывок из этого текста, чтобы ты мог сам над ним поразмыслить. Затем я детально объясню его и покажу, насколько Ницше трудно читать, даже когда он кажется нам простым, потому что истинный смысл того, что он пишет, порой противоположен кажущемуся значению текста. Вот этот отрывок:
Сократ по своему происхождению принадлежал к низшим слоям народа: Сократ был чернью. Известно, и даже можно до сих пор увидеть, насколько он был уродлив <…>. Был ли Сократ вообще греком? Уродство достаточно часто является результатом скрещивания <…>. С Сократа греческий вкус меняется в пользу диалектики; что же там, собственно, происходило? Прежде всего ею оказался побежден аристократический вкус; вместе с диалектикой наверх всплывает чернь <…>. То, что сперва еще должно себя доказать, сто´ит немногого. Всюду, где авторитет относится еще к числу хороших обычаев, где не «обосновывают», а приказывают, диалектик оказывается чем-то вроде паяца: над ним смеются, его не принимают всерьез.
Сегодня трудно не заметить неприятный оттенок подобных высказываний. В них присутствуют все ингредиенты фашистской идеологии: культ красоты и «аристократичности», от которых «чернь» исключена по определению; классификация людей по социальному происхождению; равенство между народом и уродством, превознесение нации, в данном случае — греческой, гнусные намеки на скрещивание, якобы объясняющее «уродство»… Все это налицо. И все-таки не останавливайся на первом впечатлении. Не то чтобы оно совершенно ложно, нет. Нацисты ведь не случайно, как я уже тебе говорил, воспользовались идеями Ницше. Но это первое впечатление может помешать тебе обнаружить глубину ницшевского представления Сократа. Поэтому не будем его поспешно отбрасывать, а лучше присмотримся к нему повнимательнее и попробуем разобраться в его глубинном значении.
Для этого нам нужно расширить наше рассмотрение и учесть еще одну составляющую реальности по Ницше — активные силы, которые вместе с реактивными силами составляют предложенное им определение мира.
«Активные» силы, или утверждение тела: как эти силы проявляются в искусстве — а не в науке — и становятся «аристократическим» ви´дением мира
Я уже говорил, что активные силы, в отличие от реактивных, могут возникать в мире и раскрывать весь свой потенциал, не изменяя и не подавляя другие силы. Именно в искусстве, а не в науке или философии, эти силы обретают свое естественное жизненное пространство. Подобно тому как существует скрытое равенство между реакцией, поиском истины, демократией и отказом от чувственного мира в пользу мира умозрительного, своеобразная нить Ариадны связывает между собой искусство, аристократию, культ чувственного или телесного мира и активные силы.
Остановимся на этом пункте. Он позволит тебе не только понять жутковатое суждение Ницше о Сократе, но и увидеть, наконец, в чем заключается его «онтология», его полное определение мира как совокупности реактивных и активных сил.
В отличие от «человека теоретического», то есть философа или ученого, человек искусства является тем, кто устанавливает ценности без спора, открывает для нас «перспективы жизни», изобретает новые миры, не нуждаясь в доказательстве их законности, тем более в ее доказательстве через опровержение произведений, созданных ранее другими. Как и аристократ, гений диктует, ни с кем и ни с чем не споря. Заметим мимоходом, что именно поэтому Ницше утверждает: «то, что сперва еще должно себя доказать, стоит немногого»…
Конечно, ты можешь любить Шопена, Баха, рок или техно, голландскую живопись XVII века или современное искусство, и никому не взбредет в голову заставлять тебя выбрать одно, а не другое. А вот с истиной дело обстоит иначе, и на каком-то этапе необходимо сделать выбор: Коперник ближе к истине, чем Птолемей, а физика Ньютона, конечно же, правдоподобнее декартовской. Истина устанавливается, исправляя ошибки, которыми усыпана история науки. А история искусства, напротив, допускает сосуществование самых разнородных произведений, и не потому, что в искусстве не бывает споров. Наоборот, в нем случаются жесточайшие эстетические конфликты, но они никогда не разрешаются в терминах «прав или неправ»: всегда, по крайней мере постфактум, мы можем одинаково восхищаться их противниками. Никому не придет в голову сказать, что, например, Шопен был «прав» в споре с Бахом или Равель был «неправ» в споре с Моцартом!
Несомненно, поэтому с момента зарождения философии в Древней Греции постоянно сталкиваются друг с другом два типа дискурса, то есть два способа оперировать словами.
С одной стороны, существует сократический, реактивный дискурс, который ищет истину в диалоге и, чтобы достичь ее, противополагается различным вариантам невежества, глупости или криводушия. А с другой стороны, существует софистический дискурс, который, как я уже тебе говорил, никоим образом не преследует истину, а стремится лишь обольстить, убедить, произвести на аудиторию почти физическое воздействие исключительно силой слов и добиться от нее согласия. Первый дискурс — это дискурс философии и науки: язык в данном случае — всего лишь инструмент на службе превосходящей его реальности, умозрительной демократической Истины, которая однажды должна явиться всем и каждому. Второй дискурс — это дискурс искусства и поэзии: в данном случае язык не просто средство, но цель сам по себе; он имеет собственную ценность, поскольку производит эстетическое воздействие — то есть, если обратиться к этимологии (aisthesis — греческое слово, обозначающее «чувственность»), эффекты чувственные, почти телесные, — на тех, кто способен его оценить.
Сократ использует в словесных баталиях с софистами один прием, который прекрасно иллюстрирует эту оппозицию: когда какой-нибудь известный софист, например Горгий или Протагор, завершает перед очарованной публикой свою блестящую речь, Сократ делает вид, что ничего не понял, или, что еще лучше, специально приходит с опозданием, уже к финалу. Это служит ему отличным предлогом для того, чтобы попросить ритора «подытожить свою речь», по возможности кратко сформулировать основное содержание своего выступления. Как ты сам понимаешь, это невозможно — вот почему просьба Сократа, по мнению Ницше, граничит с издевательством! Попробуйте свести разговор влюбленных к его «рациональной сущности» или попросить Бодлера или Рембо, чтобы они кратко изложили одно из своих стихотворений! Взять хотя бы бодлеровского «Альбатроса»… Речь идет о птице, которой не удается взлететь… А «Пьяный корабль» Рембо? Речь идет о корабле, попавшем в трудное положение… Сократ без труда набирает очки: как только его оппонент совершает ошибку, вступая с ним в разговор, он уже проигрывает, потому что совершенно очевидно, что для искусства важно не истинное содержание, а магия чувственных эмоций, и, разумеется, эта магия теряется при кратком изложении.
Теперь тебе, думаю, понятно, что хочет сказать Ницше, когда в приведенном тексте пишет об «уродстве» Сократа и связывает его с демократической идеологией или когда в другом месте той же книги клеймит «злобу рахитика», которому нравится наносить своим собеседникам «колющие удары силлогизмов»: в этом следует услышать не броские формулы, а неприязнь к воле к истине (по крайней мере, в ее традиционных, рациональных и реактивных, формах — ведь, как ты понимаешь, Ницше наверняка тоже ищет какое-то подобие истины).
Точно так же, когда он говорит о «результате скрещивания» и связывает смешанные браки с вырождением, не стоит подозревать в этом привкус расизма, хотя от него и трудно отделаться, читая подобные речи. Сколь бы ни были приведенные формулы двусмысленными и даже шокирующими, их цель — указать на нечто более глубокое, на тот требующий от нас прояснения факт, что сталкивающиеся и противоборствующие между собой силы — это Ницше и называет «скрещиванием» — ослабляют жизнь, делая ее менее интенсивной, менее интересной.
Ведь, как ты теперь понимаешь, в глазах Ницше — или, может быть, лучше сказать: «в его ушах», поскольку словарь зрения, теории всегда для него подозрителен, — мир не является космосом, порядком, он не является ни чем-то естественным, как для древних, ни чем-то сконструированным по воле человека, как для философов Нового времени. Все наоборот: мир — это хаос, непримиримое множество сил, инстинктов, импульсов, которые постоянно сталкиваются друг с другом. Проблема заключается в том, что эти силы, сталкиваясь в нас самих или во внешнем мире, постоянно стремятся сдержать, блокировать, ослабить, уменьшить друг друга. Поэтому в конфликте жизнь затухает, становится не такой живой, свободной, радостной, энергичной, — и здесь Ницше уже предвещает основные идеи психоанализа. Ведь, согласно психоанализу, бессознательные психические конфликты, наши внутренние раздоры мешают нам жить полной жизнью, приводят нас к болезням, ослабляют нас и мешают нам, как говорит Фрейд, «радоваться и действовать».
Многие комментаторы Ницше, особенно недавнего времени, совершают в отношении его мысли одну чудовищную ошибку, от которой мне хотелось бы тебя предостеречь: они наивно полагают, что для того, чтобы сделать жизнь радостнее и свободнее, Ницше предлагает отказаться от реактивных сил в пользу активных, раскрепостить чувственность и тело, отбросив прочь «сухой и холодный разум».
Действительно, на первый взгляд это может показаться вполне «логичным». Но подобное «решение» является ярчайшим образцом того, что Ницше называет «глупостью»: ведь совершенно очевидно, что отказ от реактивных сил сам был бы формой реакции, поскольку мы вновь воспротивились бы целой части реальности! Ницше ведет нас отнюдь не к анархии, эмансипации тел или «сексуальной свободе», а, наоборот, к максимально осознанной и управляемой интенсификации и иерархизации сил, составляющих жизнь.
Ницше называет это «величественным стилем».
И с этой идеей мы наконец-то можем поговорить о морали этого имморалиста.