Глава 20
Осень с размытыми ее дорогами не лучшее время для путешествий. К тому же, для дальних. А к тому еще, когда тело твое точно связано путами, и даже речь твою едва понимают находящиеся подле. И все же она решилась ехать. И без того слишком долго откладывали эту поездку — болезнь матери, олинькина беременность…
А силы — уходили. Еще худо-бедно слушались изнемогающие руки, но речь изо дня в день становилась все бессвязнее, и это приводило Любу в отчаяние. Говорить! Видеть! Слышать! — этих трех способностей, Всемогущий, не отнимай! Не оставляй на этой земле кульком бездвижным и безгласным — это выше сил!
И еще страдание — олинькина маята. Опять подхватил, закрутил Сашу столичный ветер, понес по гостиным, балам и маскарадам, где столько соблазнов, столько женщин других… А в соблазнах тех отменный наставник у Саши — князь Михаил. Ни разу не видела его Люба, но со слов сестры и м-ль Эжени истинным демоном представляла. Куда только заведет Сашу такая дружба? Себе жизнь сломает вконец, воли своей не имея, а заодно и Ольгину. Вот, и дядюшка хмурился, наставлял сестру, как мужа в узде держать, а та только очи долу опускала. Ольгина воля — железная. Да только — для себя самой. Для себя чужой палки не нужно, когда такой стержень внутри есть. А для других? Для другого?
Измучавшись вконец, Люба потребовала, чтобы везли ее сей же час в Саров к о. Серафиму. Само собой, наперебой запричитали все: и о том, что дороги в эту пору ужасны, и что Олинька ехать не может в своем положении, и не лучше ли до зимы, до санного пути обождать, а того лучше до лета.
Но Люба была непреклонна. У Бога прощения испросив, даже на ложь пошла: якобы было ей во сне видение, чтобы ехала в Саров. И Сашу со слезами попросила отвезти ее к старцу, пока еще не превратилась она окончательно в немую чурку. Саша всегда ее любил, а, главное, в душе своей был жалостлив и мягкосердечен. Он и вообще отказывать не умел, а уж отказать в просьбе больной родственнице в паломничестве к старцу… Конечно, согласился он, прослезившись и сам. И Ольга решение Любы поддержала, просила помолиться о ней и ребенке будущем и старцу кланяться.
Так и отправились: Люба с матерью, Саша да дворовых несколько людей.
Дороги и впрямь таковы были, что немудрено на них здоровому покалечиться. Мать охала и нюхала соли, а Люба молча молилась. Она чувствовала, что, чем бы ни закончилась эта поездка, решится в ней судьба ее. И это чувство придавало сил.
Недалеко от Арзамаса остановились в имении у Степана Васильевича Попова, женатого на какой-то дальней родственнице княгини Борецкой, которая еще загодя и рекомендовала ей Любу и Анну Гавриловну.
Степан Васильевич был типичным провинциальным помещиком. Казалось, ничто не волновало его, кроме урожаев, прибавления-убавления голов скота, цен на лес… Равно, как и жену его Евфросинию Антоновну ничто не занимало так, как запасы варений, солений и прочего необходимого в кладовых и погребах.
Гостям старики, впрочем, были рады — нечасто наезжали к ним. Тем паче из столицы. На стол было подано все, чем богаты были хозяйские кладовые — и все непременно постное, учитывая цель путешествия прибывших.
Старца Серафима они никогда не видели, хотя, как и все в этих краях, были изрядно наслышаны о нем.
— Чуден старец, чуден, — говорил Степан Васильевич. — Давеча генерал к нему приехал — в слезах ушел, и без крестов. Говорят, будто бы во время разговора все они с него и посыпались. А старец будто бы в фуражку его кресты эти собрал и сказал ему: «Оттого они с тебя посыпались, что не заслужил ты их».
— Болтают, должно быть… — махнул рукой Саша.
— Да и я думаю, что болтают.
— Еще говорят, что он, хоть и стар, и постоянно постится и трудится, но к тому на плечах суму с камнями носит — плоть, стало быть, томит! Изуверство, конечно. А, может, и то болтают. Игумен новый не жалует его, говорит: себя истязает и других так же. И то сказать, монашки-то у него в поте лица трудятся.
— Зато он ласков со всеми, — подала голос Евфросиния Антоновна. — Никому слова недоброго не скажет, всем рад-радешенек, прямо как солнышко. А игумену просто обидно, что всем-то о. Серафим не родной монастырь, а сестер наделяет. Даже роптали на старца, что не годится ему такое попечение о девицах иметь. Что, дескать, соблазн от этого происходит. Так старец, чтобы убедить всех, что самим Господом и матерью Божьей ему то попечение поручено, выбрал вековую сосну, что недалеко от его кельи росла, и сказал, что если Божью волю он исполняет, так дерево то в сторону Дивеева наутро его молитвами приклонится. И что вы думаете? Утром нашли это дерево вывороченным с корнем! А погода в ту ночь самая что ни наесть тихая стояла. И преклонилась сосна аккурат в сторону обители. Так что не все люди болтают. Сколькие по его молитвам от недугов оправились? Разве же это болтают?
— Это правда, — согласился Попов. — Знакомец есть у нас. Тоже из помещиков тутошних. Мотовилов. Его старец на ноги честь по чести поставил. С той поры он ему что самый верный служка. Кстати, рассказывал он нам, будто старец-то бунт декабрьский почувствовал. Весь день тот места себе не находил. «Драка! Драка! В Петербурге бунт против Государя», — говорил и подробно так объяснял, что там происходило, точно сам видел. А потом, стало быть, как Царь-батюшка-то крамолу одолел, так и посветлел лицом, перекрестился. «Слава Богу, — говорит, — Царя богоизбранного даровал Господь земле Русской. Сам Господь избрал и помазал его на царство. Блажены мы, что имеем такого Царя!». Так что нам тут и газет не нужно, пока старец есть, — Степан Васильевич рассмеялся.
— Все бы тебе шутить и балясничать, — покачала головой Попова. — А, что ни говори, много чудес от него идет. Вот и Мантуров…
— Мантуров! Да! Велел ему старец все имение продать — пошел, продал. Велел в нищете туточки поселиться, а клочок земельки, для жития выделенный, девам из общины отписать — так и сделал. Велел все деньги, от имения вырученные, на собор для общины истратить — истратил! Сам гол как сокол остался. Жена его извелась совсем. Мало того молода, красива, так еще — лютеранка!
— Что ж, лучше бы ей было, когда бы муж обезноженным лежал или в землю слег? — возразила Евфросиния Антоновна. — У него ж болезнь тяжкая была. Ни один врач разгадать и помочь не умел. А старец враз его на ноги поставил. Вот в благодарность Богу Мантуров на себя такой крест и взял. Он у старца — правая рука в устроении обители Дивеевской.
— Вот уж не знаю, что бы его жена предпочла, — покачал головой Попов. — Тут его все за юродивого считают, посмеиваются.
— И глупо делают, по-моему, — заметил Саша. — Если человек такой подвиг нести может, так тем только восхищаться можно. Это ведь какую силу духа иметь надо… А мы, пожалуй, заживо гнить будем, а не сможем от своих страстей отречься.
На другое утро после этого разговора Люба отправилась к о. Серафиму. Анна Гавриловна дорогой расхворалась и осталась в постели. Посему Любу сопровождали лишь Саша, горничная Груша и дворовый Поповых Ефим.
День был воскресный, и о. Серафим, как всегда по таким дням, был на службе в Саровской обители. На улице же его ожидала толпа людей. Тут были и крестьяне, и люди купеческого звания, и знатные господа и дамы, и глубокие старцы, и дети — точно вся Россия в миниатюре. Одни пришли за советом, другие искали исцеления от хвори или иной напасти, третьих влекло праздное любопытство. Примостившись следом за пришедшими раньше, Люба, укутанная пледом в своем кресле, стала ждать.
Вот, зазвонили светло и ясно монастырские колокола, возвещая окончание службы.
— Теперь ждите, — сказал Ефим крестясь. — Сейчас батюшка выйдет. Только вы к нему пока не идите. Он по причастии ни с кем не говорит и ни на кого не смотрит. Пойдем следом за ним к его келье, а там, Бог даст, он вас, барышня, и примет. Только кресло ваше надо оставить будет. Дорога-то до кельи через лес идет, не проехать креслу-то.
— Я донесу Любовь Фердинандовну на руках, — ответил Саша, и Люба с благодарностью посмотрела на него. — Далеко ли та келья?
— По счастью, не дюже. Прежде у батюшки другая келейка была. Вот, до той далече было. А ныне, как состарился он, так пришлось новую срубить, поближе. Там неподалеку, сказывают, ему сама Царица Небесная явилась, посохом оземь ударила, и новый колодезь явился. И не простой, целебный. Колодезь тот я сам видел. Как есть чудо!
Пока Ефим говорил, двери обители отворились, и из них вышел согбенный, опирающийся на мотыгу старец в мантии и камилавке, епитрахили и поручнях, в полумантии из цельной кожи с вырезами для одевания, защищающий его от дождей и ветров, и кожаных котах на ногах. Он шел медленно, не глядя по сторонам, опустив глаза долу. И никто не смел мешать его святому сосредоточению, все лишь молча, с благоговением взирали на него. Когда он миновал ожидавшую его толпу, то многие последовали за ним на расстоянии. Последовал и Саша, подхватил Любу с кресла и велев Груше и Ефиму с креслом идти следом.
День был по-осеннему прозрачен и тих. Солнце дарило земле мягкие, рассеянные лучи сквозь стыдливую дымку, а лес, как всегда в эту пору, смотрел особенно торжественно, постепенно слагая свой царский золотой убор к ногам еще невидимой, но уже грядущей зимы.
Паломники неспешно дошли до келейки старца, представлявшей собой маленькую избушку без окон со скошенной на один край крышей. Старец скрылся в ней, так и не взглянув на шедших за ним людей.
Саша вновь усадил Любу в кресло. Она не чувствовала усталости. Ей было хорошо в этом лесу, в этом святом месте, рядом с чудным старцем, всякому слову о чудесах которого она уже верила. Лишь тревожило девушку, что в таком множестве народа ее, сидящую в своем кресле позади всех, батюшка может и не увидеть, и не хватит у него времени на нее.
Прошло совсем не более получаса, и он появился на пороге своего скромного жилища, уже без кожаной полумантии. Теперь о. Серафим смотрел прямо на ожидающих его людей, словно читая их нужды еще прежде, чем они высказали их. Лицо его было весьма красиво — и не только той духовной красотой, какую дает каждодневный подвиг, но и простой, природной. По-русски широкое, но сухое от постов, с высоким лбом, прямым, тонким носом и большими, ясными глазами, оно было обрамлено густыми почти белыми волосами и такой же бородой. Вглядевшись в толпу, старец произнес бодрым голосом:
— Почто же ты, Любушка, позади всех таишься? Ведь я давно тебя жду, радость моя! Поспеши же!
Люба потрясенно взглянула на Сашу. Тот, не менее пораженный явленным чудом прозорливости, подхватил ее на руки и понес сквозь расступившуюся толпу в келью старца.
Келья та внутри показалась еще меньше, чем снаружи. Любу поразило огромное количество зажженных в ней лампад и свечей, от которых в маленьком помещении было весьма душно. Саша усадил ее и взглянул на старца.
— А ты пойди пока, — сказал ему о. Серафим.
Саша с волнением перекрестился на образ Богородицы, и покинул келью. Старец же опустился перед тем образом на колени, помолился недолго и, взяв кружку с водой и частицу просфоры, подошел к Любе:
— Нам с тобой, радость моя, поговорить нужно. Вот, испей-ка водицы богоявленской с просфорою, а там и разговор у нас пойдет с тобой душевный.
Люба послушно съела поданную просфору, выпила воду.
— Хорошо, — кивнул старец, снова становясь на колени, — а теперь возблагодарим Царицу нашу. Повторяй за мной громко, радость моя. Богродица Дево радуйся, Благодатная Мария Господь с тобою…
Как случилось это, Люба не знала, но через мгновение она громко и ясно повторяла вслед за о. Серафимом:
— Благословенна ты в женах, и благословен плод чрева твоего…
Окончив молитву, батюшка поднялся и, сев напротив Любы, улыбнулся:
— Так-то лучше, радость моя. Твой голос еще многим людям понадобится, грех ему молчать.
Из глаз Любы покатились слезы:
— Спасибо, батюшка! Не знаю, как и благодарить вас…
— А ты не меня, убогого Серафима, а Пречистую Царицу нашу благодари да Сына Ее, — отозвался старец. — Телу твоему, не поропщи, разрешения не будет. Потому не будет, радость моя, что сама ты того разрешения не хочешь. Тяготишься ты оковами своими, терпишь скорбь, а сама боишься утратить их, потому что знаешь, что это для тебя пущей бедой обернется.
Люба опустила голову:
— Так, батюшка. Душа моя преступна перед Богом и моей сестрой…
— Душа твоя светла, радость моя, и много света должна другим подарить. И тому, о ком тоскует твое сердце теперь — первому. Ты все правильно сделала, что с собой привезла его. Ему это на пользу не теперь, но позже будет.
— Вы поговорите с ним, батюшка?
Старец покачал головой:
— Не время, радость моя. Душа его ныне далеко парит, и еще долгий путь ему предстоит пройти, прежде чем сюда возвратиться. А говорить с ним ты будешь, ибо к тебе он обратится, когда мир утратит для него свою прелесть.
Люба смутилась, не понимая слов старца. А тот, угадав это, ответил:
— Не смущайся, радость моя. Твой подвиг только начинается. Многие к тебе приходить будут, ища утешения и помощи. Придет и он. И всем ты тогда нужна станешь, как никто из сильных мира. Не бойся ничего, радость моя, только веруй и терпи все, что ни пошлет тебе Господь. И молись. Многие, пребывая в каждодневной мирской суете, в заботах житейских, не умеют найти довольно времени для молитвы. Тебе же для нее дана вся жизнь. Молись, радость моя. За него молись, за сестру, за будущего племянника. Бог милостив, и, буди молитва твоя сильна, так и отмолишь их счастье, которое сами не сберегут они.
— Где уж мне так молиться, когда я мыслями сама парю, и слова святые мне на ум нейдут. Лишь на ваши молитвы уповаю!
— Не тревожься, я ни тебя, ни их молитвами не оставлю ни на этом свете, ни на том. Но без твоей молитвы не спастись тем, кто дорог тебе, — о. Серафим помолчал. — Ты, вот, радость моя, удивляешься, для чего это столько свечей у меня в келье, так что и без печи жар от них идет. А представь себе, скольких людей мне должно поминать в молитвах. Когда бы я при всяком правиле вычитывал все имена, то и на сами правила бы времени не стало. Поэтому зажигаю я эти свечи в жертву за них. Для одних в отдельности, для других — одну большую на несколько человек, для иных — и по целой лампадочке. И, вот, молясь, тех, кого поименно вспомнить не успеваю, поминаю, прося Господа спасти и помиловать тех, за кого зажжены эти свечи.
— А не благословите ли, батюшка, мне тут остаться? — неожиданно для себя спросила Люба. — Здесь, в обители? Я понимаю, что стану для сестер обузою… Но мне так хорошо здесь. Как никогда и нигде еще не было!
— Не благословлю, радость моя, — покачал головой старец. — Теперь ты к тому не готова и еще нужна будешь в миру своим близким. А коли тяжко тебе дома-то оставаться, так терпи. И муки тела своего терпи и радуйся, ибо они великой наградой увенчаются. Если бы ты знала, радость моя, какая радость, какая сладость ожидают праведного на Небеси, то ты решилась бы во временной жизни переносить всякие скорби, гонения и клевету с благодарением. Если бы самая эта келия наша полна была червей и если бы эти черви ели плоть нашу во всю временную жизнь, то со всяким желанием надобно бы на это согласиться, чтобы только не лишиться той небесной радости, какую уготовил Бог любящим Его. Там нет не болезни, ни печали, ни воздыхания; там сладость и радость неизглаголанные; там праведники просветятся, как солнце. Но если той небесной славы и радости не мог изъяснить и сам святой апостол Павел, то какой же другой язык человеческий может изъяснять красоту горнего селения, в котором водворятся души праведных?!
При этих словах лицо о. Серафима осветилось неземным светом, радостью, словно бы он уже созерцал ту неизъяснимую красоту, и душа его исполнялась восторгом от того. А, быть может, так и было на самом деле? Кто знает, что доступно было взору угодника, коего удостаивала своим посещением сама Небесная Царица?
Люба заворожено слушала, а старец с улыбкой добавил тепло:
— А коли совсем тоска навалится, так ты, радость моя, помолись Богу и скажи: отче Серафиме! Помяни меня на молитве и помолися обо мне, грешной. Тоска и отпустит. А еще пой. Пой псалмы и стихиры. Голос у тебя сильный, чистый, и всегда будет таким. Вот, и пой им Господу нашему славу.
— Я постараюсь, батюшка, — откликнулась Люба.
— Вот и хорошо, вот и славно, — закивал головой о. Серафим и вдруг вновь стал на колени и, взяв ее руки, поцеловал их.
— Что это вы, батюшка? — смутилась Люба. — Это я вам руки целовать должна и в ноги кланяться, когда бы могла!
— Не спорь, радость моя, ибо не знаешь, что делаю, — сказал старец, поднимаясь. — А теперь прощаться будем, — он подал Любе две просфоры — большую и маленькую. — Это с собой возьмешь, и вели еще водицы набрать в колодезе здешнем. Большая просфора — благословение мое младенцу Феодору и матери его. А другая — для тебя. Вкушай частицы ее с водицею ключевой, и то будет тебе укрепа.
Люба с благодарностью приняла дары. Затем старец покрыл ее голову епитрахилью и благословил, после чего отворил дверь и позвал ожидающего снаружи Сашу. Тот, явно теряясь в присутствии святого человека, робко вошел в дом и, увидев счастливо улыбающуюся Любу, заулыбался сам. Уже на улице она сказала:
— Прежде чем вернемся к маменьке, нам надо еще кое-что сделать.
— Что же? — спросил Саша.
— Велите Ефиму, чтобы свез нас к Мантурову. У меня с собой есть немного денег и колечко — я их хочу на обитель пожертвовать. А Попов вчера говорил, что Мантуров распорядитель ее.
— Все будет, как вы скажете, — ответил Саша. — Вы снова говорите — это настоящее чудо! Нам всем не хватало разговоров с вами, вашего голоса. Ваша матушка будет счастлива!
Люба и сама чувствовала себя совершенно счастливой. От вернувшегося дара речи, от слов старца и его обещаний. Впрочем, все, сказанное ей о. Серафимом, она решила до срока хранить в своем сердце, не поверяя никому.
Ефим и Груша сперва засыпали барышню вопросами, что делал и что говорил старец, но получая ответы весьма лаконичные, вскоре затихли, решив, что не все ею может быть рассказано.
С Мантуровым разговаривал Саша. Люба осталась ждать его в экипаже, т. к. погода резко переменилась, и пошел унылый осенний дождь. Впрочем, Михаил Васильевич сам поспешил засвидетельствовать ей свое почтение и благодарность за помощь строящейся обители. Приятно было видеть этого человека, взявшего на себя подвиг добровольной нищеты и совершенного послушания старцу. Мантуров пригласил гостей испить чаю, но день уже склонялся к вечеру, а до имения Поповых путь был неблизок, а потому нужно было возвращаться. Люба, однако же, обещала и впредь оказывать посильную помощь обители.
Так окончилось это паломничество, открывшее Любе новый путь, смысл ее доселе как будто пустой и никому не нужной жизни. Она чувствовала необычайный прилив сил и бодрость. Даже долгая поездка нисколько не утомила ее. Возвратившись к Поповым и коротко рассказав о совершенном с нею молитвами о. Серафима чуде, она оставила более красочное и подробное повествование жаждавшему поделиться впечатлениями Саше, а, сама, поужинав и простившись с матерью, выразила желание побыть одной. Горничная помогла ей раздеться и улечься в мягкую, согретую грелкой постель и ушла, полагая, что барышня от усталости немедленно уснет. Однако, Люба вовсе не хотела спать. Прочитав вечернее правило и акафист Пресвятой Богородице, она достала бумагу и карандаш и принялась набрасывать черновик письма дорогому Ивану Ивановичу Козлову, с коим более всего ей желалось теперь поделиться своей духовной радостью…