Книга: Искушение архангела Гройса
Назад: 31. Газообразная шерсть
Дальше: 33. Трубадуры

32. Дядя Гога

– Я была ребенком, когда мы познакомились. Гога пришел к нам в гости, был какой-то праздник. Седьмое ноября или Первое мая. Наши семьи всегда собираются на праздник. Людей остается все меньше, кто-то уезжает, кто-то умирает, но мы собираемся все равно. Такая традиция. Наверное, Гога приходил к нам и раньше, но я этого не помню, потому что была совсем маленькой. Когда я в тот день увидела его, еще не выговаривала всех букв. Сказала, что меня зовут «Ииня», и протянула ему плюшевого мишку в знак доверия. Мишку он взял, сказал, что он красивый, и даже поиграл с ним, но потом еще долго звал меня не иначе как «Ииня». Он не дразнился, он делал это как-то необидно. Меня и в семье так стали все называть. Мы с Гогой подружились: такой искренний, справедливый, немногословный. Он развелся с Глафирой, женился на Эльзе и стал ее приобщать к турпоходам и рыбалкам. И меня стали брать. Я была совершенно счастлива. Мне было лет шесть, когда мы уже ездили с ночевками. Он учил меня разводить костер, нанизывать шашлык на шампур, чистить рыбу, картошку… Вечером я любила сидеть с ним рядышком. Тихо, не шевелясь. В нем было что-то взрослое, мужское, обаятельное. Папа так со мной никогда не сидел. И не обнимал. Может, стеснялся? А он обнимал. И мне тепло было, хорошо. Это очень важно.
Мне снилось долго, пока он был жив, как мы с ним танцуем. Вальс. Или танго. На самом деле мы никогда с ним не танцевали, даже в голову не приходило. Ощущение уюта, счастья, тепла: ничего лучше не бывает. Еще мы вдвоем смотрели телевизор. Когда ночевали на хуторе, Гога приходил в гостиную и ложился рядом со мной, и мы смотрели хоккей, или футбол, или программу «Время». Я клала ему голову на плечо и лежала, боясь шелохнуться. Еще мы слушали Высоцкого на магнитофоне «Романтик». Тоже было здорово. Такая музыка, голос. Я могла сидеть и слушать сколько угодно, пока он не встанет и не выключит магнитофон.
Постепенно меня стали с ним отпускать совсем надолго. Он ехал в Вилейский район готовить барабанщиц для Фестиваля молодежи и студентов. Взял меня и мою собаку. И мы жили в одном гостиничном номере. Он брал меня с собой на шашлыки, чтоб я резала помидоры. Большие такие, красные, мясистые, огромные. Он мог оставить меня в гостинице (как ребенка), но брал меня с собой. И я слушала, как они поют, дурачатся. И барабанщицы, хотя им было лет по пятнадцать, казались мне взрослыми умудренными девками. Я ревновала, может быть, а может, мне льстило, что я в такой взрослой компании и готовлю для всех. Режу мясо, лук, помидоры. Как сейчас помню: чеснок, соль, петрушка. Меня уважали. Серьезно, без скидок на возраст. Наверное, я была смешной: деловой поваренок. С собачкой. Они-то пили водку, у них свои радости, а я и не понимала, зачем ее пить. Думала, что они просто такие веселые и добрые люди. Ну да… Они такие и были… Когда уходили, мочились всей компанией на костер. Даже девушки.
Еще он шабашил иногда. Они к Неде приехали вместе с Калинником и еще каким-то мужиком. Строили беседки, а лесхоз им платил. А я им есть готовила. Жили у Неды на хуторе, ругались все постоянно. Не помню почему. Мы Гогой жили внизу, рабочие наверху. У нас был такой нежный роман, немногословный. Так мы стали приезжать на хутор каждый год. Ну, в Мядель. Шли рыбачить, а Ирма (моя собака) ждала меня на берегу. И на рыбалку мы с ним ходили. Он меня будил в полпятого. Я готовила завтрак. Нет, лыч он ел редко… Макароны, тушенку, шашлык, сало…
Я помню, как он испугался. Мы были в лодке посередине озера, а Неда вышла на берег и что-то кричала. Малому было лет пять. А Костя с Сашкой пилили дрова бензопилой, и Гога подумал, что с Сашей что-то случилось. Несчастный случай. И побелел весь, он был такой настоящий еврейский дедушка. Он ничего не сказал. Просто лицо стало как камень. И он жух-жух веслами… погреб… А Неда звала их обедать. И мы в тот день уже больше на рыбалку не поехали. Он так переживал… Только вечером сказал, что подумал плохое. Под парусом мы с ним плавали на остров. Туда, где был замок. Там нет ничего уже, даже фундамента, но интересно, загадочно. Китеж-град утонувший. Мы туда ездили рыбачить: Гогу мало волновали исторические сантименты.
Я его смерть не чувствую. Не ощущаю утраты, зияющей дыры. Мы перестали встречаться, но места-то эти остались, и здесь все по-прежнему. Значит, он где-то здесь. Мне, конечно, жалко, я скучаю. У нас просто пути не пересекаются. Последний раз виделись здесь, в лесничестве. Мы встретили его, когда он вернулся с рыбной ловли, нес огромную щуку на кукане. Поговорил с нами, похвастался добычей, а потом разделся и поплыл. Кролем, размашисто, сильно. Сколько ему было? Под семьдесят? Не помню. Наверное, все-таки меньше. С возрастом у него появилась смущенная такая улыбка. Будто он все понимает, но стесняется об этом сказать. Может, он и вправду понимал что-то, чего не понимают другие. Сейчас мне кажется, что он вообще видел всех людей насквозь.
В Израиль он не поехал. Почти все наши уехали. Цейтлины и тетя Мира отправились в Штаты. Мира – дочка Гени Ефимовны, ты ее знаешь… Хайка и Геня были родные сестры… Геня – это та, что была директором Белорусского театра… Что делала Хайка, не помню, а Леня работал в министерстве какой-то промышленности, считался солидным, хотя и производил впечатление амебы. Хм… А Хайка казалась чудовищем. Капризная, волевая, настырная. Боялась всего, всюду мерещились ей болезни, зараза. Мыла бананы перед едой. С мылом. Завешивала окна от солнца. У нее аллергия на все: на солнечный свет, на вино, на еду. На все. Это кушаю, это не кушаю… И правила меняются каждый день. Она картавила, смешно так говорила: мне кается это, мне кается то. В смысле «мне кажется»… Ей, например, казалось, что белье надо стирать только хозяйственным мылом. С невестками Гогиными ссорилась. Глафиру не любила, выжила ее из дома. Эльзу не любила. Она никого не любила и себя не любила, наверное. Если мучаешь всех, и сам мучаешься, да?
Еще у них была Майка, Гогина сестра. Она и ее с мужем развела. Мишка, ее бывший муж, в Детройте занимался машинами, вернулся потом в Минск. А остальные поехали в Израиль. Это было во времена настоящей эмиграции, когда ты не знал, куда ты попадешь. В Америку, Израиль, Австралию. Все эти пересыльные пункты… унижения… Гога не поехал. Он не понимал – зачем, почему. Чтобы кушать что-то особенное? Чтобы что-то особенное говорить? Он был свободным человеком, нафига свободному человеку гражданские права? Здесь рыбалка, лес. Мядель, Нарочь, Браслав.
Они уехали в Израиль и начали болеть… И Леня, и Хайка… Дядя Гога два лета ездил туда сидеть с родителями, помогал. Приезжал худой, с давлением. Хайка там его могла уморить скорее, чем помрет сама. Однажды вернулся и сказал, что больше не поедет. Устал. Не может. Что никакой пользы от него нет. Одна нервотрепка. И больше не поехал. Привез несколько кусков белой кожи, которую срезал с дивана и двух кресел, найденных в Тель-Авиве на помойке. Эльза давно мечтала иметь белые сапоги. Думаю, это стало апогеем Гогиной романтической карьеры. Сапоги из дивана он жене сшил – не то чтобы шикарные, но белые. А Майка нашла себе дедушку, хорошего. Они на свадьбе у Сашки так хорошо танцевали вальс, так хорошо. Он любит ее, ухаживает.
Когда началась война, наши были с театром в Одессе, вся семья, вся мишпоха: море все-таки. Геня с театром, а остальные с Геней. Геня маленькая была, но сильная. Немцы наступали, паника, ужас, а она пошла к начальству и добилась. И всех эвакуировала в Томск. И театр там работал всю войну. Гога любил потом в Сибирь ездить. На заработки или просто так. Там люди хорошие. Как здесь.
Детей Гога после рождения Неды не хотел. Люди по молодости жестоки. Он сказал Эльзе, что, если она родит ребенка, он ее бросит. Для нее этот брак был последним шансом (замуж вышла в тридцать семь лет), а Гога красавец, девки за ним бегают. Худой, крепкий, загорелый… С бородой, кстати. Он носил раньше бороду. Однажды выгорел до того, что стал рыжий. И волосы, и борода. У Неды где-то есть фотография. Выглядит как профессор. Он умел казаться интеллигентным. На старости лет стал читать книги.
Поругались мы с ним один раз в жизни. Была грибная, жутко грибная осень, и Гога собирал опята, как ошалелый. Каждый вечер привозил по несколько кошелок. Я только с одной партией разберусь, смотрю: опять полные тазы. У Неды было что-то типа летней кухни. И там печка старая. То ли газовая, то ли дровяная. Я там их и консервировала. Консервировала, чтоб он потом все эти банки раздарил друзьям. Замучил. И мы поругались. Я больше не могла грибы чистить, закатывать банки. Я заняла этими опятами всю тару, повсюду банки, банки, банки. Я это делала дней десять.
Еще, помню, приехал как-то ночью с мешком раков. Вывалил их в ванну. Это когда у нас появился Фомка, другой песик. Его Гога где-то нашел. Бабушка Двойра сломала ногу, шейку бедра, ей было уже семьдесят два. Она передвигалась по квартире с костылем, из дома не выходила. Капризничала. Ну как я пойду в магазин? Меня что, будут за ручку через дорогу переводить? Ну и куда я в такой ситуации дену собачку? Вдруг Фомка написает, а бабушка поскользнется и сломает вторую ногу? Гога часто бывал навеселе, принес этого спаниельчика. «Паршивец», – говорила Двойра, когда видела Гогу пьяным. И стучала костылем по паркету. Паршивец. И одной ногой мыла пол на кухне. Фомка остался, а через год Гога на своем «Москвиче» провалился вместе с Калинником под лед на Вилейском водохранилище. Мужики чудом спаслись, а Фомка утонул. «Москвич» выудили и даже восстановили. Гога продолжал ездить на нем с оторванной передней панелью: и там торчали всякие проводки, клеммы. Ему было все равно. Он тонул еще раз, опять провалился под лед, но сказал об этом Эльзе только через два года. Не хотел расстраивать.
Пока все не уехали, у нас для застолья собиралось человек двадцать пять – тридцать. Праздники, дни рождения, постоянный круговорот людей. Седьмое ноября, Двадцать третье февраля, Первое и Девятое мая. Дед сделал головокружительную партийную карьеру, наподобие Ворошилова, но его почему-то не расстреляли. Потом он работал в министерстве. Когда бабушка Двойра видела пьяниц из окна, кричала Гоге: «Иди, посмотри, ты тоже таким будешь». Она нашла с ним общий язык. Гога со всеми дружил. Умел. Ему это было не трудно.
Двойра после получения инвалидности устроилась на комбинат надомного труда и стала плести авоськи. Ей привозила женщина с этого комбината мотки ниток, такие бобины, их надо было смотать в клубки. Она наплетала сеток рублей на пятьдесят-шестьдесят в месяц. Гога знал, но делал вид, что не знает. Она плела на кухне, и когда он приходил, нужно было успеть все спрятать в буфет. Жили в небольшой квартире: играть в прятки было трудно. Гога долго ковырялся ключом в замке, топтался в коридоре, кашлял, ожидая, когда бабка спрячет рукоделие. Он перестал приводить друзей и устраивать пьянки. Проникся. Он вообще любил пожилых людей. С матерью не удалось, так он стал трепетно относиться к другим.
Что? Да, они немного говорили на идиш. Амайхл зо гихайх… Понял? Амайхл означает «прекрасно». В семье любили рассказывать историю, как Вова Бляхер отправил телеграмму из санатория. Текст такой: «Доехал нормально. Амахаул». Вот Тома и гадала три недели, что это значит. Ну а что это значит? Не расслышала телеграфистка. Другой раз написала вместо «Пансионат персональных пенсионеров» – «Пансинат персональных пенсоперов». На каждой пьянке вспоминали эти истории, показывали телеграммы и смеялись. Ну и я смеялась. Другое слово – цорес. Это типа нелепое происшествие: ребенок описался, банка разбилась или там шкаф упал… Халэмес – беспорядок. Форц эн россел – хм… это ругательство. Переводится как «говно в рассоле»… извините за выражение… Аллебрихе куцен тохес – дальняя родня, седьмая вода на киселе… Кетсцеле бебеле – это нежное, так обращаются к маленьким хорошим детям. Что-то вроде крошечка-кошечка. Мне папа в детстве пел колыбельную на еврейском. Надо спросить, может быть, помнит? Завораживает. Так только они умеют петь…
Крематорий открывали,
заключенного сжигали.
Дверь открыли – он танцует
и кричит: закройте – дует.

Смешно?
– Очень… Хотя уже где-то слышал, – сказал я жене и повернулся к вошедшей в комнату Рогнеде.
– Предаетесь воспоминаниям? – материнским тоном спросила она. – Даю руку на отсечение, что у тебя болит голова. Вижу сгустки отрицательной энергии над твоим темечком. Убрать?
– Сделай милость.
Неда подошла к дивану, попросила меня сесть прямо и начала круговые движения руками у меня над головой.
– Не сопротивляйся. Сейчас тебе станет лучше…
Я прислушивался к тому, что со мной происходит. Биополя, священные энергии, живительные флюиды витали над моей головой, которая совсем не болела. Неда знает лучше, говорил я себе. Я привык в вопросах тонких миров доверять ее чутью.
– Слушай, а реинкарнация может происходить натуральным образом?
– Как это?
– Ну… Человек умирает и возвращается к жизни не паучком или там носорогом, а точь-в-точь таким, каким был в прошлой жизни. Проходит, скажем, лет двадцать, и он вернулся.
– Воскрес, что ли? – удивилась Неда. – Не знаю. Похоже на какую-то ерунду. Воскресают души, а не тела. Вообще процесс перерождения рассчитан на тысячи лет.
– Недочка, но ведь существует прогресс, акселерация, убыстрение темпа жизни. По-моему, возможно все. Ведь Господь всемогущ, да?
Я догадывался, что она не разделяет моего пафоса, думает, что я шучу.
– Знаешь, если у человека полностью разваливается судьба, так, что вообще хуже некуда, в нем включаются высшие структуры, оживают, начинают действовать. Это лучший момент для улучшения кармы. Ты открыт, разорен, разрушен. Если при этом ты не теряешь веры в Бога, у тебя есть шанс перейти на следующий духовный уровень. Если ты в Бога не веришь, но согласен, что высшая справедливость и гармония в мире существуют, у тебя есть такой же замечательный шанс. Но если ты опускаешь руки, отрекаешься от веры и гармонии, это может очень плохо отразиться на душах твоих потомков. Йоги могут вспомнить свои предыдущие жизни. Я почему-то не хочу и даже не стараюсь попробовать…
– Тебе стало лучше? – спросила она, вздохнув. – Я могу тебе говорить только о том, что знаю. Про вурдалаков и зомби я не знаю ничего, – добавила она с нажимом. – Все наши болезни – от неправильного мировоззрения. Надо вернуться к логике духа. Это проще, чем ты думаешь. Сначала смиряешь гордыню, потом открываешься небесному. Открытость небесному возвращает тебе мудрость поколений, продолжением которых ты и являешься.
Неда говорила легко, ненавязчиво, будто шутила. Колдовала над моей головой, что-то нашептывала. Воропаевы-мужчины застали нас за этим занятием, когда шумно ввалились в дом, видимо, вернувшись с охоты. Я не был уверен, но казалось, слышал стук карабинов, поставленных на пол в прихожей, кожаный скрип амуниции и стаскиваемых сапог. Трофеи, как я понимал, мужчины оставляли в гараже, там же их разделывали, снимали шкуры, швыряли собакам легкие и потроха. Костя вошел в комнату, расплылся в улыбке. Очевидно, у него сегодня было хорошее настроение.
– Ти мои сябры вярнулись из Пущи… Ну как… Знакома вам таперь ее вяковая печаль? Отведана ли на вкус родниковая правда? Есть ли что передать в утешенье живущим?
Воропаева пару лет назад приглашали возглавить Браславский нацпарк, предлагали какое-то место и в Беловежской Пуще. Он отказался: то ли по инертности, то ли из-за любви к Нарочи. И Неда не хотела расставаться со своим дендросадом. Думаю, им не хотелось переезжать, слишком большая морока… И потом, новое место, все сначала, а здесь все родное и знакомое…
– Он один ездил, – кивнула Илана. – Хоть бы сувенир привез…
– А, какие там сувениры! – рассмеялся Воропаев. – Ти возили ли тебя до великаго дуба, которого надо обнимать?
– Возили.
– Показывали трехствольный тополь?
– Угу.
– А поляну, где немцы лес складывали, и теперь там ничего не растеть?
– Показывали.
Воропаев скроил свою самую драматическую физиономию и вопросил с наибольшим пафосом:
– Ти видали ли вы цара в музее? А? Видали?
– Видели. Как живой…
– Ха-ха-ха! Вы усе видали. Абсолютно усе!!!
Наш короткий диалог почему-то развеселил всех присутствующих, включая вставшего за спиной отца Сашку.
– Вы видали абсолютно усе! Ха-ха-ха!
Сквозь наш дурковатый хохот мы не сразу услышали стук в дверь. Сашка вышел открыть и вскоре предстал пред нами с изрядно помятым, испуганным Панасевичем, сторожем из лесхоза. Он прятал за спиной правую руку, как-то странно приплясывал на месте и кланялся.
– Проходи, дядя Коля. Что случилось?
Пансаевич не отвечал, выбирая себе наиболее достойного собеседника. Обратился к Рогнеде, когда Костя вышел из комнаты:
– Ой, Неда, что сробилось, что сробилось… Конь. Заебал меня конь этот. Заебал…
– Что, дядя Коля? – Неда подняла бровь. – Что с вами?
– Укусил, – начал он снова, боязливо посматривая на нас с Иланой. – За руку укусил. Не разгибается.
– Может, до больницы? – спросил я участливо. – Мы скоро поедем, подвезем…
– Ни… ни, что вы… Мне и так хорошо. Это конь сдурнел… кинулся на меня… укусил… Заебал…
Мы вышли с Иланой в прихожую: пора было ехать в Нарочь. На тесном пятачке не разошлись с дядей Колей, он неловко повернулся, и я увидел, что он прячет за спиной бутылку водки. То ли опохмелиться ему было надо, то ли выпить. Расчет в принципе верный: Неда бабе Ане про него не скажет. Я не стал делиться открытием, попрощался с родней, вышел на улицу. Мы заговорили о давней жизни на хуторе, о Панасевичах, о дяде Коле. В молодости он сидел за изнасилование, и Илану не отпускали далеко в лес, боясь, что маньяк не сможет сдержать страстей и надругается над ребенком.
– Какое там изнасилование? – улыбнулась жена. – Он был красивый, высокий парень. Наверное, забрюхатил кого-то, а жениться отказался. Вот они в суд и подали.
Мы ехали привычной дорогой вдоль озера, я рассказывал о проблемах с горючкой в Браславе.
– Уборочная: значит, весь спецтранспорт, включая мусоровозы, вне очереди. Из Латвии народ приезжает, заправляет по десять канистр. Толкучка, неразбериха, ругань. Полдня простояли. Полдня. И все из-за соляры. Знал бы, купил бы бензиновый двигатель… Толкаюсь теперь с фурами да тракторами. Такая вот фигня, маляты…
По мокрому асфальту в свете фар прыгали синие лягушата и откормившиеся за лето разноцветные кузнечики.
Кунсткамера III
ЖЕЛЕЗНАЯ БАБУШКА
Мы собирали землянику около Гирынов, на другой стороне дороги. В поселке на берегу Нарочи за последние годы образовалось белокаменное поселение – новые русские совместно с новыми белорусами отстроили несколько замков из озерных валунов, видимо, возрождая традиции древней шляхты. Красивые крепкие дома, видно, что удобные и со вкусом. Без намека на излишество и роскошь. Неподалеку от Гирынов виднелись очертания заброшенного хутора, каких много в здешних местах, и все они, несмотря на упадок и запустение, еще сохранили названия на географических картах. Этот дом с полуистлевшим склепом и полностью разрушенным забором имени своего уже не помнил, не отапливался, существовал без каких-либо коммуникаций. Если углубиться в лес, можно было увидеть остов масштабного строительства с поддонами красного кирпича и бетонными сваями, но все это не имело к хутору отношения. Сразу за стройкой начиналось дикое поле, становящееся в июне земляничным, как в песне. Стоило присесть на корточки, и вот уже ты, не сходя с места, за несколько минут наполнял корзинку до краев. Можно было считать удачей, что мы нашли это место, встретили «новорусского» хозяина будущего дворца и он нас только приветствовал. Понятие о частной собственности было у него естественным и на дары природы не распространялось.
– Угощайтесь, – сказал он, растягивая твердую «ш», и потрепал по голове моего сына. – Гарный хлопчик.
Мы буквально погрузились в землянику, ползали на четвереньках минут сорок. Устали. Оказалось, что в погоне за ягодами незаметно вышли к заброшенному дому. Вскоре были на его задворках. Ветерок доносил запах сырости и гнили. Гришка пробрался на территорию первым, и я сразу услышал его восторженный возглас.
– Нифига себе! – заорал он. – Смотри, что тут творится.
Я встал на ноги, чтобы отыскать тропу, и пошел по вмятым в полынь Гришкиным следам.
– Что?
Он появился, перешагивая через беспорядочно лежавшие доски забора, с корзиной, в которой поверх ягод громоздились крупные виноградные улитки.
Некоторые спрятались в спиральные домики, но самые храбрые уже выползали из лукошка, выпячивая свои подвижные локаторы-рога.
– Нашел, чем удивить. Улитка скоро заползет на герб этой державы, – сказал я, только после сообразив, что пошутил. – Геральдическая комиссия не может решить, что для нас более характерно: аист или этот моллюск. По-моему, в Швейцарии уже есть такой герб. Чем мы хуже?
– Ты не понял! – Сын замахал рукой: мол, иди, что покажу.
Едва ступив на двор, я понял причину его восторга. Такого количества улиток я еще не видел. Казалось, после ухода хозяев они заселили этот дом. Улитки были повсюду. На дряхлой лавочке, крышке склепа, журавле колодца. Они ползали по влажным подоконникам с облупившейся белой краской, по ступеням скрипучего крыльца. Дом тоже был полон ими. На клеенке скатерти, на табуретках с дырками в сиденьях, на вязаных лоскутных половиках, на божнице с проржавевшими окладами икон… Улитки ползали и по неопрятной старческой кровати, прячась в складках одеяла и почерневших, засаленных простыней. Здесь по-прежнему кто-то жил. Кто-то, кроме улиток. Кто-то, кто мог привлечь их к себе. Король улиток. Владыка с огромными шевелящимися рогами вместо глаз. Мы должны опасаться его нападения. Он не будет рад непрошеным гостям.
Сыну моя теория понравилась, он начал подозрительно осматриваться, но вскоре резонно заметил, что этот король, должно быть, верит в бога и нам бояться нечего.
Мы вышли во двор. Хрупкие панцири неприятно хрустели под ногами.
– Осторожнее, – зашипел Гришка. – Он тебе этого не простит.
Недальнее шоссе привычно шелестело автомобилями, за спиной раздавался визг бензиновой пилы соседа. Странно, что в этой точке леса произошла такая популяционная флуктуация. Обильная пища тому причиной? Удобное гнездо? Магнитные поля? Зачарованные клады?
Возвращаясь к тропинке, я с высоты своего роста заметил маленький темный силуэт в кустах орешника. Мы осторожно подошли к человеку, столь интимно общавшемуся с лещиной. Старушка стояла на коленях и что-то нашептывала. В тряпье явно хуторского происхождения, такая же замшелая и еле живая, как тамошний полуразрушенный дом. В засаленном платке, когда-то белом, а теперь столь же грязном, как и ее постель, она прижималась к ветвям орешника и продолжала бормотать, не чувствуя приближения чужаков. Это было не «беларуской мовой», даже не славянской…
– Karaliau liepsnotas, gyvačių viešpats, žvilgtelėk akele po savo karunele. Žalčių karaliau, atimk žandelį nuo to vargdienelio. Saulele, mėnesėli, šviesioji aušrele, gražioji švenčiausia Panele, atimk man šitą sopulį. Amen. Amen. Amen.
Старушка молилась по-жемайтийски. Этнических литовцев в этих краях было немного, хотя когда-то земля принадлежала им. Мы еще не знали, что встретились с Железной (или Вечной) Бабушкой, достопримечательностью этих мест. После смерти мужа и ухода детей она осталась жить в старом доме. Без света и воды. Пробавлялась собирательством и подаянием. Иногда ходила в Мядель, голосуя проезжающим грузовикам. В частные автомобили бабка садиться стеснялась из-за запаха. Всегда таскала с собой мешок с объедками, да и в райцентр отправлялась на предмет изучения помоек.
Она закончила чтение, поднялась, спокойно повернулась в нашу сторону. Выражение ее лица не изменилось. Глаз она не поднимала, скользнула взглядом по ребенку и остановила его на уровне моей груди. Она не имела конкретно выраженного облика и воплощала собой всех бабушек Беларуси – некий обобщенный образ мировой бабушки. Смиренной, мудрой, забытой.
– Извините, если помешали, – сказал я вежливо. – Мы тут по ягоды…
– Здравствуйте, – сказала она на чистом русском. – Мир вам. А я тут исповедуюсь…
Она тоненько икнула и пошла в сторону своей хижины.

 

БУЛЫГА И СОБОЛЕВСКИЙ
Ник Соболевский был сыном председателя колхоза, в институт поступил за взятку. Во время экзамена в кабинет постучали и передали профессору большую спортивную сумку с красной надписью «СССР». В ней лежали две банки самогона, кирпич сала и несколько метров кровяной колбасы, скрученной спиралью вокруг трехлитровых слоиков. Запах кровянки профессора возбудил: Ника Соболевского на геофак приняли. Худой, белобрысый, с бесцветными ресницами и бровями, он моментально получил кличку Альбинос, которая через некоторое время трансформировалась в Альбатроса. Альбатрос звучит гордо. Соболевскому прозвище нравилось.
Последующие события принесли Нику еще больше славы. На первом же семинаре по физической географии материков и океанов Рылюк знакомил студентов с гидронимами и топонимами «родной зямли». Предложил ребятам представиться, чтобы понять эндемичность фамилий для Белоруссии и отгадать, кто откуда родом. Объяснял, что означает та или иная фамилия. Пришла очередь Соболевского, который был родом из деревни Турец Ошмянского района Гродненской области. Внешность выдавала в нем нордический тип, белокурую бестию. Коля бодро отрапортовал: «Николай Ефремович Соболевский. Турецкая средняя школа». Так Альбатрос стал Турком, грозным янычаром.
Несмотря на зычность прозвища и необычность происхождения, Турок оказался стеснительным. Пил много, основательно закусывал, при этом не веселился, а удивительно густо краснел. Не от стыда: просто такие сосуды. Как-то он был в гостях у студентов консерватории: пришел к деревенскому другу. Люди там шумные, болтливые, продвинутые. Интеллигенция. В такой компании Коля молчал совсем уже как немой.
Ребята его поили, дружески обхаживали. Он пил, ел, молчал. В какой-то момент «консерванты» беседу резко оборвали. Воцарилась тяжелая тишина, неловкая пауза. Все уставились на Альбатроса-Турка. Он обвел их мутными кроличьими глазками и произнес как само собой разумеющееся:
– Ну что, давайте сыграем в наебщика.
Альбатрос из Турецкой средней школы окончательно закрепил за собой репутацию непростого человека.
Булыга приехал в Минск из Нарочи; родился в семье кардиологов. На геофак пошел по призванию. Хотел изучать недра. Мальчик из хорошей семьи. Широкоплечий, как боцман, умный, как фарцовщик. Любимец женщин, жгучий брюнет. Не пил, не курил. Не любил резких запахов. Хорошо учился. Был ориентирован на карьеру и хороший заработок, имел четкий жизненный план. Волею случая поселили его с Колей, который пил, курил, ел сало, закусывая луком и чесноком, мылся редко. Однако любил готовить. Это единственное, что их сближало. Иногда Булыга мог угоститься пищей Соболевского. Не всегда, но мог.
Каждый из них считал другого придурком, но принцип мирного существования они усвоили хорошо. В какой-то степени были неразлучны: вместе в институт, вместе из института.
Однажды Коля заболел, сидел в общаге. В это время ему передали сумку со жратвой из родной деревни. Турок, как заботливая мать, приготовил жаркое для себя и для друга. Булыга вернулся, был накормлен, напоен, обласкан.
– Что за мясо такое странное? – спрашивал интеллигент.
– Свежатинка. Из дома. Такого в городе не сыщешь.
Когда Булыга насытился, Коля решился открыть страшную правду. Хлопнул с ним очередную рюмку самогона и спросил:
– А знаешь, что ты сегодня покушал?
– Что, Николай Ефремович?
– Ну подумай…
– Теряюсь в догадках, – произнес Булыга и побледнел. – Что это, Коль?
Соболевский вынул из мусорки крысиные лапки и отвратительный длинный лысый хвост.
– Ну как? – гордо произнес он. – Понравилось?
Булыга поперхнулся и побежал в туалет. Соболевский накормил его нутрией. Неприятная история. Булыга блевал до полночи.
Утром он заговорил на неизвестном языке. Пробудился и произнес:
– Се idiotestitu, Colea! Eu foarte mult iti doresc, ca tu sa maninci guzgani otraviti si sa mori.
Соболевский удивленно глянул на соседа, приняв его изъявление за экстравагантный юмор. Налил Булыге чая.
– Что ты говоришь, балда?
Булыга по-русски не понимал. По-белорусски тоже. Другими языками Коля не владел. Позвали Онуфриева, полиглота. Речь Коли, по его свидетельству, серьезно отличалась от английской, испанской и французской.
– Похоже на итальянский, – сказал Онуфриев. – Но не итальянский.
– Скорее всего, это язык ангелов, – пошутил он. – Чем ты его вчера накормил? Крысятиной? Это прямая дорога на небеса…
– Какой это язык? – переспросил Соболевский.
– Енохианский, – ответил эрудит. – Язык падших ангелов. Привыкай, Коля.
В институте Булыга встретился с теми же проблемами: никто не понимал его речи, он тоже не понимал никого. Коля сходил в церковь исповедаться. Он не имел в виду ничего такого, когда тушил свое злополучное жаркое. Поп не поверил, посмотрел на Ника как на сумасшедшего.
Анечка Фролова поверила. Булыга был хорош собой. Он заставлял женщин неровно дышать и вздрагивать. Весь день Анечка таскала его по переводчикам. Булыга, почувствовав отчаянность своего положения, повиновался.
К вечеру выяснилось, что Булыга говорит по-румынски. Носителя языка нашли случайно: у специалиста по эсперанто была помощница из Молдавии.
Во время лингвистического допроса она подошла к парню и, похлопав его по плечу, поинтересовалась, как дела на родине.
– Foarte bine, surioara, – ответил он. – Eu mam nascut in Lintupi.
– Где это?
– Regiunea Vitebsk, raionul Postav.
Что делать дальше, было непонятно. Идентификация по национальному признаку была проведена, но коммуникативных проблем не решала. Анечка купила на всякий случай русско-румынский словарь. Жизнь, учеба, любовь… Все оказалось для Булыги закрытым из-за дурацкой нутрии.
Чудеса мудрости внезапно проявил Ник Соболевский. Поправляя простыню на своей койке, он равнодушно пробормотал:
– Ты, Булыга, просто встал сегодня не с той ноги. Выспись как следует, да и все… Я читал про обучение языкам во сне. Обучись, пожалуйста, русскому. А то поговорить не с кем…
Он оказался прав. Булыга, вскочивший на следующий день раньше обычного, разбудил Соболевского зычным воплем:
– Какой же ты мудак, Коля! Я бы очень хотел, чтобы ты нажрался крысятины и сдох. Кстати, давно хотел предложить тебе… Давай-ка, братан, все-таки сыграем в наебщика!

 

НЕВИДИМАЯ РУКА
У гостиницы было хорошее место для парковки, но кто-то натянул между деревьями красную спортивную ленточку, которую мы не осмелились пересечь.
Машину поставили у жилого дома в конце улицы, пошли заселяться.
Обычная поселковая гостиница типа общаги: четыре койки, стол у окна, большая комната. Нам ничего другого и не надо было. Мы уже налили по стакану, когда я увидел под окнами Авдеева, стоявшего возле какой-то мятой цистерны во дворе.
Алюминиевая. Такие использовались в недалеком прошлом для перевозки жидкостей. Не бочка для кваса, а поменьше. Их обычно укрепляли на трехколесный мотороллер. Она лежала ровно на том месте, где мы только что пытались поставить машину. То есть пять минут назад цистерны не было. А тут будто с неба свалилась.
Может, сами владельцы и натянули ленточки, чтобы поместить там свою цистерну? Нам, честно говоря, хотелось бы поставить автомобиль под окнами. Поселок незнакомый. Народ дикий. К тому же сегодня суббота.
Авдеев пристально смотрел на цистерну, корчил зверские рожи, будто изготавливался к драке. Володя Желудь крикнул ему, что цистерна, должно быть, заминирована, но Авдеев никак на это не отреагировал.
– Идите сюда! – вдруг заорал он. – Идите, не пожалеете! Это просто пипец какой-то!
Мы выпили за приезд, позвали Авдеева присоединиться. Он все еще стоял около цистерны, петушился. Иногда попинывал ее блеклый бок носком кроссовки, но как-то не очень воинственно. Казалось, он готов провести с объектом своего интереса весь вечер.
Из соображений гуманизма мы спустились к нему с портвейном. Пусть выпьет. Он молча взял стакан и осушил его в три глотка.
– Че, Авдей, самогонный аппарат изобрел?
Он посмотрел на меня с презрением.
– Смотри сюда. Все смотрите!
Он прикоснулся к цистерне ногой, и часть его белой кроссовки исчезла, растворилась, беспрепятственно войдя в металл.
– Не понял…
Авдеев погрузил в цистерну всю ногу: она утонула почти до бедра.
– Хорошо ты тут время проводишь… – Я ткнул в цистерну пальцем и почувствовал приятный холод, царящий у нее внутри. Рука моя скрылась по локоть. Я пошевелил пальцами, пытаясь ухватить что-нибудь из параллельного мира. Не удалось. Вытащил руку наружу, посмотрел на свет. Мне показалось, что от нее исходит дымка, как от жидкого азота.
– Ты еще голову туда засунь!
Никто из нас четверых рисковать не собирался. А посмотреть, что там внутри, не мешало бы… Мы решили выпить еще.
– Дорогая передача, – подытожил Авдеев. – Уколоться и забыться…
Мы пошли к себе на этаж, живо обсуждая происходящее. Сели, налили. Когда я собрался наконец посмотреть в окно, цистерны внизу не было. Никакого шума не слышали, никаких голосов. Была – и нет. Ленточка висела на прежнем месте, неповрежденная. На месте, где стояла цистерна, осталась вполне конкретная вмятина, предмет был тяжелый. Никаких объяснений ни у администрации гостиницы, ни у местных жителей мы не получили.
Через несколько лет я рассказывал эту историю в шумной компании. Слушали нехотя, смеялись. Лишь одна девушка приняла рассказанное близко к сердцу. Губы ее затряслись.
– Откуда, откуда вы это знаете?
У нее начиналась истерика, по лицу пошли пятна, на уголках губ выступила пена. Потом мне объяснили, что она эпилептичка.

 

ОРАНЖЕВЫЕ ШТАНЫ
Дубинский женился на девушке из Беларуси и перевез ее к себе в Питер. Остра на язык, крепка умом и телом, предприимчива. Выглядит нормально. Наладила торговлю шубами: лисица, волк, бобер, норка. Дубинский занялся извозом, стоял у Московского вокзала. Приданого у Леры было немного: одежда, бусы, две собачки породы йорк. Самым примечательным среди всего этого были оранжевые штаны. Обыкновенные, трикотажные, со штрипочкой внизу. Треники, домашняя одежда. В СССР такие были у всех, только синие. В поход, на картошку, в спортивный зал, в поезд. Зимой – как кальсоны
У Леры штаны оказались не синими, а оранжевыми. Когда Дубинский привез ее из Минска и привел на квартиру, Лера сразу же полезла в чемодан и переоделась в эти штаны. Теперь каждый вечер, возвратившись с работы, она надевала оранжевые штаны и становилась яркой. К штанам Дубинский привык и почти не замечал их присутствия в своей жизни. Лера продолжала использовать штаны как повседневную одежду, но прежний эффект поубавился. Приелись.
Тут приехала теща. Погостить, посмотреть город. Ее интересовали импрессионисты в Эрмитаже. Валера встретил гостью на Московском вокзале, привез домой. Они жили в Веселом поселке, на Подвойского. Теща критически оглядела обстановку, повесила шубу на вешалку. Поужинали. Выпили столового вина. Теща прошла к своим чемоданам и переоделась в оранжевые штаны. По дому ходили уже две женщины в одинаковых оранжевых штанах.
Мир стал красочнее. Женщины не шутили по этому поводу, словно так и должно быть. Вечером люди надевают оранжевые штаны. Так устроен мир.
Теща сходила на импрессионистов, сказала, что ей понравился цвет у Сезанна. И линия у Матисса.
В Веселом поселке была другая линия жизни. Девушка Анька села с размаху на ножку перевернутой табуретки, получила опасное заднепроходное ранение. Валерке пришлось срочно отвозить ее в больницу. Когда он вернулся, тещи уже не было. Уехала на вокзал на такси. По дому ходила Лера в оранжевых штанах и переживала.
– Куликовской битвы никогда не было, – говорила она. – Это лишь великодержавная пропаганда. Ягайло, Андрей и Дмитрий – литвины. Наши великие князья. Альгердовичи под Брянском разбили Мамая. После этого Тохтамыш отобрал у вас Москву. Как Анька? Зашили?
Валера понял, что жена скучает по родине. Через два дня они были в поезде. За окнами мелькали осенние пейзажи. Алла Пугачева в динамике вопрошала, куда уходит детство. Дубинские пили минеральную воду с газом, чихали и смеялись. Когда пересекли границу, в динамике запели «Песняры». Приятно было пробудиться под их слаженные голоса. По приезде направились к родителям Леры: те жили в центре в доме с рестораном «Макдоналдс» на первом этаже. Купили гамбургеров и кока-колы, чтобы не приходить с пустыми руками.
Дверь открыл Лерин отец, подполковник в отставке. Он в который раз продемонстрировал детям свой именной кортик и горн. Валера прошелся вдоль полок с книгами по истории военно-морского флота. Большинство книг было посвящено подводникам. Тесть служил всю жизнь на подводной лодке, базирующейся под Мурманском. Поговорили про легендарного командира-подводника Маринеско.
– Если человек талантлив, то он талантлив во всем, – соглашался Валера. – Советский Союз восстановится в прежних границах. Мы все вернем. Главное – объявить сухой закон. Мы перестанем пить и займемся делом.
– Еще по одной? – предлагал тесть. – Хороший коньяк. Луидор. Почти французский.
Он встал из-за стола, прошел в спальню и быстро переоделся в оранжевые штаны. Валера почувствовал, что мурашки пробежали по его телу. Через секунду в комнату ровно в таких же штанах вошли женщины. Он был тактичным человеком. У всех свои представления о прекрасном, подумал Валера и продолжил беседу как ни в чем не бывало:
– Вот пруссы вымерли, да? А как же прусский дух? Вернется?
– Белорусы абсолютно не воинственны, безынициативны, – отпарировал тесть. – А пруссов истребили немцы, чтобы перенять их рыцарский дух.

 

Тесть был советским человеком и придерживался традиционных взглядов на историю. Идея союза славянских народов была ему близка и понятна. Изыски ревизионеров были, на его взгляд, местечковым сепаратизмом и предательством. Россия ослабла, и белорусы потянулись к Польше. Переписали историю в пользу Европы. Так нельзя.
Наутро заехали к тете Свете и отправились на Нарочанские озера любоваться природой. Тесть обожал водить свой седан фирмы «Опель», которым владел не первое десятилетие. Рыбалкой он не интересовался, но ходить в походы любил. В Мяделе жила Рогнеда с мужем и стремительно взрослеющим сыном. Все считали, что их необходимо познакомить с Лериным мужем Валерой. Дядя Роберт взял тетю Цилю и поехал в Мядель своим ходом. На улице Щорса, 12, они встретились с интервалом в пятнадцать минут. Роберт пришел вторым, но не выглядел расстроенным. Никто ни с кем не соревновался. Предстояла большая родственная встреча в неформальной обстановке.
Чудесные голубые озера с лесистыми островами и молчаливо парящими над ними птицами вернули Дубинскому спокойное расположение духа. Дядя Роберт покатал молодых по окрестным деревням, с гордостью демонстрируя гостеприимство местных жителей. Они останавливались в знакомых домах и получали в качестве гостинцев ягоды, овощи и картофель. Валера впервые увидел аистов, вьющих гнезда на столбах электропередачи, фонарях и печных трубах. В Петербурге такие птицы не водились. Когда вернулись, Рогнеда с досадой сообщила, что Костина собака задрала трех соседских кур и передушила всех Юлькиных котят. Валера вызвался заплатить компенсацию за урон, но был осужден супругой за барство.
– Костя расплатился уже. Ему не привыкать.
Стол уже был накрыт. Оливье, шпроты, жаркое из дичи. Свежий нарочанский хлеб, напитки. В трехлитровой банке на окне стояли лохматые георгины из Рогнединого сада. Родня не спеша собиралась к угощению.
Родственники появлялись в дверном проходе по одному. В оранжевых штанах вошел моряцкой походкой тесть и сел на складной стульчик у холодильника. Появилась теща. Она тоже была в оранжевых трениках, села на табуретку рядом с мужем. Пришла Лера. К ее оранжевым штанам Дубинский уже привык. Тетки, Света и Циля, вошли на кухню одновременно, умудрившись протиснуться в проем без ущерба для своих форм и оранжевых штанов, в которые уже успели облачиться. Рогнеда, Костя и Сережа тоже были в оранжевой униформе, яркой, как жилеты дорожников. Последним к столу подошел Роберт. В оранжевых штанах. Он взял на себя функции тамады, умело разливая напитки по чашкам, кружкам и стопочкам. Через несколько минут Валере стало хорошо и отвязно. Он поговорил немного о тайнах истории, о рыбалке, а потом машинально, как бы независимо от самого себя, задал вопрос. Он чувствовал, что голос его раздается как колокол в осенней тишине, но уже ничего не мог с собой поделать. Что такого? Нормальный вопрос.
– А почему вы все в одинаковых штанах? – спросил он, и ему сразу же стало легче.
Он хотел продолжить эту тему, переходя на шутливый лад, но не смог, поскольку дядя Роберт опередил его коротким правым хуком под челюсть. Валера покачнулся, ударился головой о белоснежную стену, от которой отрикошетил, и упал лбом в салат. Последним, что он услышал, было:
– А вот это, фофан, тебя не касается.
Поклонный крест
В центре Крево стоят два поклонных креста: католический и православный. Местечко небольшое, но историческое. Местные костел и церковь мы с Гарри посещать не стали. Приехали поздно, к тому же до религиозности к своим сорока пяти годам еще не доросли. Кресты стандартные, деревянные. Польский – за заборчиком, покрашенным синей краской, русский – за зеленой оградой. Католический чуть повыше православного, но это вряд ли кому обидно. На католическом – характерное белое распятие, на православном – искусственные цветы. Теляк не мог не послать нас в Крево. Это пункт обязательной программы, место силы. Здесь располагается замок Ольгерда, где было подписано важное соглашение между Литвой и Польшей, действовавшее на протяжении 184 лет. В XVI веке здесь жил первый русский диссидент – князь Андрей Курбский, «гроза ливонцев, бич Казани», главный оппонент Ивана Грозного после их размолвки. Не знаю, что послужило главной причиной нашей экспедиции в Крево, но булыжник мы зарыли на территории руин без особых проблем. Помню, нас позабавил мужик, которого мы повстречали на обратном пути у Сморгони. У него заглох «Фольксваген», и мы взялись подбросить его до ближайшей мастерской. «Я в шоке, я в шоке», – повторял он без конца, никак не желая успокоиться. Гарри это надоело, он остановил машину и вышвырнул мужика в чистом поле. В шоке он… Какой нежный…
Назад: 31. Газообразная шерсть
Дальше: 33. Трубадуры