Глава 18
Жарким августовским днем на пристани Севастополя появился человек, которого здесь нетерпеливо ожидали долгие месяцы и уже почти не ждали увидеть вновь. Теперь же, видя его, сомневались, он ли перед ними или одна его тень… Тридцатисемилетний капитан и прежде не отличался крепостью сложения. Сухопарый, сутуловатый, он никак не походил на морского волка. В нем как будто не было ничего героического… Однако, все знали, что лучшего командира на русском флоте нет. Знал это и его учитель адмирал Лазарев, добившийся перевода любимого ученика с Балтики под свое крыло — в Севастополь.
Он внушал равное уважение, как офицерам, так и матросами, чьи нужды он так хорошо знал и понимал. Да и не нужды только, а души… Многим ли командирам важна матросская душа? А Павлу Степановичу куда как важна была. Он, чуждый преклонению перед чем-либо иностранным, единственный раз похвалил адмирала Нельсона. Не за талант воинский, не за доблесть, а за то, что дух народный постичь смог и к победам его направить.
Частенько матросы командиров побаивались. Павла Степановича они — любили. Но при этом старались исполнять приказы его, как ничьи другие. Они видели, что капитан сам не знает отдыха целыми сутками, что работает больше последнего матроса и не требует ни от кого больше, чем делает сам. При этом со стороны офицеров никогда не звучало в его адрес упреков в желании выслужиться… Ибо всякому было очевидно, что Нахимов не выслуживается, а служит, отдавая службе всего себя.
На Черноморском флоте в отличие от чопорной приближенной к Адмиралтейству Балтики царил куда более свободный и товарищеский дух. Здесь привычно обращались друг к другу не по званиям, а по имени и отчеству. И в этом не было панибратства, но сыновне-отеческие отношения между командирами и подчиненными. Павел Степанович происходил из семьи небогатого помещика, а потому все достояние его исчерпывалось жалованием, которое он зачастую раздавал нуждающимся семьям матросов.
Мичман Безыменный, попавший на «Силистрию» в одно время с его командиром — когда красавец-корабль сошел со стапелей, проникся к Павлу Степановичу самой сердечной сыновней любовью. Не знавший ни отца, ни матери, он всем сердцем прикипел к не имевшему семьи капитану. Тот также выделял способного и исполнительного юношу, не менее его самого преданного морскому делу.
Однако, их совместная служба вскоре прервалась. Нахимов тяжело заболел и вынужден был уехать на лечение заграницу. Потянулись тоскливые и тревожные месяцы… Болезнь капитана оказалась весьма серьезной, и ни хирурги, ни всевозможные снадобья, ни целебные воды не могли ему помочь. С каждым днем его состояние лишь ухудшалось и, наконец, дошло до того, что он не имел уже сил сам пересечь свою комнату.
Измученный физически и нравственно, капитан ожидал смерти, как избавления, но и смерть не шла к нему, позволив болезни впервые в жизни загнать его в долги, выплатить которые с каждым днем становилось все невозможнее. Павел Степанович тосковал по «Силистрии», по Севастополю, переживал, что из-за затянувшегося лечения его уволят с флота. Что может быть хуже для морской души, чем быть заживо прикованной к одру болезни в каком-нибудь унылом и далеком от моря Карлсбаде?
Чувствуя это, Сережа Безыменный, горячо писал в письме любимому наставнику, чтобы он забыл своих врачей и возвращался в Севастополь, воздух которого непременно станет для него целебным. Конечно, призывы пылкого юноши вряд ли возымели бы влияние на едва живого капитана. Но нашелся врач, который определил, что организм его уже столь отравлен, что лучшее для него лечение — это отдых от всякого лечения. Тут-то и сорвался Нахимов в родную гавань, собрав последние силы…
И, вот, впервые после разлуки ступил на севастопольскую пристань… До предела истощенный, с землистым лицом, почти прозрачный, он старался идти твердым шагом, но было заметно, что время от времени его пошатывает от слабости. Сережа тревожно шел за ним, но не осмеливался поддержать измученного болезнью капитана. Не желает тот слабости своей выказывать, так как же можно показать, что видишь ее столь явственно, что от вида этого сердце сжимается пребольно?
Было раннее утро, и на пристани еще почти никого не было. Нахимов остановился, провел рукой по покрывшемуся испариной лбу.
— Никуда не гожусь… — произнес едва слышно, покачав головой.
— Павел Степанович… — осмелился подать голос Сережа.
Нахимов обернулся. Высокий, стройный мичман возвышался над ним, пыша здоровьем юности. А почти мальчишеское еще лицо страданием искажено было. Капитан вздохнул:
— Да, дорогой Сергей Иванович, тяжело-с. За эти месяцы я понял, что в этом мире ничего нет выше и дороже для человека, чем здоровье. Взгляните-с на меня. Есть и желание, есть и мысль, как сделать, да нет сил. Так куда я годен-с? Решительно никуда-с!
— Полно, Павел Степанович! Ваша «Силистрия» так ждет вас! Вот, пойдем в плавание, и вы сразу лучше себя почувствуете! Я уверен!
Бледные губы капитана дрогнули в грустной улыбке:
— Спасибо вам, Сергей Иванович, на добром слове. Да только, знать, сроки мои сочтены-с. Вы тому не печальтесь чрезмерно. Вам еще на «Силистрии» долго плавать! Вы отличный моряк и непременно однажды дослужитесь до адмирала. А я никак не рассчитываю долее двух лет служить на море… Это именно столько, сколько нужно для расплаты моих догов.
От этих слов хотелось заплакать, но мичман не мальчишка, ему не пристало так распускаться. Но, знать, все чувства Сережи отразились на его лице, и капитан, заметив это, пожалел его:
— Ну, довольно-с я на вас грусти нагнал. Идемте. Я ей-Богу страшно успел соскучиться по моей «Силистрии». И, что бы там ни было впереди, счастлив уже тому-с, что могу вновь видеть Черное море, а не этот треклятый Карлсбад вкупе с Габсбургом и прочими немецкими лечебницами.
— Море и «Силистрия» исцелят вас лучше всех эскулапов! — воскликнула Сережа.
— Ваши слова да Богу в уши, — отозвался капитан и вновь зашагал в сторону бухты, где высились в заревых отблесках гордые мачты севастопольской эскадры, а среди них — «Силистрии», к коей относился он, как к любимому ребенку.
С того дня минуло более полугода. И, вот, «Силистрия» уходила в поход! На Кавказе непокорные горцы захватили два русских форта, и теперь черноморскому флоту надлежало провести десантную операцию, поддержав с моря действия сухопутных сил. Руководил десантируемым русским отрядом генерал-лейтенант Раевский, успевший покрыть себя славой еще на Бородинском поле, где сражался подростком.
Морской частью операции Лазарев, поднявший флаг на «Силистрии», командовал сам, ученикам же своим, Нахимову и Корнилову, он поручил руководить гребными судами, когда отряд Раевского будет спущен на воду.
Мичман Безыменный был счастлив. «Силистрия» покидала порт, отправляясь на славное дело. И на капитанском мостике ее в час отплытия возвышались трое славных флотоводцев — Лазарев, Корнилов и Нахимов… Последний уже не был той колышимой ветром тенью, какой возвратился в Севастополь в августе. Болезнь еще не оставила его, но дыхание Черного моря действовало на капитана воистину животворяще. Он вновь был тем прежним любимым всеми командиром, энергии и распорядительности которого можно было лишь восхищаться. Он за всем следил, все замечал, обо всем успевал позаботиться. И, конечно, вновь работал сутками напролет, не жалея истощенного здоровья.
Новая же экспедиция еще придала ему сил. Впереди было большое и важное дело, настоящая служба Отечеству супротив врагов его — и это бодрило, живило и заставляло глаза капитана по-юношески блестеть. Кажется, не было человека в Севастополе, кто бы не радовался его возвращению, его воскресению. Радовались офицеры, радовались матросы… Последние — особенно. А больше всех торжествовал мичман Безыменной. И выздоровлению любимого командира, и первой большой операции, в которой ему самому надлежало участвовать.
«Дорогая Эжени!
Вы не представляете, как я счастлив теперь! Я никогда-никогда еще не был так счастлив… Мы идем в поход! И я вновь под началом Павла Степановича! На нашей «Силистрии» теперь штаб эскадры. Каждый день я вижу Михаила Петровича и Владимира Алексеевича. И генерала Раевского! Столько славных героев! Когда я смотрю на них, то думаю, что мне никогда не стать таким… Но Павел Степанович вполне серьезно утверждает, что я, если Господь будет ко мне милостив, однажды стану адмиралом. Возможно ли такое, Эжени? А, впрочем, все равно… Мне хорошо быть и мичманом на родной «Силистрии». Я, должно быть, не слишком честолюбив. И одобрение капитана мне радостнее любых наград…»
Берега Севастополя скрылись в тумане. В такие мгновения Сереже казалось, будто бы само тело его осталось там, на земле, а на корабле существует лишь не обремененная ничем душа. Душа окрыленная и свободная, как те чайки, что кружат окрест над волнами… А если вскарабкаться на мачту… Эх, дослужившись до старших чинов, уже не по рангу будет по реям бегать. А жаль! Сережа навсегда запомнил тот восторг, который испытал еще мальчишкой, когда в первом учебном плавании забрался проворнее всех своих товарищей на самый верх мачты. Ни малейшего страха не вызывала в нем эта высота, а лишь упоительное ощущение полета. Бывалые матросы тогда одобрили: «Справный моряк вырастет!»
Вот и вырос… И сам уже команды дает, изредка оглядываясь на капитана, проверяя так самого себя: верно ли делает? А капитан смотрел одобрительно, доволен был распорядительностью молодого офицера и все новые поручения давал ему, испытывая, наставляя.
Летел по воде трехмачтовый красавец-парусник, гордость флота Черноморского и пример всем прочим судам, летел добывать новую победу и славу русскому оружию. И стоявшее в зените солнце приветствовало его, обещая успех начатому походу.
«…Когда мы проучим горцев и вернемся, я непременно возьму отпуск на несколько дней, чтобы навестить вас. У меня ведь никого нет, кроме вас, Эжени. И мне так о многом надо рассказать вам! А в письме… Вы знаете сами, что я никогда не умел порядочно писать. Простите же и теперь за такое краткое письмо. И помолитесь, чтобы Господь был ко мне… нет, ко всем нам! милостив!»