Глава 12
В этот зимний день действительный статский советник Никита Васильевич Никольский был удостоен обедать вместе с Императором, Императрицей и близким кругом Венценосной четы, в который входил и генерал Стратонов. Никита Васильевич всегда высоко ценил доброе расположение к нему Государя, но, по совести, в этот момент он больше желал бы оказаться дома, в кругу своей семьи, на которую за службой оставалось до обидного мало времени. Радея о просвещении общественном, об образовании детей и юношества, он решительно не успевал уделить необходимые часы образованию собственных чад. А кто, скажите на милость, мог наставить их в науках и жизни лучше, чем отец? Чувствовал себя Никольский виноватым перед детьми. Да и перед Варварой Григорьевной… Ведь почти не видит его и, хотя не выговаривает, но тоскует, оказавшись оторванной от привычного московского образа жизни. Никите-то Васильевичу что! Он к этому своему делу рвался исступленно, видя в нем свое главное предназначение. Москву он любил, но в ней и задыхался от невозможности применить своих сил и таланта. А Варя — совсем другое дело. Да и ребятишкам в Москве было бы лучше, что и говорить… Москва — шуба купеческая, сверху пестрая, снизу теплая — никогда замерзнуть не даст. Петербург — форменная шинель…
За обедом кипела оживленная беседа. Солировали, как всегда, не считая самого Государя, Жуковский и «черноокая Россетти». Разговор, само собой, шел о предметах литературных. В иное время не преминул бы и Никольский высказаться по ним, но сейчас он чувствовал себя отчего-то чрезвычайно усталым, а потому предпочитал слушать. Тем более, что послушать было что. Государь рассказывал о своих встречах с Байроном и Гете. С Байроном они сходились в отвращении к регенту, с Гете — в вопросах куда более важных.
— Гете с самых молодых лет был так наблюдателен, что ничто не ускользало от него. Мне нравится больше всего в его романе описание характеров, даже наименее поэтических, и описание жизни немецкого общества. Гете говорил при мне, что он никогда не думал выставлять самоубийство интересным и что он считает самоубийство малодушием. Я был совершенно согласен с ним. Не его вина, если Вертеру подражали и если были настолько сентиментальны и романтичны. Он именно дал в Шарлотте тип женщины с сердцем и нисколько не романтичной, тип добродетельной женщины, не только доброй и благодарной, но вместе с тем очень остроумной и веселой; она остается верная своему жениху и вообще гораздо выше Вертера.
Государь всегда считал, что искусство обязано проповедовать нравственные ценности, выводить героев, воистину достойных подражания. Оттого он высоко ценил Вальтера Скотта и не выносил французский пьес, время от времени шедших на подмостках. Император недоумевал, что хорошего в произведениях, где жены изменяют мужьям, а мужья женам, где из-за этого лгут и убивают, и все это подается, как нечто нормальное, более того — романтическое, достойное всяческого сострадания? Эти фривольные пьески обращались к низменным человеческим страстям, а потому не вызывали у него ничего, кроме отторжения и порицания. Никита Васильевич склонен был соглашаться с этим «пуританским» взглядом. Только вспомнить, сколько юных душ растлили дрянные французские романишки… Нет, Государь определенно прав, искусство должно возвышать человека, вести его за собой вверх, а не тянуть в грязь, обольщая подобно древнему змею, склоняя его принять грехопадение уже отнюдь не тем, чем оно является, но — наоборот — чем-то прекрасным.
От творцов иностранных обратились к своим. Император изволил осведомиться у Александры Осиповны о Пушкине, к которому весьма благоволил, и настоятельно потребовал, чтобы тот оставил ложную скромность и передал ему все то, что пишет и желает печатать ранее доставления Бенкендорфу.
— Пушкин будет очень счастлив, Государь! — запорхали, словно крылья бабочки, длинные ресницы, засветились очи, сведшие с ума целую плеяду русских поэтов. — Он говорил мне, что Ваше Величество набросали на полях его рукописи превосходные мысли и критические замечания, в особенности на «Бориса Годунова».
Никольский скосил взгляд на Стратонова. До сего момента он насилу умел скрыть скуку. Ему, далекому от литературы человеку, малоинтересны были и Байрон, и Гете… Но при упоминании Пушкина что-то ожило в нем, и он весь обратился во внимание. Благо г-жа Россет отнюдь не собиралась быстро оставлять любимую тему. Сейчас она выспросит у Государя все-все, что может быть важно для дорогого Сверчка, а затем перескажет ему этот разговор вместе с Жуковским. Император с удовольствием отвечал ей и даже осведомился сам, какие вещи Пушкина предпочитает Александра Осиповна.
— «Пророка» из мелких вещей и «Полтаву» из крупных.
— «Пророка»? А не сделаете ли вы нам удовольствие прочесть эти стихи?
Государь мог и не спрашивать ответа. Черноокая красавица тотчас исполнила это пожелание. Читала она восхитительно. Слушая ее, Никита Васильевич в очередной раз подумал, что к этой женщине природа была на редкость щедрой, подарив ей кроме внешней красоты, еще и отменный ум, безупречный вкус и чувство слова…
— Я забыл это стихотворение, оно дивно-прекрасное, — промолвил Император, когда немного взволнованная чтением Александра Осиповна умолкла. — Это настоящий пророк!
— Пушкин почерпнул его в Книге Пророка Исаии, дополнив собственными мыслями библейский текст. Он постоянно читает Библию по-славянски.
— Как он прав! — воскликнул Государь. — Какая там поэзия, не говоря уже ни о чем другом! Псалмы, Пророки, книга Иова, Евангелие — все это такая поэзия, до которой далеко величайшим поэтам. Я также очень люблю Деяния Апостолов. Что же до Апокалипсиса, то признаюсь вам, что я в нем не особенно много понимаю, но это также высокопоэтично. Помните ли вы этот текст: «И бысть в небе безмолвие велие»?..
Зимний дворец Никольский покидал вместе со Стратоновым.
— Ты выглядишь усталым, — заметил Юрий, когда они неспешно шли по парку.
— Признаюсь, чувствую себя также.
— Удивлен слышать это. Разве не сбываются твои мечты?
— Как сказать…
Никита Васильевич замедлил шаг, щуря близорукие глаза. Оглядываясь назад, с чистой душой мог сказать он, сделано за эти годы немало. И первые шесть лет правления Николая Павловича можно было назвать поистине золотыми. Взять хотя бы два последних года! Наконец-то осуществилось чаяние еще покойного Императора Александра — было издано Полное Собрание Законов Российской Империи! Сколько бессонных ночей провел Никольский, трудясь над этим важнейшим делом! А Сиротские институты в Петербурге и Москве? А учреждение Архитектурного училища? А открытие Румянцевского музея? Из страны, которая внешнее величие свое вынуждена была заимствовать у Европы, приглашая лучших архитекторов, художников, артистов и музыкантов, утолять свою жажду слова европейскими же сочинениями, Россия на глазах превращалась в страну, которая уже сама несла миру свое слово, свое искусство, чьи гении вот-вот грозили превзойти, а иные и превзошли уже своих заморских учителей! Наконец, уходил в прошлое ученический период доходивших до смешного заимствований. Переплавив внутри себя все, что можно было почерпнуть у наставников, вчерашний ученик уже твердо встал на свой путь и делал по нему первые самостоятельные шаги, обнаруживая самобытность и великолепную палитру дарований. Россия обретала свой Голос. Не голос пушек, но голос лир.
И все-таки Никиту Васильевича терзало чувство, что сделано недостаточно, что время опережает предпринимаемые действия. В области просвещения сделан ряд шагов, но это капля в море для нашей необъятности! А крестьянский вопрос? Почитай, и не начинали еще… И ведь на каждом нужнейшем начинании — непременно частоколом палки в колеса. Застывшая, неповоротливая, не видящая дальше своего носа и кармана бюрократия не желала шевелиться с необходимой скоростью, мертвя все живое…
— Помилуй Бог! Как можно вечно всем быть недовольным? — возмутился Юрий. — Ей-Богу, дружище, ты превращаешься в мизантропа, а это опасно!
— Мне кажется, что и ты не очень-то весел, — заметил Никольский.
— Ты же знаешь, никакие лиры не заменят мне победного грома пушек. И хоть поляки — порядочная дрянь, но мне уже их не хватает.
— Я тебя утешу. Сдается мне, что скоро мы получим новую войну.
— В самом деле? — оживился Стратонов. — Уж не на европейских ли полях, еще не успевших остыть от наших драк с Бонапартом и его ордой?
— Именно там. Государю весьма не нравятся европейские дела.
— Мне тоже они не нравятся, — пожал плечами Стратонов. — Но сказать по чести, друг мой Никита, я не очень-то понимаю, какое нам дело до того, какая шельма в очередной раз взобралась на трон Бурбонов.
— Государь предупреждал Луи-Филиппа, что само его положение, положение монарха, пришедшего к власти путем свержения своего предшественника, опасно для монархического принципа. Принцип погиб. И те, кто помогли ему свергнуть Карла, свергнут и его самого. Пушкин по этому поводу сказал, что, раз избрание короля совершилось благодаря 3-му сословию, главным образом буржуазии, то придет время, и блузники захотят вознести на престол своего кандидата, за этим последует новая революция. Монархический принцип во Франции погиб теперь более, чем в 1791 году.
— И что до этого нам? — вновь спросил Стратонов.
— А то, что Европа — единый организм. И болезнь одной ее части быстро оборачивается болезнями в других. Теперь, вот, это несчастное голландское дело…
Юрий почесал переносицу:
— Я, может быть, солдафон и неуч, но лично мне нет никакого дела, кому в итоге будет принадлежать кусочек под названием Бельгия размером с какой-нибудь наш уезд.
Никита Васильевич бледно улыбнулся:
— В сущности ты прав… Нам не следует слишком увлекаться внешним, ибо наши беды имеют, прежде всего, корень внутренний. Мы без того слишком долго грешили этим. Но ты же знаешь Государя. Для него святы принципы Священного Союза, заложенные его братом. И видя их попрание, он не может оставаться безучастным.
— Да, я это знаю. Я в какой-то степени восхищаюсь этим. Наш Император истинный рыцарь. Во всем без исключения.
— Да, — согласился Никольский. — Но иногда нужно быть чуть-чуть прагматиком. Время крестовых походов прошло. И в нашем мире правят теперь совсем иные силы. И бороться с ними рыцарским мечом — это донкишотство…
— Мне положительно не нравится твое настроение, — заключил Стратонов. — Если Государь прикажет, я с удовольствием еще раз накручу хвосты хоть французам, хоть кому другому.
— Нельзя все время воевать!
— Нельзя. А что делать? Нет, что касается тебя, то тебе всенепременно надо взять отпуск и поехать с семьей в Москву. Ты просто устал. А родной дом, тихие семейные вечера быстро вернут тебе силы.
— Я сам об этом думаю, но никак не выберу времени… Ладно, оставим в покое мое настроение. Я заметил, ты стал интересоваться творчеством нашего славного поэта?
Лицо Юрия при этих словах подернулось легкой печалью.
— Его она мне читала… — проронил тихо.
— Та барышня? Софья?
— Софья Алексеевна… Она и «Пророка» читала мне. Когда услышал его сейчас, сердце заколотилось… И «Полтаву»… Она тоже ее всего больше у Пушкина любит. Ах, Никита, знал бы ты, какая это душа! Я намедни письмо от нее получил и, вот, третий день маюсь с ответом. Знаешь же сам, какой из меня писатель… Теперь хоть будет, о чем написать ей. Ей будет интересно об нынешних беседах почитать…
— А я думаю, ей всего интереснее было бы о тебе читать, — ответил Никольский. — О твоей жизни, мыслях, чувствах…
— А какая моя жизнь, Никита? Казарменная и только…
— Ты балда, Юра, — совсем как в детстве, покачал головой Никита Васильевич. — Зачем бегать своего счастья? Второй год она уже пишет тебе! Да неужто неясно, отчего?
— Довольно, Никита! — остановил его Стратонов. — Тут уж ничего не поправишь.
— Все можно поправить! Ты ли, герой стольких войн, пасуешь перед преградами? Синод дал бы тебе развод, я уверен! Ты заслуживаешь счастья! Хорошей жены! Семейного очага!
— Кому какое счастье я могу дать? Тем более, такой женщине… Нет, моя судьба, знать, родная сестра судьбе незабвенного князя Петра Ивановича. Лишь на войне он был дома, а вне ее не имел где главы преклонить. Так и умер — один, на чужой постели, в чужом доме… И в чужом склепе упокоился. Мне, вероятно, сужден тот же удел. И довольно! Не трави мне больше душу этим, она и без того растравлена.
— Воля твоя, — вздохнул Никольский. — Но ты совершаешь большую ошибку. Как друг, не сказать тебе этого не могу.
— Лучше скажи мне… что там Петруша, — сменил Стратонов тему. О сыне он спрашивал нечасто, и оттого было ясно, что сейчас он готов говорить о чем угодно, кроме Софьи.
— А что Петруша… Молодцом твой Петруша! Настоящий боец. В Корпусе хвалят его.
— Я рад, что он избрал военную стезю. И буду горд, если из мальчонки выйдет достойный воин.
Никольский знал, что Юрий терзается подозрениями относительно своего отцовства. И весть о воинском духе сына не могла не порадовать его. От кого же еще было унаследовать оный мальчику, как не от него?
Простившись с другом у ворот дворца, Никита Васильевич направился к ожидавшему его экипажу. Внезапно к нему приблизился долговязый посыльный.
— Вам велено передать, ваше превосходительство! — сипловатым голосом сказал он, подавая запечатанный конверт, и с поклоном удалился.
Никольский настороженно распечатал письмо и, едва скользнув по первым строкам, сделался белее полотна.
«Если Ваше Превосходительство изволит прогуляться до дома № 6, что в Апраксином переулке, то сможет увидеть свою жену с другим мужчиной».
Как и все подобные мерзости, записка была анонимной, но это нисколько не облегчило обрушившейся на сердце тяжести.
— Что-то случилось? От кого это письмо? — раздался рядом голос подошедшего Стратонова.
— Ничего-ничего, — вымученно улыбнулся Никольский, стараясь не выдать волнения. — Пустяки…
— Это из-за пустяков на тебе лица нет?
— Я просто устал и неважно себя чувствую, — отозвался Никита Васильевич, благодарно похлопав друга по плечу. — Надо будет, действительно, взять отпуск…
Скомкав письмо в кулаке, он сел в карету, и та привычно тронулась в направлении Гороховой улицы, где обосновался Никольский тотчас по переезду в столицу. Однако, проклятая записка так и жгла ладонь, а вместе с нею сердце. Конечно, эта чья-то злая шутка, гнусная насмешка клеветника… Варинька неспособна на проступок, на обман! И только человек, не знающий ее, их семьи, мог сочинить подобный навет… Так говорил себе Никита Васильевич, но шипы посеянного подозрения уже глубоко впились в его душу. И ничто не могло вырвать их, кроме явного доказательства абсурдности оного.
На середине пути Никольский постучал тростью о крышу кареты и хрипло крикнул кучеру:
— Голубчик, отвези-ка меня прежде в Апраксин переулок!