Книга: Учитель Дымов
Назад: 6
Дальше: 8

7

На похоронах Валера не плакал. Разумеется, не потому, что в результате многолетних практик изжил в себе земные привязанности, – он знал, что с привязанностями у него все без особых изменений. Скорее, его смущала однозначность предписанной ему роли. Людей было немного – папа, тетя Женя, несколько бывших папиных студентов да три мамины одноклассницы, о которых Валера даже не слышал никогда, но все они, казалось, глядели на него, ожидая, когда наконец он проявит свою скорбь. Он вспомнил роман Камю, которого никогда не любил, устыдился своего сходства с Мерсо, но заплакать все равно не смог.
Возвращаясь домой, Валера смотрел в окно троллейбуса. Москва в ожидании Нового года была пышно иллюминирована, над улицей сверкали пятиконечные звезды, кое-где у метро высились огромные елки, все в лампочках гирлянд. Валера ехал сквозь тьму, глаза его были горячи и сухи, в зрачках отражались вспышки праздничного света. Он думал, что его мама сейчас затеряна во тьме еще глуше, и огни, являющиеся там, скорее вызовут у нее страх или отвращение, чем вселят надежду.
Валера знал, что существуют священные тексты, которые надо читать над телом умершего, но мама не была ни буддисткой, ни христианкой, и потому ни Тибетская книга мертвых, ни Псалтирь ей бы не помогли. Во что она верила? Верила ли она хоть во что-то?
Валера не знал.
«Почему я не поговорил с ней, пока она была жива?» – думал он. У меня было девять месяцев. За это время я успеваю обучить чужих людей так, что вся их жизнь меняется, но даже не попробовал объяснить хоть что-нибудь собственной матери. Почему? Смущался? Считал, что сыну не пристало учить мать? Боялся, что она не поймет?
Он вышел на остановке и быстрым волчьим шагом пошел мимо темных спящих прямоугольных домов, где на каждом этаже горело одно-два окна. Вот еще окно, где опять не спят, вспомнил Валера. Каждый из нас должен давать свет, быть как маяк в ночи. Если в жизни будешь таким светом для близких, возможно, после смерти они узнают свет божественной любви и не испугаются его в своих мытарствах – пусть ничего и не знали о Боге при жизни.
Я – плохой светильник, сказал себе Валера. Даже ученикам я даю лишь малую толику света – и ничего не даю ни Андрею, ни тете Жене, ни отцу. И я не сумел ничего дать своей матери. Писем не писал, слов не сказал. Ничего.
Он входит в подъезд, нажимает кнопку лифта. В шахте тихо, никакого движения. Вздохнув, Валера направляется к лестнице. На последнем пролете перед квартирой темно – перегорела лампочка. Вот так и мама поднималась, думает Валера, вступая во тьму. Будь я рядом, я бы помог, хотя бы сумки донес. Ничего не надо было спрашивать, ни о чем не надо было говорить, ничем не надо было светить, вдруг понимает он, просто помочь донести тяжелые сумки из магазина, вот и все.
И тут, не дойдя полмарша до своего этажа, Валера останавливается, садится на ступеньку, закрывает лицо руками и в спасительной темноте, никем не видимый, одинокий, осиротевший, плачет.

 

Когда на вокзале Женя поняла, что Володя и Оля приехали в Москву не в отпуск, а жить, она не обрадовалась и не испугалась… она оторопела. Теплый весенний воздух, наполненный предчувствием первой зелени и запахом талого снега, сгустился вокруг нее плотным и вязким желе, прозрачным, но не дающим пошевелиться. Маленький Андрейка дергал за руку, Валера что-то возбужденно и беззвучно говорил, а Женя стояла, не в силах пошевелиться, и глядела на Володину улыбку – ту самую, давнюю, полузабытую, незабвенную.
Этого она не ожидала.
Прошло шесть лет с тех пор, как Женя покинула дом мужчины, которого любила всю жизнь, с которым бок о бок прожила четверть века. Она запретила себе думать о возвращении в Энск, но теплый свет давних воспоминаний озарял ее жизнь, как она и надеялась когда-то. Четверть века они жили втроем – Володя, Оля и Женя. Это была счастливая жизнь, но она закончилась и больше никогда не повторится – даже если они и увидятся снова. Так бывший студент, с ностальгией вспоминая годы молодости, знает, что эти годы не вернутся, даже если он снова придет в свой институт. Вот и Женя была уверена, что никогда уже не будет жить с Володей и Олей в одном городе, и потому, оправившись от первого потрясения и услышав от Оли «приходи к нам в любое время, как раньше», она не сразу смогла заставить себя приезжать к ним домой. Неделю за неделей Женя сокращала дистанцию, словно дрессировщик, приручающий недавно пойманного дикого зверя, – только она сама была и зверем, и дрессировщиком. Сначала приходила лишь вместе с Валерой и Андреем, потом – с одним Андреем, потом стала забегать «на минутку» (но не чаще раза в неделю), потом однажды осмелела и просидела у них целый вечер.
Женя словно боялась, что Оля опять прогонит ее, и потому не обсуждала с ними, как расставить привезенные из Энска вещи (каждая отзывалась в Жене острой болью воспоминания), не помогала в поисках дефицитной кухонной мебели (эту проблему без особых усилий решил Игорь Станиславович) и вообще старалась не вмешиваться в обустройство московского жилья семьи Дымовых. Все прежние квартиры – в Куйбышеве, Грекополе и Энске – Женя сама превращала в уютный дом, куда ей всегда было приятно приходить. Дом, который она построила, Женя покинула шесть лет назад – и теперь боялась построить новый, боялась привыкнуть к нему, боялась нового изгнания.
Потребовалось почти девять месяцев, чтобы установилось некое подобие графика: Женя приходила раз в неделю, немного помогала Оле по хозяйству, вместе с ней готовила ужин, втроем они садились за стол, а после того, как была помыта последняя тарелка, Женя прощалась и уезжала, немного гордясь, что возвращается к себе задолго до последнего поезда метро, не засидевшись до неприличия.
В новом доме Володи и Оли Женя хотела оставаться гостьей: она боялась, что снова захочет там жить, снова захочет вернуть прошлое, повторить ушедшее. Воспоминание о чужой измене и о собственной лжи девять месяцев удерживало Женю в стороне, и теперь, после Олиной смерти, растерянность снова парализовала ее, как в первый день на перроне Ярославского вокзала.
Накануне похорон Валера остался с отцом, а Женя заночевала в Валериной квартире (она бы забрала Андрея к себе, но мальчику нужно было утром в школу). Лежа без сна в непривычной кровати, Женя вдруг испугалась: почти никогда она не оставалась с Володей вдвоем – даже если они бывали наедине, в их мыслях и разговорах незримо присутствовала Оля. И вот теперь Оли нет – сможет ли Женя говорить с Володей, сможет ли снова быть с ним вместе?
Фары проезжавших машин расчерчивали световыми конусами блочный потолок шестнадцатиэтажки. Женя удивлялась, что не может думать об умершей. В той части сознания, где всю Женину жизнь помещался образ сестры, теперь возникла подрагивающая пустота, Женины мысли скользили мимо этой пульсации, не проникая внутрь. Так иногда на краю зрения появляется какое-то тревожное пятно… человек все время ощущает его присутствие, но стоит повернуть голову или скосить глаза, как оно ускользает. Это пятно невозможно увидеть – и точно так же невозможно поверить, что Оли больше нет.
И потому всю неделю после Олиной смерти Женя не чувствовала скорби, печали или грусти – только растерянность. Второй раз за год она спрашивала себя: как же я буду жить?
Теперь ничто не разделяло ее и Володю, но Женя боялась к нему приблизиться.
Валера навещал отца почти каждый день: все сорок дней после Олиной смерти он не работал, благо они совпали с сессией и каникулами. Женя радовалась близости, наконец-то возникшей между Володей и его сыном, но понимала, что рано или поздно Валера выйдет на работу и ежедневные встречи прекратятся. Она попыталась завести разговор об обмене – может, вам лучше съехаться, что ты будешь жить один? а так поможешь с Андрейкой… – но Володя резко ответил: никуда я отсюда не поеду, не так уж долго мне осталось, наездился уже!
Женя не решилась сказать, что в случае Володиной смерти они просто потеряют его квартиру, хотя и подумала, что этот довод мог бы поколебать его решимость. Она думала, не сказать ли все-таки Володе об этом, но через несколько дней он сам предложил Валере прописать у него Андрея – чтобы жилплощадь не пропала, если что.
Так Жене стало ясно, что Володя не хочет уезжать из квартиры, где умерла Оля. Возможно, он хочет побыть один, говорила она себе, но все равно не могла не думать о том, что мужчины совершенно не способны к ведению домашнего хозяйства (взять хотя бы Валерку!), так что Володе, конечно, нужна помощь, и поэтому Женя стала заезжать к нему раз в несколько дней, привозила полные сумки продуктов и готовила еду. Она не знала, рад ли ей Володя: говорил он мало, а если что и обсуждал, то только новости, услышанные по телевизору, – благо той зимой было что обсуждать. Однажды Женя спросила Володю, как они с Олей жили эти шесть лет, без нее и без Валерки.
– Ну, мы скучали, – ответил Володя, – но у меня были студенты. Они к нам заходили и вообще… помогали.
Он стал называть имена и фамилии, и Женя, услышав «Костя Мищенко», с горечью подумала, что никогда не узнает, сколько среди их помощников и гостей было Олиных любовников.
Она ни о чем больше не спрашивала, но продолжала приезжать и к лету поняла, что бывает у Володи почти каждый день, как когда-то в Грекополе или Энске.

 

Спустя много лет, поселившись в опустевшей квартире, Андрей примется за разбор дедовых бумаг и найдет несколько неотправленных писем, адресованных Оле. Поборов первую неловкость, он их все-таки прочтет: безыскусные послания, написанные, вероятно, когда бабушка Оля была в каком-то санатории или доме отдыха. Большей частью письма состояли из рассказов о том, что происходит в жизни бывших студентов профессора Дымова, упоминался Валера и маленький Андрейка. В конце дед неизменно спрашивал, не скучает ли Оленька, появились ли у нее новые подруги и не забыла ли она своего Володю. Письма не были датированы, и, только прочитав фразу: «Помнишь, год назад, когда мы переехали в Москву…» Андрей понял, что дед писал их уже после смерти жены.
Любовь сильнее смерти, подумал Андрей, и неприятный игольчатый холод покалывающей волной прокатился вдоль спины. На секунду Андрею показалось, что он в квартире не один. Он сказал в пустоту: извини, дедушка! – убрал письма в папку и больше никогда ее не открывал.
Последнее письмо датировалось сентябрем 1980 года – в нем Володя мельком упоминает, что Леня Буровский попросил его подтянуть по химии племянницу его жены: девочка собиралась поступать в Первый мед.

 

Все лето Леня Буровский, заходивший к бывшему научному руководителю раз в месяц, с тревогой наблюдал, как Владимир Николаевич все больше и больше замыкается. Однажды, душным послеолимпиадным августовским вечером, они сидели на кухне, и Буровский как бы между делом предложил устроить бывшего профессора на полставки в их институт.
– У нас как раз сейчас расширение, – сказал он, – а вы все-таки знаменитость. Я думаю, если мы с ребятами попросим, дирекция пойдет навстречу.
Нагнув большую голову, Владимир Николаевич задумчиво посмотрел на Буровского.
– Знаменитость! – фыркнул он. – Я же, Леня, не ученый.
– Не скромничайте, Владимир Николаевич! В одном нашем институте десяток ваших учеников работает. Мы-то отлично знаем вам цену!
– Не знаете вы мне цены. Мне как ученому цена ноль без палочки. И знаешь почему?
Буровский замер, как много лет назад замирал, услышав сложный вопрос на семинарах профессора Дымова.
– Потому что я не ученый, – услышал он, – я преподаватель. Пускай очень хороший, но только преподаватель.
– Так, может, вам устроиться куда-нибудь в МГУ? Или в Менделеевский? – спросил Буровский.
– Не возьмут, – покачал седой головой бывший профессор, – там своих пенсионеров девать некуда.
Буровский задумчиво кивнул. Через две недели он позвонил, умоляя Владимира Николаевича выручить его по старой памяти.
– Понимаю, это не ваш уровень, – проникновенно говорил он в трубку, – но девчонка совсем пропадает, вообще ничего, простите, не петрит. А ей экзамен в мед сдавать, туда без химии – никак. Помогите, а? Позанимаетесь пару раз, самые основы объясните, а дальше уж она сама как-нибудь.
– Ну, если ты так просишь, – ответил профессор Дымов внезапно помолодевшим голосом, – и если всего пару раз… Присылай сюда твою двоечницу!
Парой раз дело не ограничилось, еще через две недели Владимир Николаевич сам позвонил Буровскому.
– Нормальная девчонка эта твоя Зоя, – сказал он, – только стеснительная очень – краснеет то и дело. А так умненькая, просто в школе химию вообще не умеют преподавать. По их дурацкому учебнику я бы сам ничего не выучил. Вообще, даже не думал, что все так запущено. Ну, я тут немножко посидел, разобрался… кажется, теперь знаю, как все школьные знания уложить в эту юную прелестную головку. Пусть еще приходит, если не боится.
Зоя не боялась; через месяц она привела подружку, которой тоже нужно было подтянуть химию. Они прозанимались весь год, в мед не поступили, но по химии обе получили пятерки.
Через месяц, в сентябре, у Владимира Николаевича было уже девять учеников.

 

Эту книжку Андрей нашел у мамы: на серовато-синей обложке – просвечивающий сквозь крупноячеистую золотистую сеть красный круг. Вероятно, солнце, подумал Андрей и открыл книжку в середине. Он сразу попал в начало рассказа о человеке, который всю жизнь искал чудесный сад, случайно увиденный им в детстве за волшебной дверью в стене. Дочитать Андрей не успел: мама вернулась с кухни. В ладони у нее лежала горстка разноцветных таблеток, она быстро отправила их в рот, запила водой из стакана.
– Пойдем ужинать, – сказала она.
– А что на ужин? – спросил Андрей.
– Макароны по-флотски, – улыбнулась мама.
Андрей закричал «ура!» и побежал на кухню, подпрыгивая, как заводная игрушка. На самом деле мама всегда готовила макароны по-флотски – это было ее, как она говорила, фирменное блюдо. Ни папа, ни бабушка готовить их не умели, и потому каждый раз, когда Андрей был у мамы, он спрашивал «что на ужин?», мама отвечала «макароны по-флотски», он кричал «ура!» и бежал есть. Оба понимали, что вопрос и ответ – лишь часть игры, которая, как всякая игра только для двоих, дарила им невидимое другим удовольствие.
Андрей любил эту игру еще и потому, что бывал у мамы куда реже, чем у бабушек и дедушек. Бабушку Женю он видел несколько раз в неделю, к дедушке Володе приходил раза два в месяц, а у дедушки Игоря и бабушки Даши жил летом на даче. А вот мама появлялась нечасто, наверное, всего несколько раз в год. Пару лет назад Андрей спросил папу, почему так редко видит маму, но папа буркнул что-то невнятное, и Андрею пришлось самому придумать объяснение: он решил, дело в том, что мама очень часто переезжает – почти никогда он не был дважды в одной и той же квартире. Однажды спросил ее, почему она не живет на одном месте, как все остальные, и мама ответила:
– Это потому, что я – путешественница.
– Но ты же можешь жить у своих мамы и папы, – сказал Андрей. – У них ого-го какая большая квартира! На всех места хватит. И видеться мы чаще будем, – добавил он.
Мама встряхнула светлыми длинными волосами и рассмеялась:
– Я уже взрослая жить у родителей. Ничего не хочу от них брать. Они – сами по себе, я – сама по себе, понял?
Андрей кивнул. Жалко, конечно, что с мамой они так редко видятся, но все равно у нее лучше всех! Конечно, он любил бабушку Женю и теперь, когда ему было десять, даже начал понимать книжки, которые она ему читала. Особенно ему нравился Пушкин – про дуэль и черешни или про капитанскую дочку. Не Дюма, конечно, но все равно интересно.
А вот дедушку Володю он немножко побаивался. Дед смотрел насупленно из-под седых бровей и расспрашивал про уроки. Оживился он только один раз, когда Андрей сказал, что в школе они проходили устройство атома. Дед попросил нарисовать, и Андрей с удовольствием изобразил ядро, вокруг которого, как планеты вокруг солнца, вращались крошечные электроны.
– Все не совсем так, – сказал дед, подумал и добавил: – Но сейчас ты не поймешь, придется пару лет подождать.
– Я уже взрослый! – возразил Андрей, но дед усмехнулся и ответил:
– Взрослый-взрослый, да не совсем, – так что Андрей обиделся и просидел надутый весь вечер, пока папа не приехал его забирать.
На кухне у мамы работал телевизор. Лысый мужчина в очках говорил о чем-то непонятном. Андрей узнал его, это был Андропов, который полгода назад стал вместо Брежнева, который умер. Взрослые тогда обсуждали, что теперь изменится, изменится к лучшему или нет, но Андрей ничего не понял из этих разговоров. Только папа сказал: жалко, что Брежнев умер, такие анекдоты были хорошие, пока еще про Андропова сочинят, но дядя Буровский тут же сказал, что у Андропова висит в кабинете портрет Пушкина, и даже процитировал какую-то пушкинскую строчку, которую Андрей уже слышал от бабушки Жени.
Мама вывалила в тарелку сероватые макароны, перемешанные с кусочками провернутого мяса, напоминающими червячков. В старших классах, посмотрев в «Иллюзионе» «Броненосец “Потемкин”», Андрей подумает, что макароны по-флотски назвали в честь хрестоматийного эпизода, но не решится сказать об этом маме: даже не потому, что она обиделась бы, а потому, что Андрей подозревал, что фильма Эйзенштейна она не знала.
В тот день Андрей забрал с собой книжку с красным кругом на обложке; начатый рассказ он дочитал в метро, а все остальные не так уж ему понравились. Но еще много лет по дороге в школу он воображал, что, если пойти другой дорогой, можно найти волшебную дверь, за которой ждет чудесный сад с добрыми зверями и ласковой женщиной, похожей на маму.

 

К 1985 году Валерина известность давно уже вышла за пределы Москвы: на Гауе олдовые хиппи рассказывали о нем системщикам-пионерам, имя «гуру Вала» было известно посетителям концертов Ленинградского рок-клуба и еще больше – завсегдатаям «Сайгона», которые, потягивая свой маленький двойной, спорили, правда ли, что девушки, обученные техникам тантрического секса, в постели просто улет или это все слухи и полная лажа.
В этом году Валере исполнилось тридцать семь – возраст, прославленный Высоцким как точный срок, отмеренный истинным поэтам. Валера, пожимая широкими плечами, говорил, что он не поэт, а простой учитель физкультуры, но день рождения отметил с размахом, позвав к себе человек десять старых друзей и два десятка учеников и учениц. Когда разошлись все, кроме двух девушек, оставшихся мыть посуду, Леня Буровский вышел с Валерой на балкон. Валера достал пачку и протянул сигарету.
– Ого! – присвистнул Буровский. – «Мальборо»?
– Подарили, – ответил Валера, чиркнув спичкой.
Огонек на секунду осветил его лицо: морщины были почти не заметны, а вот в бороде и длинных волосах то тут то там мелькала седина, словно серебряные нити, вплетенные в шерстяную пряжу.
– Ты доволен? – спросил Буровский.
– Днем рождения?
– Нет, вообще – тем, как все идет.
Валера помолчал. Где-то проехала одинокая машина, сверкнув фарами и жалобно взвизгнув на повороте.
– Не знаю. Наверное, не стоит быть всем довольным, – сказал он. – Истинно мудрый не оценивает, ты же знаешь. Но если оглянуться, то за десять лет мне кое-что удалось сделать и понять. Помнишь, мы когда-то обсуждали, можно ли у нас делать свое дело и при этом жить не по лжи?
Буровский кивнул.
– Вот я за эти годы понял ответ. Главное – выгородить себе территорию, свое собственное место. Тогда ложь остается за его пределами. Ты не пускаешь ее внутрь, и она даже укрепляет границы твоей территории. Например, как бы тебя ни заставляли врать на собрании в твоем НИИ, тебя не заставляют подделывать результаты эксперимента или соглашаться с антинаучными теориями, как при Сталине и Лысенко. Точно так же и я: по штатному расписанию я преподаватель физкультуры, мои курсы называются восточной гимнастикой, но никто не рассказывает мне, как я на самом деле должен учить людей йоге.
– А как там, кстати, твой крокодил Гена? Давненько про него не слышал. Не беспокоит?
– Не очень. Пару раз появлялся.
– Про учеников расспрашивал?
– Не-а. Я ему сразу сказал, что стучать не буду. Интересовался, какие книжки читаю, что сейчас в моде в наших, так сказать, кругах. Только однажды, когда я каратэ хотел заняться, сказал, чтобы я не лез, это, мол, серьезное дело. По-моему, перестраховался – все как занимались, так и занимаются.
– А про свою территорию… ты уверен, что тебе всегда удастся ее защищать?
– Не знаю, – пожал плечами Валера. – Истинно мудрый ничего не знает про «всегда», вот и я тоже не знаю. Но ты посмотри – все больше людей выгораживает себе свой загончик. Мне на прошлой неделе новый альбом «Аквариума» принесли – ты их не любишь, но все равно понятно, что Гребень и иже с ним вполне построили себе зону свободы и независимости. В тюрьму не сажают, деньги зарабатывать не мешают…
– Ну, для этого надо быть рок-звездой, – сказал Буровский.
– Да нет, просто у каждого свое дело. У тебя свое, у меня свое, у «Аквариума» тоже свое. Даже у моего отца свое – и, обрати внимание, совсем уже неофициальное, никакого прикрытия, ни кафедры физкультуры, ни рок-клуба: просто опытный профессор натаскивает школьников на экзамены по химии. Да, наверное, если бы мы жили в другой стране, это был бы типа бизнес, но почему-то мне кажется, что так, как есть, его больше устраивает.
– Если бы мы жили в другой стране, твой отец, возможно, прожил бы другую жизнь, – ответил Буровский.
За их спинами раздалось тихонькое позвякиванье – обернувшись, Валера увидел, что одна из девушек постукивает пальцем по стеклу. Он кивнул ей.
– Мы закончили, – сказала она, приоткрыв балконную дверь.
– Спасибо, – сказал Валера, – мы сейчас придем.
Девушка, улыбнувшись, исчезла.
– Мне, пожалуй, пора, – сказал Буровский. – Еще в Чертаново пилить.
– Да ладно, оставайся, – предложил Валера. – Опять же – девиц две, на всех хватит.
– Да не, – Буровский покачал головой, – у меня Милка.
– Ну и что? – сказал Валера. – Сейчас во всем мире сексуальная революция, фри лов и все такое, сам знаешь.
– Ничего я не знаю, – ответил Буровский. – Я дальше Бреста не был. Может, на самом деле на Западе происходит вовсе не то, что мы думаем? Я вот на конференциях встречал коллег из Штатов и из Англии… как-то непохоже, что они практикуют свободную любовь.
– Значит, нам удается здесь больше, чем им, – ответил Валера. – Хотя вряд ли: я последние годы по-английски много читаю, так что там, поверь мне, действительно другая жизнь.
– Джеймса Бонда читаешь? – усмехнулся Буровский.
– Нет, зачем? Сейчас Кастанеду читаю.
– Кто это?
– Ученый. Антрополог. Мне когда-то Алла его пересказывала – про то, как исчезать в оптическом прицеле… короче, что-то вроде Ричарда Баха, тоже человек, который ищет духовные пути.
– Ну да, – кивнул Буровский, – профессиональная литература, понимаю. Как для меня – химия.
– Про химию там тоже есть, кстати, – сказал Валера, – у Кастанеды в особенности. Но, думаю, это не наш путь.
Он щелчком отправил окурок в забалконную тьму. Прочертив в ночи сверкающую параболу, тот погас где-то на уровне первых этажей.
Вот тоже, падучая звезда, подумал Валера. Может, кто увидел – и желание загадал, выходит – и вечер не зря прошел.
– Ладно, пора уже, – сказал Буровский, открывая дверь. – Тебя девчонки заждались, а мне домой надо.

 

Через несколько дней Валера приехал к отцу в гости. Все эти годы он заезжал на «Коломенскую» примерно раз в месяц. Обычно Женя готовила ужин, потом они немного выпивали, отец рассказывал об учениках, Валера пытался слушать, но никак не мог запомнить ни имен, ни проблем этих школьников, которых никогда в жизни не видел.
– Ты знаешь, пап, – сказал он однажды, – мы же с тобой коллеги. Я тоже преподаватель, как и ты.
– Какой ты преподаватель, – рассмеялся Владимир Николаевич, – ты физкультурник. А я все-таки учил людей тому, на чем держится современный мир, – науке.
Валера вспомнил, как в десятом классе сказал отцу, что его жизнь потеряет смысл, если он согласится с тем, что высшее образование нужно не всем. Дурак я тогда был, подумал он, не понял, что для отца главное – не образование, а наука.
– Мне кажется, – сказал он, – это было раньше, лет тридцать-сорок назад, когда ты был молодым и только начинал преподавать. Тогда только сделали бомбу, и всем казалось, что и дальше наука будет двигать горы. Потом еще в космос полетели, но все это было давно. Наука имеет дело только с материей, как физкультура имеет дело только с телом. А в какой-то момент я понял – важен только дух. Материя или тело – просто инструмент, с помощью которого мы должны решать духовные проблемы. Вероятно, Эйнштейн и прочие это хорошо понимали, а насчет твоих студентов я не уверен.
– Это какой-то идеализм, – недовольно буркнул профессор Дымов, – прошлый век, несерьезный разговор.
– А что прошлый век? – неожиданно разозлился Валера. – И в том веке были люди, которые все правильно понимали. Их, правда, почти всех после революции извели, но книжки-то остались. Хочешь, принесу почитать?
Владимир Николаевич пожал плечами: мол, хочешь – приноси. Валера в самом деле в следующий раз дал отцу Бердяева и Шестова, не самых своих любимых философов, зато не нуждавшихся в переводе. Впрочем, когда он зашел к отцу в гости через несколько дней после своего дня рождения, Владимир Николаевич вернул ему книги, недовольно морщась.
– Не понравилось? – спросил Валера.
– Нет, совсем не понравилось, – покачал седой головой отец, – слишком сложные вопросы. Я думаю, они потому такие сложные вопросы задавали, что жизнь у них была простая.
– Не была у них простая жизнь, – с обидой ответил Валера. – Бегство из России, эмиграция, бедность.
– Ну, жизнь, может, и нет, а детство у них было простое, – не сдавался Владимир Николаевич. – Человек, выросший во время Гражданской войны и разрухи, никогда не будет задаваться такими сложными вопросами. Он будет искать простых ответов. Когда-то я хотел построить новый мир, потом – развивать науку, а потом понял, что могу только учить тех, кто будет строить новый мир и совершать открытия.
– И какие открытия, например, совершает Игорь? – спросил Валера.
Отец погрозил ему пальцем:
– Не цепляй Игоря. Он хороший человек, всем нам помогает, это уже немало. И если ты веришь в какое-то там, то в твоем там ему это зачтется.
Валера рассмеялся:
– Согласен, согласен. Пусть там ему зачтется то, чем он помогает людям, а не то, чем занимается на работе.
Сказав эти слова, Валера вспомнил свой ночной разговор с Леней. Выходит, Игорь в той же ситуации, что мы все, подумал он. Своей вечной партийной ложью на работе он выгораживает территорию, на которой может беспрепятственно помогать моему отцу, мне и, наверно, множеству других людей. Никогда не приходило в голову так посмотреть на бывшего тестя.
Да и вообще, внезапно подумал Валера, почему же папа считает, что учил их всех науке? Может, на самом деле он своим ученикам показывал что-то другое? Как заботиться о тех, за кого отвечаешь? Как быть честным перед самим собой?
Валера вспомнил бывших папиных студентов – да, пожалуй, у всех них было что-то общее.
Владимир Николаевич разлил водку по рюмкам. Глядя на него, Валера вспомнил слова Буровского: «Если бы мы жили в другой стране, твой отец, возможно, прожил бы другую жизнь». Он выпил и, поставив рюмку на стол, спросил:
– Папа, ты вот сказал, что хотел строить новый мир, а потом хотел заниматься наукой, но в конце концов выбрал просто учить студентов химии. Ты не жалеешь?
Отец помолчал, пристально глядя на Валеру. Тетя Женя вошла, поставила на стол горячее и присела рядом.
– Ни о чем я не жалею, – сказал отец. – Я не менял мир и не занимался наукой, зато на моих руках нет крови. И я не провел полжизни в лагерях, как мой брат. И я не делал ни атомную бомбу, ни баллистические ракеты. И в шарашке не сидел. И в 1948 году оказался в университете, где не было ни одного еврея, – мне даже не пришлось разоблачать своих коллег и учителей. О чем мне жалеть?
Валера видит, как тетя Женя с нежностью накрывает руку отца ладонью, и думает: они выглядят как счастливая семейная пара, как люди, которые прожили вместе всю жизнь… а потом улыбается и мысленно поправляет себя: почему «как»? Они ведь в самом деле вместе почти всю жизнь. Какая разница – семейная пара или просто старые друзья?
* * *
Бабушка Женя открыла дверь:
– Ты, гляжу, молодец, я уж думала – опоздаешь, как всегда!
– Не, ба, я же понимаю, – ответил Андрей.
Сегодня он впервые приехал к дедушке Володе не как внук, а на занятия химией. В конце восьмого класса химичка с трудом натянула ему четверку, папа так и сказал, поглядев в дневник: готовься, осенью к деду отправлю! – и Андрей даже не стал объяснять, что четверка (а на самом деле, конечно, заслуженная тройка) вовсе не потому, что он не понимает химию, просто вокруг слишком много всего интересного, чтобы размениваться на учебу. Андрей, разумеется, и самиздат читал, и рок-музыку слушал, но одно дело дома, тайком, а другое – когда в ДК «МЭЛЗ» на премьере «Ассы» живьем выступают БГ, Цой и «Бригада С». Какая уж тут химия!
Вот и пришлось в первую же субботу сентября ехать к дедушке на «Коломенскую». Сняв ботинки в прихожей, Андрей направился в комнату, открыл дверь, сказал: Привет, дедушка! – и осекся. За столом вместе с дедом сидела незнакомая девушка.
Нет, Андрей не влюбился в нее с первого взгляда, не оцепенел на пороге, не сказал смущенно добрый день – нет, он довольно развязно кивнул, пробормотал привет! – и сел на пустой стул, напротив деда, рядом с гостьей.
– Это Аня, она будет месяца два с тобой заниматься, – сказал дед. – Она вообще-то в мед собирается, так что ей нужно за год всю программу выучить, но самые азы я вам вместе объясню.
Андрей кивнул: он смутно припоминал, как дед рассказывал когда-то – мол, родители, дураки, возмущаются, что он отказывается брать их детей поодиночке: за такие бешеные деньги – и в группе! А я, говорил дед, им объясняю, что индивидуальные занятия на порядок менее эффективны – лучше, когда учатся двое или трое, больше азарта, увлеченности, лучше результат.
Андрей представился, протянув руку. Аня руку не то чтобы пожала – скорее прикоснулась. Пальцы у нее, заметил Андрей, были холодные.
Во время этого урока он то и дело разглядывал соседку краем глаза. Вязаная шерстяная кофта, темно-каштановые волосы, крупный нос, густые брови… хорошенькая, решил Андрей.
Впрочем, в пятнадцать лет любая девушка кажется хорошенькой, особенно если она старше на год и сидит рядом, иногда задевая твою ногу носком туфли.
Но нет, Андрей вовсе не влюбился в тот день, хотя изо всех сил старался произвести впечатление, пока они с Аней шли до метро, а потом ехали до «Площади Свердлова» – оттуда Андрей поехал домой, а Аня в другую сторону, до «Сокольников». Он небрежно рассказал, что весной запорол химию, потому что был на премьере «Ассы», и тут же выяснилось, что Аня тоже фанатка «Аквариума», и Андрей, конечно, пообещал записать ей пару недостающих альбомов, благо у него был двухкассетник и даже несколько чистых кассет.
Через неделю он принес «Табу» и «Синий альбом», а Аня пообещала ему запись новой звезды, Саши Башлачева из Сибири. Настоящий русский рок, сказала она, немножко картавя.
Весь сентябрь они менялись кассетами, между делом обсуждая демонстрации в Эстонии, погромы в Нагорном Карабахе и недавно опубликованные книжки. Некоторые из них Аня, как и Андрей, читала еще до того, как перестройка сделала всеобщим достоянием тайные сокровища избранных. Наши секреты стали шрифтом по стенам, процитировала она БГ, и фраза, сказанная лет семь назад, лучше всего описала ту смесь разочарования и восторга, которую испытывали они оба.
В начале октября Андрей между делом сказал, что папа недавно купил корейский «GoldStar», можно как-нибудь зайти, посмотреть видео. В ответ Аня рассмеялась глубоким, гортанным смехом и сказала, что видик у ее родителей тоже есть, теперь можно обмениваться и фильмами. Видеофильмов Валера достать еще не успел, но Аня пообещала: если родители разрешат, она принесет Андрею что-нибудь посмотреть просто так, не на обмен.
Это был жест доверия: в 1988 году видеофильмы всё еще оставались редкостью, и владельцы видеомагнитофонов обычно менялись кассетами, а не давали смотреть. Андрей это знал и не слишком надеялся, что Аня чего-нибудь принесет, но в следующую субботу в лифте дедушкиного дома она протянула кассету, спрятанную в пустой пластиковый пакет из-под молока: размер подходил один в один, поэтому их часто использовали вместо футляров.
– Что это? – шепотом спросил Андрей.
– «Забриски-пойнт», – ответила Аня. – Такой американский фильм про хиппи, клевый. И Pink Floyd там играют.
Сам не зная почему, Андрей не стал рассказывать папе про фильм. Дождавшись вечера понедельника, когда Валера ушел на тренировку, он с замиранием сердца сунул кассету в видеомагнитофон.
Фильм ему понравился, но больше всего поразил эпизод, где посреди пустыни множество молодых людей занимались сексом – или, как уже стали говорить, трахались. Андрей посмотрел эту сцену несколько раз, уверяя себя, что просто слушает музыку Pink Floyd, и каждый раз пытался представить, как смотрела ее Аня (только лет через десять, когда уже появится интернет, он узнает, что как раз здесь играет Джерри Гарсиа и Grateful Dead).
Но главный сюрприз ждал Андрея после титра «конец»: на кассете оставалось еще десять минут, и там был дописан кусок из настоящего эротического фильма. Без перевода, но все и так понятно – парень приходил к девушке в гости, они сначала разговаривали по-французски, потом девушка раздевалась, опускалась перед парнем на колени – и тут кассета закончилась.
В следующую субботу Андрей вернул кассету, сказал, что фильм просто потрясающий и Pink Floyd очень круто играют, а потом, не сдержавшись, все-таки спросил:
– А ты знаешь, что там в конце дописано?
Аня тряхнула густой каштановой гривой и ответила со смехом:
– Порнуха какая-то. Или эротика. Я не разобралась толком.
Это прозвучало так естественно, так просто, что Андрею ничего не оставалось, как рассмеяться в ответ и сказать что-то вроде: да, да, я тоже не разобрался, но именно в этот момент он влюбился, говоря по-английски, fell in love, упал в любовь, и даже не упал, а провалился, как проваливается под лед неопытный путник, решивший пересечь только что замерзшую реку. Руки хватаются за край полыньи, ледяная вода заливает легкие, намокшая одежда тянет на дно – все, он пропал, ему не спастись.
Так и случилось с Андреем. Простившись с Аней на «Проспекте Маркса», он долго смотрит ей вслед, погружаясь все глубже и глубже, с каждой минутой теряя надежду когда-нибудь снова подняться на поверхность. Перед глазами вспыхивают круги, словно Андрей действительно тонет, и он не успевает заметить, как Аня входит в свой вагон и двери за ней захлопываются.

 

Как я устал, думает Владимир Николаевич Дымов, 71 год, солдат, ученый, профессор, репетитор, муж, отец, дед, как же я устал, думает он, катился-катился и устал, и остановился, ведь была такая сказка, сказка такая была, мама рассказывала, и брат мой Боря тоже рассказывал, сказка про колобок, что сперва катился, а потом остановился, как часы, когда закончился завод и разжалась пружина, стоп-машина, вот Бог, вот порог, а вот колобок, что от всех ушел, от бабушки, от дедушки. Дедушка – это я, я – тот колобок, ушел от дедушки, ушел от себя, ушел от бабушки, ушел от волка и от зайца, от медведя, от медведя-прокурора, от всех подразделений наших доблестных органов, органов охраны правопорядка, что охраняют наш мирный сон назло врагам мира и социализма, которые путаются… с кем путаются? все путается, пусть путается, мы не сдаемся, мы куем броню, куем новые кадры, мы кузнецы, дух наш молод, куем ключи от счастья, и что такое счастье, каждый понимает по-своему, и вот, по-моему, счастья нет, но есть покой и мир и воля и представление. И представление! И представление… начинается, играйте туш, поднимите занавес, выходите все, выходите по одному, руки за голову, шаг влево, шаг вправо считается, шаг вниз и шаг вверх не считается, и вот, кстати, моя считалка: аты-баты, шли солдаты, аты-баты, шли солдаты, четыре года шли, пока не дошли до Берлина, а оттуда их повезли назад, повезли в поездах, на север, срока огромные, кого ни спросишь – никто не отвечает, хотя вопрос совсем простой, так что вижу я, вы прогуляли все мои лекции, вы всё прогуляли, и не видать вам зачета, бездельники, лодыри, тунеядцы, отвечайте, как может происходить процесс окисления в полной пустоте, в вечной мерзлоте, в вечности, где те, эти и те, служили во флоте, в пехоте, в последней роте, во вражеском дзоте, в дзете и в эте, в сигме и в омеге и в альфа-нитрозо-бета-нафтоле, говоря об Оле, Оле, Оле, Оля, Оля, отзовись, где ты, куда ты ушла? я же говорил: смотрите, вот моя Оля, вот моя жена, жена-Женя, Женя, Женя, где ты куда ты солдаты виноваты не виноваты агрегаты и аппараты и муфельные печи и доменные печи и стали слышны речи пора пора пора…

 

Когда Женя вошла в квартиру, она сразу его увидела: он лежал на пороге кухни, глядя в потолок широко открытыми, совершенно неподвижными глазами. Она закричала Володя! и бросилась к нему, уже зная, что он умер, что поздно вызывать «скорую», что все кончено.
Женя ошиблась: ничего не было кончено, это было только начало, Володя был жив и проживет еще три года, прикованный к кровати, бессловесный, парализованный, не реагируя на слезы, слова, молитвы, на звук и свет, на все явления внешнего мира.
Валера поставил на уши Москву, собрал лучших врачей, а потом – лучших экстрасенсов, лучших народных целителей, но все они ничем не могли помочь, Владимир Николаевич Дымов все так же лежал, и ему исполнялось семьдесят два, а потом семьдесят три года, и все это время Женя была рядом с ним. Валера нанял сиделку, пообещав медсестре из Первой градской в пять раз больше ее зарплаты, и та согласилась, потому что уже наступило время, когда деньги решали все, точнее – почти все, ведь никакие деньги не могли оживить омертвевшее тело Владимира Дымова.
Когда сиделка уходила, Женя мыла его сама. Она впервые увидела обнаженным мужчину, которого любила всю жизнь, и, промывая складки пожелтевшей дряблой кожи, смущалась, потому что знала: Володя не хотел бы, чтобы она увидела его таким – парализованным, неподвижным, бессильным.
Когда сиделка уходила, Женя становилась на колени и молилась, чтобы Господь даровал исцеление рабу Божьему Владимиру. Исцеление все не наступало, и тогда Женя думала, не позвать ли батюшку, чтобы он соборовал Володю, а потом каждый раз говорила себе, что ее Володя всю жизнь прожил атеистом, пусть и умрет атеистом, а Господь отпустит ему этот грех и вознаградит за все его праведные дела.
Когда сиделка уходила, Женя сидела рядом с Володей, держала за руку, на запястье которой тикали неизменные Selza, и говорила все, что не могла сказать все эти годы. Сейчас Володино молчание давало ей силы говорить, и она снова и снова рассказывала, как впервые увидела его на кухне, освещенного зимним солнцем, как плакала по ночам, ревнуя к Оле, как поехала с ними вместе в Куйбышев, а потом в Грекополь, в Энск, как не могла заснуть, слушая, как по ночам они с Олей любят друг друга, как была счастлива, когда была с ним вдвоем, как растила Валерку, а потом Андрейку, как уехала в Москву, ничего не сказав Володе про Олю и Костю, как жила шесть лет, стараясь не вспоминать, но все равно вспоминая почти каждый день, как помертвела, когда поняла, что они оба вернулись и снова будут жить с ней в одном городе, как они с Олей простили друг дружку, но она, Женя, боялась снова превратить их дом – в свой и как в конце концов все-таки стала приходить сначала раз в неделю, а после смерти Оли – почти каждый день. Женя плакала и обещала, что не оставит ни Валерку, ни Андрея, позаботится о них, пока будут силы, а потом рассказывала, как Андрей сдавал экзамены после десятого класса, рассказывала, как Валерка сделал Андрею в военкомате белый билет – за взятку, потому что наступило время, когда деньги решают если не все, то почти все, и это очень удобно, когда деньги есть, и совсем страшно, если их нет. Она говорила про павловскую реформу, про то, как исчезли сахар, мыло и сигареты, про то, как снова появились талоны, а потом рассказывала про Нагорный Карабах, Сумгаит, Тбилиси и Вильнюс, про XIX партконференцию, про первый съезд народных депутатов, про Ельцина и Лигачева, про шестую статью конституции, про стотысячные митинги на улицах. Женя держала Володю за руку и повторяла, что любит, всегда любила, всегда будет любить, и однажды ей показалось, что Володины пальцы чуть дернулись, слабым эфемерным пожатием на мгновение сдавив ее ладонь, и тогда она заплакала, заплакала от счастья, потому что свершилось чудо, паралич отступил, сегодня ожила левая рука, а завтра, может, зашевелится правая, а потом в один прекрасный день Володя снова заговорит и скажет, что он слышал все, что она рассказывала эти три года, и что он тоже любит ее, давно уже любит, просто никак не мог ей в этом признаться. Женя плакала и сжимала Володину руку, а потом вытерла слезы и поняла, что рука уже совсем холодная.

 

Андрей стоит у гроба, который через несколько минут опустится в никуда, отправится навстречу очистительному огню крематория. Он так давно готовился к этому дню, что ничего не чувствует – ни скорби, ни печали, ни грусти. Для него деда не стало три года назад, юношеский максимализм не оставил Андрею никакой надежды, и, пока Валера бегал по врачам, экстрасенсам и телепатам, Андрей в пустой квартире оплакивал дедушку Володю – и вместе с ним свою потерянную любовь: когда он наконец решился спросить телефон девушки, с которой вместе занимался, бабушка Женя не смогла вспомнить ни Аниного лица, ни имени – и уж тем более не знала, откуда Аня появилась и кто порекомендовал ей Владимира Николаевича.
Три года назад Андрей выплакал все слезы и сейчас, стоя у гроба, думает: как странно, что дед прожил семьдесят четыре года, как советская власть, и последние годы, как и она, бессильно лежал и умирал. Для пущего символизма он должен был умереть в августе, но дожил до осени. Почему-то Андрею приятно, что, из последних сил отхватив несколько месяцев жизни, дед избежал навязчивой симметрии, превращения в символ, умер, как и жил, обычным человеком, а не метафорой или притчей.
Андрей обводит глазами тех, кто пришел на похороны. Человек пятьдесят, не меньше. Он почти никого не знает. Начинается прощание, один за другим они подходят к гробу, целуют мертвый холодный лоб, те, кто постарше – бывшие дедовы студенты, кто помоложе – наверно, их дети или те, кого дед учил химии уже в Москве. Кто-то хочет сказать последнее слово… незнакомый пожилой мужчина говорит о верности усопшего советской науке и педагогике, Андрей плохо различает слова, они звучат глухо, будто он лежит в кровати, накрывшись с головой одеялом… лишь внезапно прорезается: …как и все студенты, мы за глаза называли Владимира Николаевича Профессором, но сейчас я хочу в этот последний момент назвать его тем настоящим именем, для которого он был создан. Пауза, а потом мужчина говорит тихо и скорбно: Умер Учитель. Вечная ему память.
Люди один за другим приближаются к гробу и уходят прочь, Андрей не различает лиц, но вдруг на мгновение ловит пронзительный взгляд карих глаз… вздрагивает и успевает заметить, как взлетает в воздухе волна густых каштановых волос.
Пронзительно, до боли отчетливо он понимает – Аня! – хочет шагнуть навстречу, но тут кто-то хватает его за плечо, Андрей оборачивается: это его отец.
Вцепившись левой рукой в сына, Валера стоит, закрыв правой рукой лицо. Плечи его вздрагивают, слезы блестят между растопыренными пальцами.
Андрей понимает: он впервые видит, как отец плачет. Повернувшись к Ане спиной, Андрей обнимает отца за плечи и шепчет туда, где перехвачены резинкой седеющие волосы: папа, папа…
Назад: 6
Дальше: 8